– Я молюсь за тебя, Ольга, молюсь, чтобы Господь возвратил нам тебя такою, какою мы тебя знали и любили!
– Что миновало, то уже не возвращается. Все минует по воле Божией, и наступает новое время, и сам человек обновляется. Не смущайся же переменой во мне.
– Оставим такие разговоры, Ольга. Скажи мне, здоровы ли все дома? Здоров ли был отец, когда ты оставила его, и как поживает тетушка? Я так давно их не видала, что мне дорого все, что ты можешь рассказать о их жизни, – прервала Анна сестру, недовольная ее холодными размышлениями.
– Все были здоровы, когда я их оставила, верно, здоровы и теперь. Тетушка посылает тебе поклон и велела сказать, что очень желает видеть тебя. Все хорошо и мирно у них. Благодарю тебя, сестра Анна, что ты написала мне об этом монастыре. Со вчерашнего дня, с тех пор как я приехала, сестры выказали мне много вниманья. Сама Шумская приняла меня так приветливо, что мне кажется, я нигде не могла бы найти лучшего пристанища.
– Сожалею, что ты искала пристанища, отдельного от родной семьи! – с упреком проговорила Анна.
– Оставим это, Анна. Ты не можешь понять, какое стремленье всесильно влечет меня к этой новой жизни. Для меня нет другой жизни, не может быть другой семьи. Не возражай мне и не огорчай меня. Оставь мне мою жизнь, как я оставляю тебе твою. Простимся пока. Посети меня, когда я устроюсь и буду жить в своей келье; тогда мы можем больше сообщить друг другу, и ты расскажешь мне о своих семейных обстоятельствах. Быть может, мне нужна будет твоя помощь, чтоб приготовить рясу и покрывала.
Анна не слушала Ольгу; еще при слове «келья» она закрыла лицо платком и плакала, тихо всхлипывая, удерживая рыданья, чтоб не привлечь к себе любопытство присутствовавших здесь лиц, кроме нее и Ольги. Эта небольшая приемная составляла род сеней при помещении игуменьи; на узких, белых деревянных скамьях, тянувшихся вдоль стен, сидели монахини и приходившие навестить их родственники или знакомые, нуждавшиеся в их помощи.
Все смотрели теперь в их сторону; Ольга встала, недовольная волнением сестры; она желала, чтоб безмятежное спокойствие было вокруг нее.
– Простимся, сестра Анна, – сказала она, слегка приложив свои губы ко лбу сестры. – Прошу тебя, не разговаривай ни с кем обо мне, не упоминай нигде моего имени, если ты желаешь мне душевного покоя, пусть никто не знает о моем существовании. Мы увидимся после.
С этими словами Ольга обеими руками придержала Анну, не давая ей встать со скамьи, встала сама и быстро вошла в ближайшую дверь, которая вела в комнату игуменьи; Анне нельзя было следовать за нею без особого приглашения. Она осталась на скамье, все еще вытирая глаза, полные слез, и собираясь с силами, чтоб выйти из приемной и просить свой экипаж.
– Позвольте мне помочь вам, проводить вас до вашего экипажа, наша обязанность помогать страдающим… – так говорила старая монахиня с желтоватым лицом с длинными высохшими чертами.
Анна пошла за нею, расстроенная, ни на кого не глядя и не слушая утешения старой монахини, похожей на восковую фигуру своими неподвижными глазами и желтыми худыми руками.
– Придет день для каждого человека, когда наступит час страдания его… – говорила монахиня, идя с ней рядом, – и тогда надо покориться Господу!
Мрачно и тоскливо раздавались слова эти над ухом Анны. Выйдя из сеней, украшенных деревянной резьбой и изображениями святых, перед которыми в темных уголках вспыхивал синеватый огонек лампадки, Анна очутилась на крыльце, освещенном ярким солнечным блеском. Когда она возвращалась домой и карета, запряженная прекрасной парой серых сильных лошадей, уносила ее от монастыря в шумные улицы города, ей казалось, что она уезжала с похорон, где она оставила навсегда дорогое, близкое ей существо.
Муж Анны, генерал Глыбин, встревожился, когда она вернулась домой заплаканная.
– Где ты была так долго, Анна? – спросил он с испугом. – Не сообщил ли кто-нибудь тебе дурных вестей?..
Вопрос этот уже часто приходилось Анне выслушивать от мужа, так что она начинала удивляться и сердиться этому вопросу.
– Ты, друг мой, всегда спрашиваешь у меня одно и то же! Каких же вестей ты ожидаешь? И от кого еще? Не довольно ли мне уже одного горя, что я должна… расстаться с сестрою! Я была у нее, в Смольном монастыре.
– Ну успокойся, это горе уляжется, мы привыкнем к нему! Пойдем к нашей маленькой девочке. – И добрейший генерал старался увести негодующую супругу свою к дверям детской, как он всегда делал, чтобы развлечь ее.
Пока Анна действительно развлекалась и успокаивалась, глядя на маленькую дочь, в детской, генерал неспокойно расхаживал по большому залу своего дома с полами блестящего паркета, украшенного мозаичными рисунками из черного дуба и перламутра. Лоб его был наморщен, губы крепко сжаты, и он, видимо, работал над какою-то мыслию.
– Надобно же будет наконец сказать ей когда-нибудь, – говорил он тихо, – это необходимо, и чем скорей, тем лучше. Сегодня же, кстати, уж она плачет; или на днях все скажу ей; хуже, если эти вести дойдут к ней от других! – И генерал терял свою храбрость, свойственную ему во всех других случаях, при мысли, что жена может услышать от кого-нибудь тревожившие его вести.
Но какого же рода были вести, которые так тревожили храброго генерала? Дело в том, что, не имея огромного богатства, генерал несколько лет увлекался общим обычаем и желанием угодить молодой жене и вел дом на роскошную ногу, гоняясь за другими. Состояние его не выдержало, все покачнулось, он был в долгах и тщательно скрывал все это от жены. Но скрывать дальше было уже невозможно. Поддерживать прежние связи при дворе, разъезжать в каретах четвернею цугом, давать балы было уже невозможно. Доходов и именья недоставало, долги росли. Для поправления дел оставалось общее тогда всем средство: проситься в отпуск для того, чтобы поселиться в деревне, бывшей у генерала в Тульской губернии, где до сей поры хозяйничала в его отсутствие его тетка. Но как было приступить к жене с таким предложением? Ведь ей и в голову не приходило, чтобы у них когда-нибудь недостало денег на все их траты. Вот над чем задумывался генерал, бегая взад и вперед по комнате. Но он не терял надежды, что с ее умом Анна скоро поймет их положение и сумеет приноровиться к нему. Страшно было только первое объяснение и первое время перехода от ненужной роскоши к более скромной семейной жизни, которою они могли довольствоваться. Каждый день почти приготовлялся генерал приступить к этому объяснению с женою, между тем проходили месяцы и годы, и приближался уже роковой год для России, год войны с Пруссиею. Анна грустно проводила эту зиму; с одной стороны, ее томили свиданья с сестрою, с другой стороны, ее удивляла задумчивость ее мужа и загадочность его распоряжений. Он часто сердился на прислугу и отпустил, рассчитав, большую часть ее под видом их негодности. Он уверял Анну, что любимые лошади ее испортились и получили привычку пугаться, причем едва уже не разбили карету при его последнем выезде без нее. Он заявил даже, что продает эту прекрасную четверку серых и не заведет других лошадей, а подождет, пока ему не пришлют лошадей из деревни, от тетки. В марте генерал считал себя больным, хотя никто не замечал особенных признаков болезни в его внешнем виде. Однако он уже выхлопотал себе годовой отпуск за военную службу, собираясь ехать на излечение в деревню. В таком виде генерал представил сначала жене своей необходимость оставить Петербург и переселиться в деревню в Тульской губернии, принадлежавшую частью ему, а частью тетке его. Анна приняла эту весть довольно благоразумно. Жизнь ее в Петербурге мало приносила ей удовольствия за последнее время. Балы и танцы начинали наскучивать ей. Свиданья с сестрой были редки и то проходили в том, что Ольга беседовала о суете и греховности жизни мирской и порицала все, что занимало Анну. Анна смотрела на Ольгу, как на больную, впавшую в меланхолию, и боялась заразиться ее взглядами на жизнь. «Право, она и на меня тоску нагоняет, и самой приходит мысль от всего отказаться, особенно теперь, когда при твоей болезни дома у нас невесело», – говорила Анна мужу. При таких обстоятельствах она почти обрадовалась, когда генерал предложил ей провести лето в деревне у тетки. Она надеялась, что это поможет здоровью мужа и здоровью ребенка; девочка ее часто болела от сырой весны в Петербурге. Она была искренно привязана к ребенку и к мужу, несмотря на то что генерал, муж ее, был почти вдвое старше ее; в семейных привязанностях обнаруживалась лучшая сторона Анны, легкомысленной, но сердечной и мягкой. Она ценила его добрые качества и заботливость о ней.
– Когда же мы едем в деревню? – спросила она генерала, когда они сидели вдвоем за утренним чаем в своей уютной столовой.
– Тетушка вышлет нам лошадей в конце мая, недели через три; она же вышлет и денег на это путешествие; иначе… нам трудно будет справиться.
– Так у тебя недостает денег? – спросила удивленная Анна.
– Надо сказать тебе всю правду, душа моя, что у нас уже давно большой недостаток в деньгах. В деревне были неурожаи, подошли плохие года, и другие были неудачи по хозяйству. Мы в последние годы так мало получали денег из деревни от тетки, что должны были войти в долги, чтоб не изменять свой образ жизни. Теперь я решаюсь признаться тебе, потому что я часто боялся, чтоб все эти вести не дошли до тебя стороною.
– Так вы лучше бы сделали, если бы давно сказали мне обо всем! – проговорила Анна с горячностью. – Я бы не тратила денег попусту, и давно мы могли уехать в деревню. Удивляюсь, что вы все скрывали от меня! А я не могла придумать, что за причина тому, что вы давно ходите пасмурным! В какое положение вы меня ставили! Вы позволяли мне проматывать ваше состояние и не остановили меня хоть бы одним словом! Как обидно, что вы поступали со мной таким манером! Что же вы думали обо мне?..
– Тут нет ничего обидного, ровно ничего! – уговаривал генерал жену. – Молодость всегда любит повеселиться, неужели я должен был жалеть денег! Да и долог ли век наш? Я человек военный, нынче жив, завтра убьют меня в армии, – так стоило ли беречь деньги?..