Боярыня Морозова — страница 5 из 8

«Аще и умру, не предам благоверия»

Видев же [И су с] народы, милосердова о них, яко веху смятени и отвержени, яко овца не имущя пастыря. Тогда глагола учеником Своим: жатва убо многа, делателий же мало. Молитеся убо Господину жатве, яко да изведет делателя на жатву Свою.

Мф. 9, 36–38

Огнепальный протопоп

Протопоп Аввакум Петрович родился в селе Григорове Закудемского стана Нижегородского уезда в семье священника местной церкви Петра Кондратьева 25 ноября 1620 года. Основные деятели движения боголюбцев были земляками Аввакума: патриарх Никон, протопоп Иоанн Неронов, епископ Павел Коломенский, архиепископ Иларион Рязанский. Со всеми этими людьми в дальнейшем будет тесно связана его жизнь.

Воспитанием детей в семье занималась мать Мария (в иночестве Марфа) — большая постница и молитвенница, сумевшая передать своим детям горячую веру во Христа. Под ее влиянием у Аввакума с юных лет развивается стремление к аскетической жизни. Матери он обязан и своей любовью к чтению божественных книг.

Аввакум рос впечатлительным ребенком. Как-то раз, увидев у соседа умершую скотину, он был настолько сильно потрясен, что встал среди ночи перед образами и долго плакал, помышляя о своей душе и о предстоящей с неизбежностью смерти. С тех пор он привык к ночной молитве…

Пятнадцати лет Аввакум остался без отца, а в семнадцать, по настоянию матери, женился на скромной односельчанке — дочери кузнеца Анастасии Марковне, которая стала его верной помощницей и соратницей. На двадцать первом году он был рукоположен в диаконы, а в 1644 году поставлен в священники к церкви Рождества Христова в селе Лопатищи.

Став священником, Аввакум начал вести поистине подвижнический образ жизни. Вся его жизнь превратилась в почти непрерывное богослужение. Перед тем как служить Божественную литургию, он почти не спал, проводя время за чтением. Когда подходило время заутрени, сам шел благовестить в колокол, а когда на звонницу прибегал проснувшийся пономарь, передавал колокол ему и шел в церковь читать полунощницу. Продолжительная заутреня сменялась правилом ко Святому Причастию, которое Аввакум также вычитывал сам. На службе он учил прихожан стоять с благоговением и до самого отпуста не выходить из храма. После обедни читалось душеполезное поучение. Пообедав и отдохнув два часа, Аввакум снова брался за книгу. Затем служились вечерня и павечерница, а после ужина еще читались дополнительные каноны и молитвы. С наступлением ночи, уже в потемках, Аввакум клал земные поклоны: сам делал 300 поклонов, говорил 600 молитв Исусовых и 100 молитв Богородице; супруге же, которая была такой же строгой подвижницей с юных лет, делал снисхождение: «понеже робятка у нее пищат» — 200 поклонов и 400 молитв.

Столь добросовестное и ревностное исполнение своих священнических обязанностей и строгость нравственных требований к себе и к пастве, с одной стороны, привлекали к Аввакуму множество людей, желавших быть его духовными чадами, а с другой — нажили ему немало врагов, негодовавших на его суровые обличения. Аввакум смело обличал недостатки и нравственную распущенность прихожан, невзирая на их богатство и знатность. «Нищим подати не хощет, — говорил Аввакум про одного своего прихожанина, — а что подаст, ино смеху достойно, денежку и полденежку, или кусок корки сухие. А имеет тысящи серебра и злата, и на псах ожерелья шелковые».

Первый конфликт произошел уже в Лопатищах. Аввакум начал укорять местного начальника за неправду и был жестоко избит и волочен по земле прямо в священнических ризах. Другой начальник его также избил и даже пытался застрелить. Наконец в 1646 году у Аввакума отняли всё его имущество и выгнали из села…

* * *

Изгнанный Аввакум бежит в Москву. Здесь он находит покровительство у царского духовника Стефана Внифантьева и у протопопа Казанского собора Иоанна Неронова. Он был представлен самому царю Алексею Михайловичу и с царской грамотой возвратился в Лопатищи. Однако в начале 1652 года вновь был изгнан оттуда местными властями и вновь появляется в Москве.

Аввакум пробыл в столице до весны 1652 года. Он принимал самое активное участие в кружке ревнителей благочестия. 23 марта его назначили протопопом в Юрьевец-Повольский, куда он прибыл вдохновленный идеями ревнителей благочестия об исправлении церковных нравов. Однако не прошло и двух месяцев, как Аввакум своей обличительной проповедью, требовательностью к пастве и настойчивым проведением единогласного пения восстановил против себя юрьевецкое духовенство и народ. «Дьявол научил попов, и мужиков, и баб: пришли к патриархову приказу, где я духовныя дела делал, и вытаща меня ис приказу собранием, — человек с тысящу и с полторы их было, — среди улицы били батожьем и топтали. И бабы были с рычагами, грех ради моих убили замертва и бросили под избной угол. Воевода с пушкарями прибежал и, ухватя меня, на лошеди умчал в мое дворишко, и пушкарей около двора поставил. Людие же ко двору приступают, и по граду молва велика»[146]. Аввакуму снова пришлось спасаться в Москве.

Как раз к этому времени патриархом Московским и всея Руси становится Никон, активно взявшийся за проведение церковной реформы. Его новшества вызвали широкий протест, в ответ на который незамедлительно последовали репрессии. В августе 1653 года, когда на Кубенское озеро под строгий «начал» был отправлен выступивший против Никона Иоанн Неронов, Аввакум (заменивший его в должности настоятеля Казанского собора на Красной площади в Москве) и костромской протопоп Даниил подали челобитную царю, прося за сосланного протопопа. Так началась открытая борьба членов кружка ревнителей благочестия с новым патриархом.

Аввакум активно проповедует неприятие никоновских «новин»: «Ну-ка! Воспрянь и исповедуй Христа Сына Божия громко предо всеми! Полно таиться. А хотя и бить станут или жечь, ино и слава Господу Богу о сем. Не задумывайся! С радостью Христа ради постражди! Освятилась земля русская кровью мученическою. Я бы умер, да и паки умер по Христе Бозе нашем».

Его голос звучит властно, но понятно и проникает в сердца простых людей. Свою убежденность и образы он черпает из Священного Писания и из творений Святых Отцов. «Аз есмь ни ритор, ни философ… Простец человек и зело исполнен неведения… Подобен я нищему человеку, ходящу по улицам града и по окошкам милостыню просящу. День той скончав и препитав домашних своих, на утро паки поволокся. Тако и аз… У богатова человека, царя Христа, из Евангелия ломоть хлеба выпрошу; у Павла апостола, у богатова гостя, из полатей его хлеба крому выпрошу, у Златоуста, у торговова человека, кусок словес его получю; у Давыда царя и у Исаии пророков, у посадцких людей, по четвертине хлеба выпросил. Набрав кошел, да и вам даю, жителям в дому Бога моего»[147].

Не подчинившись приказу Никона молиться по новым книгам, Аввакум вынужден оставить Казанский собор и продолжает служить по старому чину в сушиле (сарае) во дворе Иоанна Неронова. «Ибо в иную пору, — говорит он, — и конюшня лучше церкви бывает». За Аввакумом в сушило переходит и значительная часть его паствы.

12 августа 1653 года Аввакум, обличая нововведения, «чел поучение на паперти… лишние слова говорил, что и не подобает говорити», а в ночь с 13-го на 14-е, во время совершения всенощного бдения в сушиле, по доносу Иоанна Данилова, был взят под стражу Борисом Нелединским со стрельцами и доставлен на Патриарший двор, где посажен на цепь. Взятые вместе с ним 60 человек были посажены в тюрьму и «от церкви отлучены».

Наутро, в воскресенье 14 августа, Аввакума, закованного в цепи, отвезли в Андроньев Спасов монастырь на Яузе. Здесь его держали четыре недели в земляной тюрьме, жестоко избивали и морили голодом. «И тут на чепи кинули в темную палатку, ушла в землю, и сидел три дни, не ел, ни пил; во тьме сидя, кланялся на чепи, не знаю — на восток, не знаю — на запад. Никто ко мне не приходил, токмо мыши, и тараканы, и сверчки кричат, и блох довольно»[148]. Но истязания не сломили железную волю протопопа.

15 сентября в Успенском соборе Кремля было назначено расстрижение Аввакума. Однако по личной просьбе царя Алексея Михайловича протопопу оставили его духовное звание, а сам он был сослан в Тобольск.

Через полтора года, когда до Москвы дошли вести о том, что Аввакум не прекратил своих обличений никоновских реформ и что его проповеди пользуются большим успехом среди местного населения, пришел указ об отправке опального протопопа еще далее — на Лену, в Якутский острог. Но перевод Аввакума туда не состоялся — в 1656 году его отправили в качестве полкового священника с экспедицией воеводы А. Ф. Пашкова в далекую Даурию…

Поход Пашкова был сопряжен со всевозможными лишениями и опасностями. Приходилось переносить и холод, и голод, подвергаться нападениям туземцев и диких зверей. «О, горе стало! Горы высокия, дебри непроходимыя, утес каменной, яко стена стоит, и поглядеть — заломя голову! В горах тех обретаются змеи великие; в них же витают гуси и утицы — перие красное, вороны черные, а галки серые; в тех же горах орлы, и соколы, и кречаты, и курята индейские, и бабы, и лебеди, и иные дикие — многое множество птицы разные. На тех же горах гуляют звери многие дикие: козы, и олени, изубри, и лоси, и кабаны, волки, бараны дикие — во очию нашу, а взять нельзя! На те горы выбивал меня Пашков, со зверьми, и со змиями, и со птицами витать… Потом доехали до Иргеня озера: волок тут, — стали зимою волочитца… А дети маленьки были, едоков много, а работать некому: один бедной горемыка-протопоп нарту сделал и зиму всю волочился за волок. У людей и собаки в подпряшках, а у меня не было; одинова лишо двух сынов, — маленьки еще были, Иван и Прокопей, — тащили со мною, что кобельки, за волок нарту. Волок — верст со сто: насилу бедные и перебрели. А протопопица муку и младенца за плечами на себе тащила; а дочь Огрофена брела, брела, да на нарту и взвалилась, и братья ея со мною помаленьку тащили… Робята те изнемогут и на снег повалятся, а мать по кусочку пряничка им даст, и оне, съедши, опять лямку потянут… Страна варварская, иноземцы немирные; отстать от лошедей не смеем, а за лошедьми идти не поспеем, голодные и томные люди. Протопопица бедная бредет-бредет, да и повалится, — кольско горазд! На меня, бедная, пеняет, говоря: «долго ли муки сея, протопоп, будет?» И я говорю: «Марковна, до самыя смерти!» Она же вздохня, отвещала: «добро, Петрович, ино еще побредем»»[149].

Кроме всего прочего, отношения у Аввакума с Пашковым не сложились. Воевода был человек буйный по отношению к подчиненным, и это приводило к резким столкновениям. Не раз протопоп испытывал на себе гнев «озорника»-воеводы, который однажды избил его до потери сознания. Но настал конец и сибирским мучениям протопопа, чему способствовало удаление Никона с патриаршего престола. За время одиннадцатилетней сибирской ссылки Аввакуму с семьей пришлось вытерпеть немало мучений, пережить смерть двоих сыновей.

Но даже в столь нечеловеческих условиях благочестивый протопоп не оставлял молитвы и своего келейного правила. Аввакум обладал прекрасной памятью, помнил наизусть весь Псалтырь, многие церковные службы. В своих произведениях, написанных впоследствии в земляной яме за полярным кругом, где никакой библиотеки у него, естественно, не было и в помине, он приводит на память целые тексты из Маргарита, Палеи, Хронографа, Толковой Псалтыри. «Егда в Даурах был… идучи, или нарту волоку, или рыбу промышляю, или в лесе дрова секу, или ино что творю, а сам и правило в те поры говорю, вечерню и завтреню, или часы — што прилучится… А в санях едучи, в воскресныя дни на подворьях всю церковную службу пою, а в рядовыя дни, в санях едучи, пою; а бывало, и в воскресныя дни, едучи, пою… Якоже тело алчуще желает ясти и жаждуще желает пити, так и душа — брашна духовного желает»[150].

В 1661 году по ходатайству московских друзей Аввакуму было дозволено возвратиться из сибирской ссылки. Обратный путь занял около трех лет! Воодушевленный надеждой на восстановление старой веры, Аввакум на всем протяжении своего пути выступал с горячей проповедью против никоновых «новин». В городах и селах, в церквах и на торжищах раздавалась его страстная речь, имевшая огромное влияние на народ. «Аввакум всегда и всем проповедовал о гибели православия на Руси вследствие церковной реформы Никона, о необходимости всем истинно верующим стать за родную святую старину, ни под каким видом не принимать никонианских новшеств, а во всем твердо и неуклонно держаться старого благочестия, если потребуется, то и пострадать за него, так как только оно одно может вести человека ко спасению, тогда как новое — никонианское — ведет к неминуемой вечной гибели, — писал Н. Ф. Каптерев. — Эта проповедь святого страдальца и мученика за правую веру и истинное благочестие везде имела успех, везде Аввакум находил себе многочисленных учеников и последователей, которые всюду разносили молву о великом страдальце и крепком поборнике истинного благочестия»[151].

В 1664 году он, наконец, добрался до столицы и был ласково («яко ангел») принят боярами — противниками Никона. Достаточно милостиво отнесся к нему и царь Алексей Михайлович. «Велел меня поставить на монастырском подворье в Кремли, и, в походы мимо двора моево ходя, кланялся часто со мною низенько-таки, а сам говорит: «благослови-де меня и помолися о мне!» И шапку в ыную пору, мурманку, снимаючи с головы, уронил, едучи верхом! А из кореты высунется, бывало, ко мне. Таже и все бояря после ево челом да челом: «протопоп, благослови и молися о нас!» Как-су мне царя тово и бояр тех не жалеть?»[152]

В Москве Аввакум посещал дома многих знатных людей, сочувствовавших старой вере. Бывал у князей Хованских — стольник Иван (младший сын боярина Ивана Никитича Хованского и племянник Петра Салтыкова) был его учеником; часто гостил у ревнительницы старой веры Анны Петровны Милославской, урожденной княжны Пожарской, родной внучки героя 1612 года князя Димитрия Михайловича Пожарского, вдове по первому мужу князя Афанасия Репнина, а затем — боярина Ивана Андреевича Милославского, приходившегося царице Марии Ильиничне троюродным дядей. Приверженцы старой веры были и в других родовитых семействах — Долгоруких, Хрущевых, Хилковых, Волконских. Однако пути Аввакума и его покровителей резко разошлись. Если московские бояре боролись лично против Никона, то Аввакум шел против никонианства: против церковных новшеств, подлинным автором которых был сам царь вместе со своим ближайшим окружением. Бояре убеждали опального протопопа примириться с новой верой — хотя бы внешне, хотя бы на время, обещая высокое общественное положение и какое угодно место, вплоть до места царского духовника. Но компромисс в делах веры был для Аввакума невозможен.

В столь тяжелую минуту Аввакум находил поддержку в своей жене, Анастасии Марковне, мужественно разделявшей с ним все его лишения. «Жена, что сотворю? — в сомнении спрашивал он. — Зима еретическая на дворе: говорить мне или молчать? Связали вы меня». На это его верная спутница отвечала: «Что ты, Петрович, говоришь? Аз тя и с детьми благословляю: дерзай проповедати слово Божие по-прежнему, а о нас не тужи. Дондеже Бог изволит, живем вместе; а егда разлучат, тогда нас в своих молитвах не забывай. Поди, поди в церковь, Петрович, обличай ересь»[153]. Ободренный женою, он ревностно продолжает обличать «еретическую блудню».

* * *

Когда произошло знакомство боярыни Морозовой и Аввакума? Судя по всему, сразу же после его возвращения из Сибири, хотя, как справедливо утверждает исследователь «Повести о боярыне Морозовой» А. И. Мазунин, «конечно, Морозова была наслышана о нем гораздо раньше, бывая при царском дворе. Сестра царя Ирина Михайловна очень сочувствовала Аввакуму, посылала ему в Сибирь ризы, писала туда…»[154]. Уже с весны 1664 года, то есть со времени прибытия ссыльного протопопа в Москву, отношения Морозовой и Аввакума были очень близкими. А летом боярыня предложила Аввакуму и его многочисленному семейству пристанище в своем доме. Он называл ее любовно «сестрой», ставил необычайно высоко: «моей дряхлости жезл и подпора, и крепость, и утверждение».

Впоследствии в пустозерской ссылке Аввакум с теплотой будет вспоминать о своих московских беседах с Морозовой: «Многими дньми со мною беседующе и рассуждающе о душевном спасении. От уст бо ее аз, грешный протопоп, яко меда насыщашеся. Глаголаше бо благообразная ко мне словеса утешительная, ношаше бо на себе тайно под ризами власяницу белых власов вязеную, безрукавую, да же не познают человецы внешнии. И, таящеся, глаголюще: «Не люблю я, батюшко, егда кто осмотрит на мне. Уразумела-де на мне сноха моя, Анна Ильична, борисовская жена Ивановича Морозова. И аз-де, батюшко, ту воласяницу искинула, да потаемне тое сделала. Благослови-де до смерти носить! Вдова-де я молодая после мужа своего, государя, осталася, пускай-де тело свое умучю постом, и жаждею и прочим оскорблением. И в девках-де, батюшко, любила Богу молитися, кольми же во вдовах подобает прилежати о души, вещи бессмертней, вся-де века сего суета тленна и временна, преходит бо мир сей и слава его»… Печаше бо ся о домовном рассуждении и о християнском исправлении, мало сна приимаше и на правило упражняшеся, прилежаше бо в нощи коленному преклонению. И слезы в молитве, яко струи, исхождаху изо очей ее. Пред очами человеческими ляжет почивати на перинах мягких под покрывалы драгоценными, тайно же снидет на рогозиницу и, мало уснув, по обычаю исправляше правило. В банях бо тело свое не парила, токмо месячную нужду омываше водою теплою. Ризы же ношаше в доме с заплатами и вшами исполненны, и пряслице прилежаше, нитки делая. Бывало, сижю с нею и книгу чту, а она прядет и слушает, или отписки девицы пред нею чтут, а она прядет и приказывает, как девице грамота в вотчину писать. И нитки — свои труды — ночью по улицам побредет да нищим дает. А иное — рубах нашьет и делит, а иное — денег мешок возьмет и раздаст сама, ходя по крестцам (перекресткам. — К. К.), треть бо имения своего нищим отдая. Подробну же добродетели ее недостанет ми лето повествовати: сосуд избранный видеша очи мои!»[155]

Часто Аввакум бывал в светлице у Морозовой, беседовал с ней или читал вслух церковные книги, а она в это время пряла и слушала или же отдавала своим служанкам приказы по хозяйству — «как девице грамоту в вотчину писать». В своих беседах с Аввакумом, ставшим ее духовным отцом, Феодосия Прокопьевна делилась сокровенными мыслями, не дававшими ей покоя: «Едина-де мне печаль: сын Иван Глебович молод бе, токмо лет в четырнатцеть; аще бы ево женила, тогда бы и, вся презрев, в тихое пристанище уклонилася». Душа ее желала иноческого жития и бегства от суетного мира.

29 июня 1664 года, на Петров день, в Москве случился страшный пожар, который уничтожил множество домов и церквей. Пламя подошло уже и к дому боярыни Морозовой, угрожая уничтожить на своем ходу всё, но тут случилось чудо. «Бысть же в Петров день пожар великий в Москве, — вспоминает Аввакум, — и приближающься огнь ко двору ея; аз бо замедлив в дому Анны Петровны Милославские, добра же ко мне покойница была. Егда бо приидох к Феодосье в дом, и двое нас, отшед, тайно молебствовали. Быша бо слезы от очию ея, яко река, воздыхание бо утробы ея, яко пучина морская колебашеся, глас же тонкий изо уст ея гортанный исхождаше, яко ангельский: «Увы! — глаголаше, — Боже, милостив буди мне, грешнице!» И поразится о мост каменный, яко изверг некий, плакавше. Чюдно бе видимое: отвратило пламя огненное от дому ея, усрамився молитвы ея сокрушенныя; обыде и пожже вся окрест дому ея, а за молитв ея и прочих не вредило тут. Аз же тому бысть самовидец сам, и паче слуха видения: моя молитва при ней, яко дым, ея же изо уст, яко пламя, восхождаше на небо»[156].

Под влиянием бесед со своим духовным отцом боярыня Морозова всё более укреплялась в старой вере. Как отмечает автор «Повести о боярыне Морозовой» (которым, по всей вероятности, был ее старший брат Федор Соковнин): «Научена же бысть добродетелному житию и правым дагматом священномучеником Аввакумом протопопом. Егда же токмо уведе, о православии возревнова зело и развращеннаго всего отвратися»[157].

* * *

Возглавив московскую староверческую общину, протопоп Аввакум повел борьбу с «новолюбцами» смело и решительно. Ему неоднократно приходилось вести прения о вере. Так, Иоанн Неронов упоминает о беседах Аввакума «наедине» с архиепископом Иларионом Рязанским и с новым царским духовником Лукьяном Кириловым — «о сложении перстов, и о трегубой аллилуии, и о прочих догматех» старых и «нынешних нововводных».

Однако самые ожесточенные споры в те летние дни 1664 года проходили в доме царского постельничего Феодора Михайловича Ртищева за кремлевскими Боровицкими воротами на углу Знаменки и Моховой, куда Аввакум «бранитца со отступниками ходил». Известно, что дом Ртищева был местом постоянных столкновений по вопросам церковной реформы и до приезда Аввакума в Москву. Отец царского окольничего Михаил Алексеевич Ртищев осуждал за приверженность старой вере боярыню Феодосию Прокопьевну Морозову, которая приходилась ему двоюродной племянницей и частенько бывала у Ртищевых в гостях. Дядя Ртищева по матери, игумен московского Покровского монастыря Спиридон Потемкин ссорился с его сестрой Анной Михайловной, поклонницей Никона.

На личности Анны Михайловны Ртищевой (в замужестве — Вельяминовой) стоит остановиться отдельно. Как старшая сестра, она имела колоссальное влияние на Феодора Михайловича, который ее «аки матерь почиташе», а она была ему «во всяком благотворении споспешница». Рано овдовев (в 1642 году ее муж Внифантий Кузьмич Вельяминов был убит крестьянами в своем тульском имении, видимо, за жестокое с ними обращение), она жила в доме своего младшего брата, где пользовалась неограниченным влиянием. Как царицына кравчая и «вторая верховая боярыня» имела она влияние и при царском дворе, и в патриарших палатах. Недаром дьякон Феодор называл ее насмешливо «Анна, Никонова манна». Благодаря незаурядному уму и женскому обаянию она сумела стать интимной советницей Никона при его стремительном восхождении на патриарший престол. «Царь ево на патриаршество зовет, — вспоминал Аввакум, — а он бытто не хочет, мрачил царя и людей, а со Анною по ночам укладывают — как, чему быть? — и, много пружався со дьяволом, взошел на патриаршество Божиим попущением, укрепя царя своим кознованием и клятвою лукавою»[158]. Убийственную характеристику дала этой женщине боярыня Морозова, которая приходилась ей троюродной сестрой. «А бояроня-покойница, — пишет тот же Аввакум, — дочь мне была духовная, Феодосия Морозова, ревнивой человек была, свет моя, уставщицу ту, сестру свою Анну Веньяминовну, и в дому и в Верху: «Ты-де блядь, Никоновы отирки, церковию колеблешь»»[159].

Став патриархом, Никон зажил «широко». «Бабы молодые, — свидетельствует Аввакум, — и черницы, в палатах тех у него веременницы, тешат его, великого государя пресквернейшаго. А он их холостит, блядей. У меня жила Максимова попадья, молодая жонка, и не выходила от него: когда-сегда дома побывает воруха, всегда весела с воток да с меду; пришед песни поет: у святителя государя в ложнице была, вотку пила. А иные речи блазнено и говорить. Мочно вам знать и самим, что прилично блуду. Простите же меня за сие. И болыии тоя безделицы я ведаю, да плюнуть на все»[160].

Особое место среди никоновских «веременниц» принадлежало Анне, которая сыграла немалую роль и в проведении церковных реформ, будучи горячей и убежденной сторонницей грекофильской партии. Желая оправдать царя Алексея Михайловича, Аввакум поначалу даже считал ее чуть ли не главной виновницей никоновских «затеек»: «Ум отнял у милова (царя), у нынешнева, как близ его был. Я веть тогда тут был, все ведаю. Всему тому сваха Анна Ртищева со дьяволом». Но и после удаления Никона в 1658 году Анна продолжала играть важную роль при дворе. Она заводит нового «любимого пастыря», лютого гонителя староверов «краснощекого Павлика», митрополита Крутицкого, который вскоре становится местоблюстителем патриаршего престола. «А о Павле Крутицком мерско и говорить: тот явной любодей, церковной кровоядец и навадник, убийца и душегубец, Анны Михайловны Ртищевой любимой владыка, подпазушной пес борзой, готов зайцов Христовых ловить и во огнь сажать»[161]— такую убийственную характеристику дает Аввакум этому «князю церкви».

О ярко выраженной латинской ориентации Анны Михайловны и активной поддержке ею «греческого проекта» свидетельствует ее спор по поводу «кислого хлеба» и «опресноков» с дядей Спиридоном Потемкиным, немало времени прожившим на оккупированных польскими католиками землях. Как известно, некогда в XI веке именно спор о том, каким должен быть хлеб для причастия, явился главным формальным поводом для разрыва между католиками и православными: католики считали, что надо причащаться «опресноками», а православные — «кислым хлебом». Аввакум так передает спор между дядей и племянницей: «Слышал я, промышленница и заступница еретическая Анна Ртищева… Спиридону Потемкину говорит: «Что-де, дядюшка, разнствует хлеб со опресноком?» И старик-от ей хорошо сказал: «Вижу-де, Михайловна, половина ты ляховки!» Так она рожу ту закрыла рукавом». Впоследствии Анна Ртищева сыграет роковую роль в конфликте своей троюродной сестры с царем Алексеем Михайловичем. Но она ненадолго переживет Феодосию Прокопьевну — умрет почти сразу после нее, в ноябре 1675 года…

Оказавшись в доме Ртищева после своего возвращения из Сибири, Аввакум активно включается в полемику: «В дому у него с еретиками шумел много». Ко всем таким диспутам он тщательно готовился, собирал материалы, делал нужные выписки из Священного Писания и святоотеческих творений. Среди своих оппонентов Аввакум называет прежде всего Симеона Полоцкого и Епифания Славинецкого. «Епифания римлянина» он знал еще «до мору, егда он приехал из Рима». С «Семенкой чернецом», который «оттоле же выехал, от римского папежа», он только что познакомился.

Первоначальное образование Симеон получил в латинизированной Киево-Могилянской коллегии, затем продолжил свое образование в польской иезуитской коллегии в Вильно. Впоследствии в книге «Остен» о «полоцком старце» говорилось: «Он же Симеон, аще бяше человек и учен и добронравен, обаче предувещан от иезуитов, папежников сущих, и прелщен бысть от них: к тому и книги их латинския токмо чтяше: греческих же книг чтению не бяше искусен, того ради мудрствоваше латинския нововымышления права быти. У иезуитов бо кому учившуся, наипаче токмо латински без греческаго, неможно быти православну веема восточныя церкве искреннему сыну»[162]. В 1656 году, когда царь Алексей Михайлович посетил Полоцк, проходя походом на Ригу, Симеон поднес ему свое сочинение «Метры на пришествие великого государя» и тем обратил на себя внимание царя. В 1664 году, после того как Полоцк снова перешел под власть Польши, Симеон переселяется в Москву, где обучает латинскому языку молодых подьячих Тайного приказа, а спустя некоторое время становится воспитателем царских детей и придворным стихотворцем.

Феодор Ртищев, будучи убежденным грекофилом и одним из вдохновителей «греческого проекта», всячески покровительствовал «недобрым киевским старцам». Увлечение его западной ученостью доходило до того, что он проводил в беседах с киевлянами целые ночи, забывая о сне. Точно так же три дня и три ночи беседовали они с Аввакумом после его возвращения в столицу.

Внешне Ртищев играл роль миротворца. Первоначально он примыкал к боголюбцам, был единомыслен со Стефаном Внифантьевым, почитал за «советника своего» Иоанна Неронова, переписывался с его учеником игуменом Феоктистом. В период гонений на Неронова Ртищев давал ему в своем доме приют на «многи дни». Впоследствии он поддерживал связи и с отставленным от патриаршества Никоном. В ртищевском доме встречались как сторонники никоновской реформы, так и ее непримиримые противники. Однако, как замечает историк Б. П. Кутузов, «многим гостям, вероятно, было невдомек, что дом Ртищева был тогда фактически отделением первой российской тайной полиции, Приказа тайных дел, во главе которого стоял царский окольничий… Искательных царедворцев, впрочем, это не смущало: «Один только меценат Федор Ртищев имеет обыкновение держать открытыми уши для хвалебных голосов литераторов», — писал по-латыни из Москвы в Киево-Печерскую лавру Симеон Полоцкий»[163]. Всё, о чем говорилось в ртищевском доме, сразу же становилось известно царю.

Несмотря на упорство Аввакума, царь всё же не оставлял попыток привлечь его на свою сторону, поскольку это позволило бы заглушить нарастающую день ото дня оппозицию церковным реформам — как в боярской среде, так и среди широких народных масс. Видя, что тот не хочет соединиться с никонианами, царь послал к нему от своего имени боярина Родиона Стрешнева. Боярин уговаривал Аввакума «молчать», прекратить свои проповеди против официальной церкви — по крайней мере до церковного собора, который должен будет решить вопрос о Никоне. Протопоп утешил боярина Стрешнева, говоря, что царь «от Бога учинен, а се добренек до меня», и рассчитывая, что с удалением из Москвы Никона Алексей Михайлович сам «помаленьку исправится».

Поняв, что место царского духовника не прельщает несговорчивого протопопа, царь делает ему более заманчивое предложение: обещает с 1 сентября место справщика на Печатном дворе («а се посулили мне Симеонова дни сесть на Печатном дворе книги править»). Это была реальная возможность влиять на ход церковной реформы и исправление богослужебных книг. Посулы сопровождались обильными денежными «дарениями». «Пожаловал, ко мне прислал десеть рублев денег, царица десеть рублев же денег, Лукьян духовник десеть рублев же, Родион Стрешнев десеть рублев же, а дружище наше старое Феодор Ртищев, тот и шесть десят рублев казначею своему велел в шапку мне сунуть; а про иных нечева и сказывать: всяк тащит да несет всячиною!» Тронутый таким вниманием царя и вдохновленный надеждой на место справщика на Печатном дворе, Аввакум действительно на некоторое время замолкает.

Однако компромисс в делах веры был для него невозможен. Неустрашимый протопоп не мог долго молчать. «Да так-то с пол года жил, да вижу, яко церковная ничто же успевает, но паче молва бывает, — паки заворчал…» Не прошло и пол года, как Аввакум возобновил свои обличения никонианского духовенства, называя представителей его в своих проповедях «отщепенцами» и «униатами»: «Они — не церковные чада, а дияволя». «Берегитеся, — обращается он к своим духовным чадам, — Господа ради, молю вы, никониян, еретиков, новых жидов! Обкрадывают простых душа словесы масленными, плод же — горесть и червие. Лутче принять чувственнаго змия и василиска в дом, нежели никониянская вера и учение»[164].

Все предложения высоких мест Аввакум вменил «яко уметы», предпочитая временным благам вечную жизнь и земным почестям — спасение души. Он снова пишет проповеди и послания, обличая «мерзость никоновских исправлений», призывая твердо стоять за древлее благочестие. За время своего кратковременного пребывания в Москве Аввакум написал несколько сочинений в защиту старой веры, которые, к сожалению, до наших дней не сохранились. Самому царю он пишет особую челобитную, в которой высказывает свой взгляд на положение церковных дел того времени: «…чтоб он старое благочестие взыскал и мати нашу общую — святую церковь — от ересей оборонил и на престол бы патриаршейский пастыря православнова учинил вместо волка и отступника Никона, злодея и еретика». Это было, по словам самого Аввакума, «Моленейце к великому государю о духовных властех, ихже нужно снискать», или «Роспись, кто в которые владыки годятца», как эта челобитная называется в бумагах игумена Феоктиста. «Судя по тому, что Аввакум решился ходатайствовать за других, указывать государю кандидатов на епископские кафедры, можно заключать, что его авторитет в это время был значительный, что он чувствовал за собой некоторую силу, если решался выступить с такими указаниями, — пишет А. К. Бороздин. — Кроме того, мы знаем, что эта челобитная не ограничивалась одними подобными указаниями, а касалась вообще церковных дел, и о них-то именно и «ворчал» протопоп»[165].

Челобитную царю сам Аввакум передать не мог, поскольку был в это время нездоров. Он отдал ее своему духовному чаду Феодору юродивому, чтобы тот вручил письмо царю во время его переезда из дворца в церковь. «Он же с письмом приступил к цареве корете со дерзновением, и царь велел ево посадить и с письмом под красное крыльцо, — не ведал, что мое; а опосле, взявше у него письмо, велел ево отпустить. И он, покойник, побывав у меня, паки в церковь пред царя пришед, учал юродством шаловать, царь же, осердясь, велел в Чюдов монастырь отслать. Там Павел архимарит и железа на него наложил, и Божиею волею железа рассыпалися на ногах пред лю[дь]ми. Он же, покойник-свет, в хлебне той после хлебов в жаркую печь влез и голым гузном сел на полу и, крошки в печи побираючи, ест. Так чернцы ужаснулися и архимариту сказали, что ныне Павел митрополит. Он же и царю возвестил, и царь, пришед в монастырь, честно ево велел отпустить»[166].

Аввакумовская челобитная решила участь мятежного протопопа. «Эта челобитная показала государю, что Аввакум крепкий, убежденный сторонник русской церковной старины и что он добивается собственно полной отмены произведенной церковной реформы и всецелого возвращения к старым церковным порядкам, при которых «никоновы затейки» не имели бы места», — писал Н. Ф. Каптерев[167]. Попытка царя Алексея Михайловича примирить Аввакума хотя бы с частью никоновских реформ потерпела поражение.

Царь и церковные иерархи были сильно смущены огнепальной ревностью Аввакума: «И с тех мест царь на меня кручиноват стал: не любо стало, как опять я стал говорить; любо им, как молчю, да мне так не сошлось. А власти, яко козлы, пырскать стали на меня и умыслили паки сослать меня с Москвы, понеже раби Христовы многие приходили ко мне и, уразумевше истинну, не стали к прелесной их службе ходить». Успех проповеди Аввакума в московском обществе привел духовные власти в самую настоящую ярость. Они решили принять меры против него и просили государя о его высылке, так как он «церкви запустошил».

29 августа 1664 года Аввакум вместе со своим семейством был отправлен в ссылку в далекий Пустозерск, однако на этот раз он добрался только до Мезени…

Царская поединщица

После ссылки протопопа Аввакума на Мезень дом боярыни Морозовой становится самым настоящим центром московской оппозиции никоновским реформам. Здесь проживали изгнанные из монастырей за приверженность старой вере монахини, находили убежище и приют различные старцы-пустынники, обитали известные московские юродивые. Ббльшая часть дворовых «жонок» и холопов, как явствует из следственных дел Тайного приказа, также разделяла взгляды своей госпожи. В домовой церкви служили только по старопечатным книгам.

Частыми гостями в доме Морозовой были епископ Александр Вятский, открыто осуждавший никоновскую реформу и помогавший вождям оппозиции составлять челобитные, подбирая для них материалы и доказательства; инокини кремлевского Вознесенского девичьего монастыря, также придерживавшиеся древлего православия; бывший игумен московского Златоустовского монастыря Феоктист, ученик Иоанна Неронова и автор посланий в защиту старой веры.

Игумен Феоктист после того, как вынужден был покинуть Москву, состоял в переписке с боярыней Морозовой. В своих посланиях он называл ее «избранной рабой Христовой» и «воистинну равноапостольной», обращаясь к ней в таких возвышенных выражениях: «Радуйся о Господе, о христолюбивая, воистинну чадо света и дни, и мужайся о благих, ревнуя равноапостольным женам, пользуя матерь твою, святую соборную и апостольскую церковь, странных питателнице, милость к милости приложи, а яжь от общаго врага душ наших наветы и ловления, яко уметы вменя, и в женской немощной плоти преславно Христовою благодатию диявола победи. Возмогай о благодати, о ластовице церковная! Господь присно да будет сохраняяй тя, и не убойся, со пророком зовя: Господь просвещение мое и спаситель мой, кого ся убою!»[168]

Вероятно, бывал в доме Морозовой и «богомудрый и благородный старец» Спиридон (в миру Симеон Феодорович) Потемкин — архимандрит Покровского монастыря в Москве, уроженец Смоленска, выходец из боярской аристократии. Как уже говорилось выше, он приходился родным дядей Феодору Ртищеву (через свою сестру Ульяну Феодоровну), был человеком весьма образованным, знал пять языков, в том числе греческий, латинский и древнееврейский. С самого начала никоновских реформ Спиридон Потемкин выступил с их резкой критикой, заявляя, что любое изменение «буквы» обрядов открывает путь антихристу для окончательного покорения «под свою руку» последнего в мире православного царства — Святой Руси, Третьего Рима. Реформаторы пытались склонить старца Спиридона на свою сторону, предложив ему кафедру митрополита Новгородского, но он был непреклонен: «Лучше аз на виселицу поеду с радостью, нежели на митрополию на новые книги».

В своих сочинениях в защиту старой веры Спиридон Потемкин переносит спор с деталей обряда и личных выпадов на теоретическую, строго богословскую почву. Никоновские новшества неправильны и бесполезны уже потому, что Церковь Христова «и не требует никакова исправления; того ради яко непогрешити может… яко никогда же погрешите ей, не точию в вере или крещении или священстве, но ни в малейшем от догмат святых в чем поползнутися… А еже прият того вовеки не оставит, и не может быти недейственна: ни един час, и не может погрешите ни во едином слове, ни во псалмех ни во ермосах, ни во обычаех и нравех писаных и держимех, вся бо церковная свята суть, и держание не пресечеся ни на един день»[169].

Тем самым всякая попытка изменить, а точнее, исказить церковное предание, переправить или заново отредактировать богослужебные тексты и чинопоследования подрывает самые основы веры. Старец Спиридон обращал внимание верующих на то, что «ныне выходят книги еретическими реформовании, полны злых догмат, из Рима, из Парижи, из Венецыи, греческим языком: но не по древнему благочестию, их же прелагают на словенский язык, ныне же реформованныя з горшими расколы». Но и это еще не всё. Новые церковные вожди ради «науки грамматики, риторики и философии» «еллинских учителей возлюбиша паче апостолов Христовых», то есть ради древнегреческой и вообще секуляризированной культуры и науки забыли веру Христову и отходят от корней православия. Спиридон с горечью восклицает: «О л юте время нас постиже, разлучают нас со Христом истинным Богом нашим и приводят к сыну погибели!» «В его глазах этот отход от Христа к светской секуляризированной культуре является предзнаменованием «последнего времени», конца истории, прихода антихриста, — писал С. А. Зеньковский. — Что можно ожидать от таких вождей церкви, которые ради преимуществ преходящей светской науки и цивилизации изменяют святым догматам и старому церковному обряду? Они способны всё сделать, они готовы отступить от правой веры и не далек день, когда они «дадут славу зверю пестрому» и «устелют путь гладок своему антихристу сыну погибели»»[170]. В своих эсхатологических построениях старец Спиридон Потемкин близок к западнорусским богословам Стефану Зизанию и Захарии Копыстенскому, разделяя их теорию поэтапного, трехчастного завоевания мира антихристом. Так же, как они, он ожидал появления антихриста в 1666 году, видя все признаки наступающего Апокалипсиса: «…и что будет по шести летех, но и сего уже главизны являются». Но до 1666 года дожить старцу было не суждено…

* * *

Всё более укрепляясь в старой вере под влиянием своего духовного отца, с которым она продолжала вести переписку, боярыня Феодосия Прокопьевна «всего новоуставления церковнаго» отвратилась. Всё чаще уклоняется она от богослужений в дворцовых храмах, где должна была присутствовать в соответствии с придворным этикетом. Старалась она реже бывать и при царском дворе. Однако даже бывая «вверху» у царицы Марии Ильиничны, она никогда не оставляла своего церковного и келейного правила. При этом Морозова, как вспоминал Аввакум, «на беседах же никониян мужеска полу и женска безпрестанно обличая, и потязая от пути истиннаго заблудивших и ходивших вслед прелести никониянской: везде им являшеся яко лев лисицам»[171]. Она была начитанна в богословской литературе и находилась в самой гуще ожесточенных споров старообрядцев с никонианами. Это не могло не бросаться в глаза, и о симпатиях боярыни к старой вере скоро становится известно царю.

О начале противостояния боярыни Морозовой с царем Алексеем Михайловичем протопоп Аввакум повествует в своем сочинении «О трех исповедницах слово плачевное» в таких словах: «Егда же рассвирепела буря никониянская и сослали меня паки с Москвы на Мезень во отоки окиянские, она же, Феодосья, прилежаше о благочестии и бравшеся с еретики мужественне, собираше бо други мои тайно в келью к преждереченному нищему Феодоту Стефанову и писавше выписки на ересь никониянскую, готовляше бо, ожидающе собора правого. И уразумевше бо сродники ее Ртищевы, и наустиша холопей ее воровским умыслом, и оклевещут ю ко царю. Царь же, лаская ее, присылал к ней ближних своих — Иякима архимарита, патриарха нынешнего, развращая ее от правоверия»[172].

Присылка архимандрита кремлевского Чудова монастыря Иоакима вместе с ключарем Петром состоялась осенью 1664 года по инициативе царя. Архимандрит Иоаким (в миру Иван Савелов) — по меткой характеристике диакона Феодора, «человекоугодник и блюдолиз», впоследствии выслужившийся до патриаршего сана, стал олицетворением новой реформированной церкви. На вопрос М. А. Ртищева, посланного от имени царя выяснить религиозные убеждения Иоакима, тот отвечал: «Аз-де, государь, не знаю ни старыя веры, ни новыя, но что велят начальницы, то и готов творити и слушати их во всем»[173], после чего и был назначен чудовским архимандритом.

Однако уговоры царских посланцев оказались напрасны. Морозова «крепко свидетельствова и зело их посрами». «Аще-де и умру, не предам благоверия! — мужественно отвечала боярыня. — Издетска бо обыкла почитать Сына Божия и Богородицу, и слагаю персты по преданию святых отец, и книги держу старыя, нововводная же ваши вся отмещу и проклинаю вся! Аще-де вера наша старая неправа суть, но яко же есть права и истинна, яко солнце на поднебесной блещашеся. Скажите царю Алексею: «почто-де отец твой, царь Михайло так веровал, яко же и мы? Аще я достойна озлоблению, — извергни тело отцово из гроба и передай его, проклявше, псам на снедь. Я-де и тогда не послушаю!»»[174].

Посланники возвратились к царю и рассказали ему всё, что слышали от Морозовой. Царь пришел в неописуемую ярость, но физически расправиться с такой близкой к царской семье и родовитой боярыней пока не решился. Да и царица Мария Ильинична всё время заступалась за свою родственницу, «понеже зело милостива к ней была и любила ея за добродетель», как вступалась в свое время за протопопа Аввакума. Алексей Михайлович решил действовать иначе: он запретил Морозовой съезжать со двора и летом 1665 года отобрал у нее половину ее вотчин, причем лучших — «две тысящи християн».[175] Как всегда, нашлись и «доброжелатели», готовые оклеветать впавшую в опалу боярыню: «А холопи в приказе клевещут на ню, яко блудит и робят родит и со осужденным Аввакумом водится. Он-де ее научил противитися царю»…

В конфликте царя Алексея Михайловича с боярыней Морозовой имущественная сторона играла далеко не последнюю роль, что, впрочем, никоим образом не должно принижать ее духовного подвига. Современный историк П. В. Седов пишет: «Полагаем, что в истории боярыни Морозовой проявились не только уникальные черты ее личности и противостояние сторонников и противников церковной реформы, но и соперничество дворцовых группировок в борьбе за власть и их имущественные интересы. Вряд ли можно разделить религиозные и мирские мотивы в поведении исторической боярыни Морозовой, поскольку синкретизм средневековой культуры не подразумевал существования одного без другого»[176].

И действительно, уже на страницах составленной в Выговском старообрядческом общежительстве Краткой редакции ее Жития (XVIII век) достаточно четко проводится эта мысль: «На сия же два великая изъобилия, благочестие глаголю и на стяжание благороднейших княгинь имения, возведошася люте два завистливая ока — дияволе и новолюбцев. И едино убо яряшеся и последнюю благочестия искру, в пепеле терпения онех крыемую, угасити. Другое же горяше стяжание ею восхитити…»[177]

Царь Алексей Михайлович, состоя в свойстве с Морозовыми, являлся одним из наследников богатейших морозовских вотчин и считал себя вправе распоряжаться ими по своему усмотрению. Так, после смерти Б. И. Морозова значительная часть его земель отошла в царскую казну, так же как и огромные владения других родственников Алексея Михайловича, приходившихся ему дядями: боярина Н. И. Романова и боярина C. Л. Стрешнева. «В 1650–1660-х гг. Алексей Михайлович собрал в ведении приказа Тайных дел колоссальные земельные владения своих умерших родственников. Для царя вступление во владение морозовскими вотчинами было дележом семейного наследства. В 1670 г. умер отец семейства — боярин И. В. Морозов, и судьбу морозовского наследства предстояло решить вновь. Боярыня Морозова дважды оказала неповиновение царю: сначала после смерти мужа, а затем после смерти тестя. Оба раза вставал вопрос о семейном наследстве, и оба раза Феодосия Морозова шла на конфликт с царем. Вопросы собственности были частью конфликта, который развивался в различных сферах: религиозной, придворной и имущественной»[178].

* * *

Показав, «кто в доме хозяин» и чем может окончиться дальнейшее сопротивление, царь Алексей Михайлович подослал к Феодосии Прокопьевне окольничего Ф. М. Ртищева. «Потом приехал в дом к ней сродник ее, Феодор Ртищев, шиш антихристов, и, лаская, глаголаше: «Сестрица, потешь царя того и перекрестися тремя перстами, а втайне, как хощешь, так и твори. И тогда отдаст царь холопей и вотчины твоя»». По мнению протопопа Аввакума, боярыня тогда «смалодушничала, обещалася тремя персты перекреститися», после чего царь «на радостях повеле ей всё отдать». Результатом такого отступничества Морозовой явилась тяжелая болезнь: «она же по приятии трех перст разболевся болезнию и дни с три бысть вне ума и расслабленна. Та же образумяся, прокляла паки ересь никониянскую и перекрестилась истинным святым сложением, и оздравела, и паки утвердилася крепче и перваго»[179].

В Житии боярыни Морозовой ничего об этом не говорится, а возвращение отнятых ранее вотчин объясняется заступничеством царицы Марии Ильиничны, неизменно благоволившей своей родственнице. И действительно, исторические документы подтверждают данный факт: спустя некоторое время, по прошению царицы и в связи с рождением царевича Иоанна Алексеевича (будущего царя Иоанна V), отнятые вотчины были Морозовой возвращены по царскому указу от 1 октября 1666 года. В указе говорилось: «Октября в 1 день великий государь, царь и великий князь Алексей Михайлович, всея Великия, и Малыя, и Белыя России самодержец, пожаловал для прошения государыни благоверной царицы и великие княгини Марьи Ильичны и для всемирные радости рождения сына своего государева благовернаго царевича и великого князя Иоанна Алексеевича, всея Великия, и Малыя, и Белыя России, пожаловал Глеба Ивановича Морозова жену боярыню вдову Федосью Прокофьевну, велел вотчины подмосковные и иных городов, которые отписаны были на него, великого государя, отдать ей боярыне Федосье Прокофьевне, оприч 20 дворов с семьями и со племянем, которые взяты из Оргуновской волости на житье в село Чашниково, а родственники, хотя будет жили и своими дворами, а для переводу тех крестьян указал великий государь ис Помесного Приказу подьячего добра. И о том сей свой государев указ указал он, великий государь, послать ис Приказу своих государевых Тайных Дел в Поместной Приказ к думному к Григорью Караулову с товарыщи. — Таков государев указ послан в Поместной Приказ того ж числа за приписью дьяка Федора Михайлова с подьячим с Петром Кудрявцовым»[180].

Получив возвращенное имение, боярыня с еще большим рвением принимается за дела благотворительности и благочестия. В это время она знакомится с некоей «инокиней благоговейной» Меланией и «призвавши ю и слышав словеса ея, возлюби зело, изволи ю в матерь себе избрати. И смирившися Христа ради, отдадеся ей под начал, и до конца отсече свою волю. И сице пребысть до конца опасная послушница, яко и до дне смерти своея ни в чем повеления ея не ослушалася. И от тоя Мелании наставляема уже в конец постиже разумети и сотворити всякое богоугодное дело»[181].

Старица Мелания (известная в доме Морозовой так же как Александра Григорьевна) была одной из ярчайших личностей в первом поколении русских старообрядцев. О ней высоко отзывался протопоп Аввакум, величая ее «блаженной и треблаженной матерью». В одном из своих писем боярыне Морозовой он пишет: «А Меланью ту твою веть я знаю, что она доброй человек, да пускай не розвешивает ушей, стадо то Христово крепко пасет, как побраню. Ведь я не сердит на нея, — чаю, знаешь ты меня. Оне мне и малины прислали, радеют, миленькие… Я браню ея, а она благословения просит. Видишь ли, совесть та в ней хороша какова? Полно уже мне ея искушать. Попроси у ней мне благословения: прощается-де пред тобою! Да вели ей ко мне отписнуть рукою своею что-нибудь»[182].

С инокиней Меланией Феодосию Прокопьевну познакомил «страдалец отец» Трифилий — бывший инок московского Симонова монастыря, также происходивший от «благородного корене». Впоследствии он был заточен за исповедание древле-православия в Кирилло-Белозерский монастырь и окончил там свою жизнь в конце 1660-х годов. Сама Мелания до появления в доме Морозовой подвизалась в Белёвском Крестовоздвиженском женском монастыре, а на исповедь ходила к своему духовному отцу, черному попу Боголепу в Жебынскую (Жабынскую) пустынь, в семи верстах к северо-востоку от Белёва по дороге в Лихвин,[183] основанную еще в конце XVI века и известную своей приверженностью старой вере. У Морозовой также часто бывал «тое же пустыни старец Спиридон». Из Белёва, судя по всему, пришли в дом боярыни и другие пять инокинь, так что недаром ее двоюродная сестра Анна Михайловна Ртищева сокрушалась по этому поводу: «О, сестрица, голубушка! Съели тебе старицы белёвки, проглотили твою душу аки птенца, отлучили тебе от нас!»

Наставляемая старицей Меланией, Морозова превратила свой дом в монастырь в миру и сердечно радовалась, стоя на ночном правиле и сидя за трапезой с жившими в ее доме инокинями. Она начала вести фактически монашеский образ жизни, пешком ходила по темницам, щедро раздавая милостыню заключенным, совершала паломничества по святым местам, к чудотворным иконам и мощам святых угодников.

«Вдова по понятиям и убеждениям века уже носила в своем положении смысл монахини. Честное вдовство само собою уже приравнивалось к обету иноческому. Поэтому вся жизнь вдовы со всею ее обстановкою естественным и незаметным путем преобразовывалась в жизнь монастырскую. Так же точно, естественным и незаметным путем, устраивалась и жизнь честного девства, например жизнь царевен. Не первая и не последняя была Федосья Прокопьевна, устроившая свой дом по-монастырски. Таков был господствующий идеал для женской личности, свободной от супружества», — писал И. Е. Забелин[184].

Под влиянием монашеских настроений Морозова начинает еще больше удаляться от светской жизни, от всего земного. Молодая боярыня ведет крайне аскетический образ жизни: отказывается от всяких удовольствий, соблюдая строгий пост, под одеждой носит власяницу. Вместе с тем она не устает обличать своих родных и близких, принявших новую веру. Часто приходили к боярыне ее единомышленницы, также духовные дочери протопопа Аввакума, — сестра княгиня Евдокия Урусова и жена стрелецкого полковника Акинфия Ивановича Данилова Мария Герасимовна.

* * *

Особую группу при домашнем монастыре боярыни Морозовой составляли юродивые. Юродство представляло собой один из самых удивительных и трудных подвигов христианского благочестия. Выражение «Христа ради юродивый» впервые применил к себе апостол Павел, говоря: «Мы безумны Христа ради». В послании к Коринфянам он объясняет, что сама проповедь о распятом Богочеловеке является безумием для людей мира сего: «Слово о кресте для погибающих есть юродство, а для нас спасаемых — сила Божия… Когда мир своей мудростью не познал Бога в премудрости Божией, то благоугодно было Богу юродством проповеди спасти верующих»[185]. Христиане, в силу своей веры в распятого Богочеловека, уже являлись в глазах неверующих язычников «юродивыми». Однако как особый вид подвижничества юродство Христа ради возникло в середине IV века в Египте — одновременно с монашеством.

В основе юродства лежала пламенная любовь ко Христу, сочетавшаяся с великим самоотвержением, чрезвычайным беспристрастием к себе, борьбой с гордостью, терпением поруганий и презрения со стороны людей, перенесением голода и жажды, зноя и других лишений, связанных со скитальческой жизнью. При этом юродивые всегда сохраняли возвышенный дух, непрестанно возводили очи ума и сердца к Богу, постоянно горя духом перед Ним. Приобретая великое смирение и духовную чистоту, юродивые Христа ради становились особенно любезными Богу и получали от Него особые дары Божией благодати — дары чудотворения и прозорливости. Святое юродство, утвердившись в человеке, приближало его к пророческому служению. Не стесняясь говорить правду в глаза, юродивые своими словами или необыкновенными поступками то грозно обличали и поражали несправедливых людей, часто властных и сильных, то радовали и утешали людей благочестивых и богобоязненных. Юродивые большей частью вращались в самых порочных кругах общества с целью исправить этих людей и спасти их — и многих из таких отверженных обращали на путь добра. Будучи близкими Богу, они своими молитвами нередко избавляли сограждан от грозивших им бедствий и отвращали от них гнев Божий.

Из нескольких десятков юродивых, почитаемых Православной Церковью, только шесть подвизались на христианском Востоке — еще до Крещения Руси: Исидора (IV век), Серапион Синдонит (V век), Виссарион Египтянин (IV–V века), палестинский монах Симеон (VI век), Фома Сирийский (VI век) и, наконец, Андрей Цареградский (X век), житие которого пользовалось особой популярностью на Руси.

Вместе с принятием христианства юродство появилось и на Руси, причем получило здесь особенное развитие. Русское юродство ведет начало от преподобного Исаакия Печерского, о котором повествуется в Киево-Печерском патерике (умер Исаакий в 1090 году). Юродство явилось одной из форм проявления русской духовной мысли и религиозности. Юродивые презирали все земные удобства, часто поступали вопреки здравому смыслу, но делали они это во имя высшей правды. Юродивые принимали на себя подвиг нарочитого безумия, чтобы достичь свободы от соблазнов мира, — однако в юродстве не было и тени презрения к миру или отвержения его. Юродство низко ценило внешнюю, суетную сторону жизни, презирало мелочное угождение себе, боялось житейских удобств, богатства, но не презирало человека и не отрывало его от жизни. Юродство было прежде всего проявлением устремленности к высшей правде.

Расцвет русского юродства приходится на XV — первую половину XVII столетия. Среди русских канонизированных юродивых имена Авраамия Смоленского, Прокопия Устюжского, Василия Блаженного Московского, Николы Псковского Салоса, Михаила Клопского… «По источникам легко заметить, что общественная роль юродства возрастает в кризисные для Церкви времена, — писал А. М. Панченко. — Нет ничего удивительного в том, что юродство расцветает при Иване Грозном, когда Церковь утратила самостоятельность, склонившись перед тираном, а затем в эпоху раскола»[186].

Но если в прежние времена, в эпоху Средневековья, юродивый представал как одиночка, обличающий пороки сильных мира сего, то с началом никоновского раскола его роль резко меняется. «Как только в XVII веке динамизм стал овладевать умами, как только началась переориентация Руси — на Запад, новизну, перемены, — юродивый перестал быть одиночкой, он превратился в человека партии, примкнув, конечно, к консервативному течению. Это произошло при патриархе Никоне.

Ни один мало-мальски заметный и активный юродивый не принял его церковной реформы. Все они объединились вокруг протопопа Аввакума и его сподвижников. Одиночество уже не было абсолютным: в хоромах боярыни Морозовой жила маленькая община юродивых. Когда боярыню арестовали, власти ставили ей это в вину»[187].

Поначалу и царь Алексей Михайлович, при котором состоял даже «личный» юродивый Василий Босой, и патриарх Никон всячески благоволили к юродивым. Однако по мере продвижения церковной реформы и по мере усиления влияния «вселенских» патриархов симпатии эти стали заметно ослабевать. Приехавший в составе антиохийского патриаршего посольства архидиакон Павел Алеппский с изумлением описывал прием у патриарха Никона: «В этот день патриарх посадил подле себя за стол нового Салоса, который постоянно ходит голый по улицам. К нему питают великую веру и почитают его свыше всякой меры как святого и добродетельного человека. Имя его Киприан; его называют Человек Божий. Патриарх непрестанно подавал ему пищу собственными руками и поил из серебряных кубков, из которых он сам пил, причем получал последние капли в свой рот, ради освящения, и так до конца трапезы. Мы были удивлены»[188].

Никон, еще в мае 1652 года, в сане митрополита Новгородского, самолично отпевавший Василия Босого, через некоторое время, под влиянием «вселенских», стал отрицать юродивых как институт, предвосхитив тем самым реформатора-рационалиста Петра 1. В одном старообрядческом сочинении так прямо и говорилось: «Он же, Никон, юродивых святых бешеными нарицал и на иконах их лика писать не велел». Отсюда уже недалеко и до развенчания юродства как особого чина святости. «Так, блаженный Киприан Суздальский, хотя при жизни ни в чем особо «юродском» замечен не был, но по кончине своей в 1622 году был объявлен «похабом»… и за это поплатился уже в XVIII веке, когда его иконы были изъяты «инквизитерами». Почитание подозрительного и агрессивного Симона Юрьевецкого… было запрещено в 1722 году… Запрет был повторен в 1767 году»[189]. В 1716 году Холмогорский и Важеский архиепископ Варнава «разжаловал» преподобного Георгия юродивого, Шенкурского чудотворца. Даже знаменитый Василий Блаженный, чье имя закрепилось за самым известным русским храмом и кто некогда являлся официальным покровителем царской семьи и казны государевой, не избежал этой участи: в 1659 году его память 2 августа перестали праздновать в Успенском соборе Кремля, с 1677 года патриархи перестали служить, как прежде, в церкви Покрова на Рву, а в 1682 году она вообще стала единственным местом, где святой поминался…

В числе юродивых, невозбранно приходивших в дом боярыни Морозовой и живших там подолгу, были знаменитые ревнители древлего благочестия Феодор, Киприан и Афанасий. Феодор, которого Аввакум привез с собою в 1664 году из Великого Устюга, ходил в одной рубашке, мерз на морозе босой, днем юродствовал, а ночью со слезами стоял на молитве. О нем так рассказывал Аввакум: «Отец у него в Новегороде богат гораздо… А уродствовать… обещался Богу… — так морем ездил на ладье к городу с Мезени… упал в море, а ногами зацепился за петлю и долго висел, голова в воде, а ноги вверху, и на ум взбрело обещание… и с тех мест стал странствовать. Домой приехав, житие свое девством прошел… Многие борьбы блудные бывали, да всяко сохранил Владыко…»[190]

«Много добрых людей знаю, — отзывался о Феодоре юродивом Аввакум, — а не видал подвижника такова! Пожил у меня с полгода на Москве, — а мне еще не моглося, — в задней комнате двое нас с ним, и, много, час-другой полежит да и встанет; тысячу поклонов отбросает, да сядет на полу и иное, стоя, часа с три плачет, а я таки лежу — иное сплю, а иное неможется; егда уж наплачется гораздо, тогда ко мне приступит: «долго ли тебе, протопоп, лежать тово, образумься, — веть ты поп! как сорома нет?» И мне неможется, так меня подымает, говоря: «Встань, миленькой батюшко, — ну-таки встащися как-нибудь!» Да и роскачает меня. Сидя мне велит молитвы говорить, а он за меня поклоны кладет. То-то друг мой сердечной был!»[191]

С Феодором юродивым связана одна не вполне выясненная история. Поселившись в конце 1668 года в доме Морозовой, он через некоторое время был изгнан оттуда со скандалом. Феодосия Прокопьевна жаловалась в письмах своему духовному отцу Аввакуму на Феодора, который, по-видимому, злоупотребив гостеприимством, проявил сексуальную агрессию либо по отношению к ней самой, либо по отношению к ее сестре княгине Урусовой. В письме жене Аввакума Анастасии Марковне Морозова писала: «В таких своих суетах мирских и душевных печалех сокрушаюся; по вся дни и часы опасаюся; и мне и так тошно, а еще нынешния печали и в конец меня сокрушили, что такими святыми душами смутил один человек, его же имя сами ведаете. Прежде сего мутил он мне на твоих детей всячески, каковы оне высокоумны и каковы непостоянны, нельзя де их тебе жаловать. И о том много вам писать, что не токмо с вами мутил, и со всеми Христовыми рабы, и всем домом моим мутил, и в том судит его Господь.

А как я отказала ему, и он всем стал мутить на меня, и детям твоим, и всем оглашал, и поносил меня не делом, и так поносил, что невозможно не токмо писанию предать, но и словом изрещи невозможно. Не убояся он суда Божия, и не помянув смертнаго часа, и в том не постави ему Господь греха сего. Только ты, матушка, опасайся таковаго — лукав есть и зело злокознен; истинно несть в нем страха Божия, и вам бы отнють тому веры не ять, и ко мне попрежнему любовь иметь, и я к вам такожде всею душею всегда рада, и николи у меня ненависти не было; только мне то печально, что он и вашими душами возмутил»[192].

Однако в разгоревшемся конфликте протопоп Аввакум встал на сторону Феодора. Гневно отвечал он своей духовной дочери: «Да пишешь ты ко мне в сих грамотках на Федора, сына моего духовнаго, чтоб мне ему запретите от святых тайн по твоему велению, и ты, бытго патриарх, указываешь мне, как вас, детей духовных, управляти ко Царству Небесному. Ох, увы, горе! бедная, бедная моя духовная власть! Уж мне баба указывает, как мне пасти Христово стадо! Сама вся в грязи, а иных очищает; сама слепа, а зрячим путь указывает! Образумься! Веть ты не ведаешь, что клусишь! Я веть знаю, что меж вами с Феодором сделалось. Писал тебе преж сего в грамотке: пора прощатца — петь худо будет, та язва будет на тебе, которую ты Феодору смышляешь. Никак не по человеку стану судить. Хотя мне 1000 литр злата давай, не обольстишь, не блюдись, яко и Епифания Евдоксия[193]. Дочь ты мне духовная — не уйдешь у меня ни на небо, ни в безну. Тяжело тебе от меня будет.

Да уж приходит к тому. Чем боло плакать, что нас не слушала, делала по своему хотению — и привел боло диявол на совершенное падение. Да еще надежа моя, упование мое, Пресвятая Богородица заступила от диявольскаго осквернения и не дала дияволу осквернить душу мою бедную, но союз той злый расторгла и разлучила вас, окаянных, к Богу и человеком поганую вашу любовь разорвала, да в совершенное осквернение не впадете! Глупая, безумная, безобразная, выколи глазища те свои челноком, что и Мастридия.[194] Оно лутче со единем оком внити в живот, нежели две оце имуще ввержену быти в геену. Да не носи себе треухов тех, сделай шапку, чтоб и рожу ту всю закрыла, а то беда на меня твои треухи те»[195].

Впрочем, в конце письма Аввакум, желая смягчить тон предшествующего сурового наставления, пишет: «Ну, дружец мой, не сердитуй жо! Правду тебе говорю. Кто ково любит, тот о том печется и о нем промышляет пред Богом и человеки. А вы мне все больны: и ты и Федор». Вместе с тем самому Феодору Аввакум писал с иронией: «Ведаю веть я и твое высокое житье, как у нея живучи, кутил ты!»

«Видимо, протопоп «прочитывает» его (юродивого Феодора. — К. К.) поведение как закономерный акт юродства, — пишет современный исследователь. — Но вряд ли Морозова (которая и сама неплохо знала житийные каноны) решилась бы на разрыв с товарищем по вере и борьбе, вряд ли рискнула бы навлечь на себя неудовольствие обожаемого учителя, если бы не имела на то самых веских оснований. Был грех! Видимо, не столько обет толкал Федора на путь юродства, сколько тот странный образ жизни, который предписывался этой аскезой, и в котором чрезмерное умерщвление плоти извиняло отдельные случаи чрезмерного потакания ей»[196].

Уже после казни Феодора юродивого на Мезени Аввакум писал Морозовой: «Он не болно пред вами виноват был, — обо всем мне пред смертию… писал: стала-де ты скупа быть, не стала милостыни творить и им-де на дорогу ничево не дала, и с Москвы от твоей изгони съехал…» После ссылки Аввакума в Пустозерск Феодор был заключен в Рязани, но бежал в Москву, а затем, видимо, с сыновьями Аввакума зимой 1668/69 года пришел на Мезень к Анастасии Марковне. Через Феодора Аввакум стремился установить связь с восставшим Соловецким монастырем, оборонявшимся от царских войск. Он возлагал на юродивого важное поручение: «В Соловки те Федор хотя бы подъехал; письма те спрятав, в монастырь вошел, как мочно тайно бы, письма те дал, и буде нельзя, ино бы и опять назад совсем». Однако ему не суждено было исполнить этого поручения…

Другой живший в доме Морозовой юродивый, Киприан, был известен даже царю, бывая во дворце среди «верховых богомольцев». Не раз молил он царя о восстановлении старой веры, ходил по улицам и торжищам, свободным языком обличая Никоновы «новины». Как-то раз бежал по Москве за царским экипажем, выкрикивая: «Добро бы, самодержавный, на древнее благочестие вступить!» Впоследствии оба юродивых будут сосланы на север: Феодор — на Мезень, Киприан — в Пустозерск, и там казнены: первый будет повешен в 1670 году, второй обезглавлен в 1675-м…

Юродивый Афанасий, происходивший из нижегородских пределов, был духовным сыном и учеником протопопа Аввакума. Рано начав скитаться по монастырям, он имел возможность ознакомиться с книжными сокровищами многих прославленных русских обителей, что в дальнейшем позволило ему в своих сочинениях представить многочисленные свидетельства в пользу старой веры. Юродствуя, бродил босиком в одной рубашке и зимой и летом, «плакать зело же был охотник». «А с кем молыт, и у него слово тихо и гладко, яко плачет». Впоследствии, когда Аввакума сошлют в ссылку на Мезень, Афанасий оставит подвиг юродства и возглавит старообрядческую оппозицию, приняв в 1665 году иночество с именем Авраамий. Обличая новых «князей церкви», он напишет: «Начальницы славою света сего суетнаго прельстишася, и аки тмою, сластолюбием и сребролюбием помрачишася…»[197]

После собора 1666–1667 годов и ссылки вождей церковной оппозиции в Пустозерск инок Авраамий будет служить связующим звеном между ними и их сторонниками в столице. В 1667–1669 годах он составит обширный полемический сборник «Христианоопасный щит веры против еретического ополчения», в котором будут собраны его полемические произведения, послания его друзей (протопопов Аввакума и Иоанна Неронова, диакона Феодора, игумена Феоктиста), автобиографическая «Записка» инока Епифания, некоторые сочинения писателей прошлого (в частности, преподобного Максима Грека). К сборнику он напишет два стихотворных предисловия, выступив тем самым как первый поэт-старообрядец. 6 февраля 1670 года Авраамий будет арестован за переписку с Аввакумом и заключен на Мстиславском дворе. Его подвергнут строжайшим допросам и притеснениям. Однажды на допросе митрополит Павел Крутицкий, придя в бешенство от того, что не может сломить его упорство, с силой дернет его за бороду и надает пощечин.

Но и в тюрьме инок Авраамий ухитрился написать еще несколько произведений, в том числе трактат, известный под названием «Вопрос и ответ старца Авраамия», и знаменитую челобитную царю Алексею Михайловичу. Он не прекращал и своей переписки с Аввакумом. 13 августа 1670 года Авраамий был расстрижен и Великим постом 1672 года сожжен в Москве «на Болоте» — «яко хлеб сладок принесеся Святей Троице»…

«Имея и ум, да сочтет число зверево»

В тысящи шестьсот Шестьдесят шестой Антихрист возмути всю вселенную, Отнял благолепие церковное, Издал же свою печать мерзкую.

Духовный стих «О Никоне»

Наступил роковой 1666 год, пророчески предсказанный еще в 1644 году в вышедшей в Москве и ставшей необычайно востребованной после начала никоновских реформ «Книге о вере». В Москве полным ходом шла подготовка к церковному собору. О необходимости такого собора говорили как сторонники никоновских «новин», так и их оппоненты. В Москву ехали восточные патриархи для суда над Никоном, что вселяло определенные надежды на возвращение к старой вере. Сторонники «древлего благочестия» собирались у нищего Ивана Федотовича, жившего в келье на дворе боярыни Морозовой, и составляли «выписки на ересь никонианскую» для предстоящего церковного собора.

Рядовое духовенство в массе своей не желало принимать реформы, а те, кто вынужден был служить по-новому, переучивались с трудом и нехотя. В богослужебной практике того времени царил полный хаос. Эту богослужебную какофонию ярко изобразил в своей челобитной к царю священник Никита Добрынин:

«Во многих градех твоея благочестивыя державы, наипаче же в селех церкви Божии зело возмущены. Еже есмь много хождах и не обретох двух или трех церквей, чтобы в них единочинно действовали и пели, но во всех разнствие и велий раздор. В той церкви по книгам Никоновым служат и поют, а в иной по старым. И где на праздники, или на освящении церкви два или трое священников литоргию Божию служат, и действуют по разным служебникам. А иные точию возгласы по новым возглашают, и всяко пестрят. Наипаче же в просформисании священнодействуют и просформисают семо и овамо. Овии от них по старине Агнец Божий прободают, инии же — по Никонову толкованию, в другую страну; и Богородичну часть с девятью частми полагают. А прочии части выимают и полагают, что и сказать неведомо как: овии от них треугольно части выимают, инии же щиплят копием и части все смешивают в груду.

К тому и диаконы со иереи не согласуются: ов священнодействует по новому, а другий по старому Инии же священники, против 52 главы никоницкие книги, велят диаконам Агнец выимати. И о том в смятении все. Такожде и певцы меж собою в несогласии: на клиросе поют тако, а на другом инако. И во многих церквах служат и поют ни по новым книгам, ни по старым. И Евангелие и Апостол и паремии чтут и стихиры кананархисают ни греческим, ни словенским согласием: понеже старое истеряли, а новое не обрели. И священнотаинственная Божия служба и весь чин церковный мнется: одни служат и поют тако, инии же инако; или — ныне служат тако, наутрие инако. И указуют на Никоновы печатные книги и на разные непостоянные указы. Такожде и в прочих всех службах раздор и непостоянство… И во всем, великий государь, в христоименитой вере благочестивого твоего государства раскол и непостоянство. И оттого, великий государь, много христианских душ, простой чади, малодушных людей погибает, еже во отчаяние впали и к церквам Божиа пооскуду учали ходить, а инии и не ходят и отцов духовных учали не иметь»[198].

Внутренней разноголосице богослужения соответствовала и ее внешняя «пестрота», бросавшаяся в глаза, прежде всего в одеждах духовенства.

«Богомольцы твои, — продолжает Никита Добрынин, — святители Христовы меж собою одеждою разделились: ови от них носят латынские рясы и новопокройный клобук на колпашных камилавках, инии же, боясь суда Божия, старины держатся. Такоже и черные власти и весь священнический чин одеждами разделилися ж: овии священники и диаконы ходят в однорядках и скуфьях, инии же поиноземски в ляцких рясах и в римских и в колпашных камилавках. А иные, яко ж просты людины, просто волосы и шапку с соболем с заломы носят. А иноки не по иноческому чину, но поляцки, без манатей, в одних рясах аки в жидовских кафтанах и римских рогатых клобуках. В том странном одеянии неведомо: кое поп, кое чернец, или певчий дьяк, или римлянин, или лях, или жидовин»[199].

Сам царь Алексей Михайлович в 1665 году в своем письме иерусалимскому патриарху жаловался: «В России весь церковный чин в несогласии, в церквах Божиих каждый служит своим нравом». Впрочем, это вовсе не означало, что царь готов был вернуться к старому обряду.

Пользовавшийся общепризнанным авторитетом среди ревнителей древлего благочестия старец Спиридон Потемкин видел в будущем церковном соборе единственное средство устранить все еретические нововведения реформаторов и восстановить в Церкви желанный мир, а в храмах Божиих — былое благолепие. По свидетельству диакона Феодора, старец Спиридон «проси собора у царя Алексея часто на никониянскую пестрообразную прелесть и на новыя книги его, хотя их обличити доконца, понеже зная откуду приидоша, и что в себе принесоша. Царь же глагола ему с лестию: «Будет собор, отче!» И тако много время манили ему, ждуще смерти его, понеже ведуще его мужа мудра, и всякому нечестию обличителя велика, и яко за новыя книги противу ему никтоже может стояти»[200]. Сам Спиридон пророчески говорил своим сподвижникам: «Братие, не будет у них собора, дондеже Спиридон жив; егда же изволит Бог скончатися ми, по смерти моей в той же месяц воскипит у них собор скоро».

И действительно, как только старец Спиридон отошел к Богу (случилось это 2 ноября 1665 года), царь Алексей Михайлович сразу же решил вопрос о соборе в положительную сторону. Во все концы государства Российского были разосланы царские грамоты. Большой Московский собор, на который для придания ему большей авторитетности приглашались и восточные вселенские патриархи, должен был, по замыслу царя, «убить сразу двух зайцев». Предполагалось превратить его в грандиозный судебный процесс, с одной стороны, над превысившим свои полномочия низложенным патриархом Никоном, а с другой — над упорствующими вождями церковной оппозиции. Всё это в конечном итоге должно было способствовать укреплению ничем не ограниченной царской власти. Вместе с тем перед собором стояла задача избрать, наконец, нового патриарха — угодного царю.

* * *

В конце 1665-го — начале 1666 года были арестованы остававшиеся на свободе вожди старообрядческой оппозиции, а в феврале 1666 года в Москву по царским грамотам съехались все русские архиереи и видные представители духовенства. Однако еще до открытия большого собора с участием вселенских патриархов царь хотел заручиться поддержкой русских архиереев. Для этого он устроил у себя предварительное заседание всех высших русских иерархов и заставил каждого письменно ответить на три вопроса, обеспечивающих признание начатых им церковных реформ: 1) являются ли греческие патриархи — Константинопольский, Александрийский, Антиохийский и Иерусалимский — православными? 2) достоверны ли используемые в греческих церквах рукописные и печатные богослужебные книги? 3) является ли правильным Московский собор, бывший в 1654 году в царских палатах при патриархе Никоне?

К концу февраля царь уже имел на руках подписанные всеми русскими архиереями ответы, в которых в один голос говорилось, что греческие патриархи, греческие книги и церковные чины православны и священны, а Московский собор 1654 года — законен, и, следовательно, его постановления обязательны для всех православных русских людей.

Такому единодушию русских церковных иерархов не следует удивляться. Достаточно поверхностного взгляда на «послужной список» участников злополучного собора 1666 года, чтобы понять, что все эти люди оказались во главе Русской Церкви далеко не случайно. Фактически это была уже в прямом смысле слова созданная царем Алексеем Михайловичем «карманная» церковь, беспрекословно выполнявшая все его «затейки» и указания. К тому же за поддержку царских реформ, как свидетельствует дьякон Феодор, каждому архиерею было «дарствовано» Алексеем Михайловичем по 100 рублей «милостыни» (сумма по тем временам весьма значительная). Причем с каждым царь проводил накануне собора предварительную беседу с глазу на глаз о том, как нужно себя вести и что говорить.

Естественно, никто не посмел возражать царю. Как отмечал В. О. Ключевский, новые владыки испугались за свои кафедры: «Все поняли, что дело не в древнем или новом благочестии, а в том, остаться ли на епископской кафедре без паствы, или пойти с паствой без кафедры»[201].

За несколько лет, прошедших с начала реформ, царь полностью сменил всё высшее руководство Русской Церкви, весь епископат и руководителей крупнейших монастырей. Даже Никон теперь обвинял Алексея Михайловича в том, что тот без всякого стеснения вмешивается в церковные дела: «Когда повелит царь быть собору, то бывает, и кого велит избрать и поставить архиереями, избирают и поставляют, велит судить и осуждать — судят, осуждают и отлучают». Из прежних архиереев, участников собора 1654 года, имевших еще старое поставление, в живых уже не было ни митрополита Корнилия Казанского, рукополагавшего Никона в патриархи (он скончался в 1656 году), ни сторонников церковной старины Макария, митрополита Великого Новгорода и Великих Лук, и Маркела, архиепископа Вологодского и Великопермского (оба умерли в 1663 году); архиепископ Симеон Сибирский был отправлен на покой в 1664 году, и в том же году — архиепископ Макарий Псковский (он в следующем году скончался).

Остальные архиереи были уже или поставлены лично Никоном или по «исправленным» при нем книгам. Так что протопоп Аввакум имел все основания писать царю Алексею Михайловичу о новых «никонианских» архиереях в следующих словах: «Архиереи те не помогают мне, злодеи, но токмо потакают тебе: жги, государь, крестьян тех, а нам как прикажешь, так и мы в церкве и поем; во всем тебе, государю, не противны; хотя медведя дай нам в олтарет и мы рады тебя, государя, тешить, лише нам погребы давай, да кормы с дворца. Да, право, так, — не лгу»[202]. Кстати, что касается медведя, то он здесь упомянут не ради «красного словца». Аввакум вспоминает такой случай: «Медведя Никон, смеяся, прислал Ионе Ростовскому на двор, и он челом медведю — митрополитищо, законоположник!»[203]

Относительно духовного состояния большинства новых «князей церкви» тот же протопоп Аввакум пишет удивительно метко:

«Посмотри-тко на рожу ту, на брюхо то, никониян окаянный, — толст ведь ты! Как в дверь небесную вместитися хощешь! Узка бо есть и тесен и прискорбен путь, вводяй в живот. Нужно бо есть Царство Небесное и нужницы восхищают е, а не толстобрюхие. Воззри на святые иконы и виждь угодившия Богу, како добрыя изуграфы подобие их описуют: лице, и руце, и нозе, и вся чувства тончава и измождала от поста, и труда, и всякия им находящия скорби. А вы ныне подобие их переменили, пишите таковых же, якоже вы сами: толстобрюхих, толсторожих и ноги и руки яко стульцы. И у кажного святаго, — спаси Бог-су вас, — выправили вы у них морщины те, у бедных: сами оне в животе своем не догадалися так сделать, как вы их учинили!.. Разумный! Мудрены вы со дьяволом! Нечего рассужать. Да нечева у вас и послушать доброму человеку: все говорите, как продавать, как куповать, как есть, как пить, как баб блудить, как робят в олтаре за афедрон[204] хватать. А иное мне и молвить тово сором, что вы делаете: знаю все ваше злохитрство, собаки, бляди, митрополиты, архиепископы, никонияна, воры, прелагатаи, другия немцы русския»[205].

Той же резкой критикой современной церковной иерархии пронизано «подметное письмо», найденное в Москве в декабре 1660 года и не на шутку переполошившее русских архиереев. «Священство в мире, — говорилось в письме, — яко душа в теле. Ведомо убо буди, епископ убо вместо Бога, священник же — Христа, прочии же святых ангелов: аз же мню несть уже ни единого епископа, чтобы жил по-епископски, ни одного священника, чтобы жил посвященнически, ни инока, чтобы жил по-иночески, ни христианина, чтобы жил по-христиански; вси свой чин презреша; игумени оставиша свои монастыри и возлюбиша со мирскими женами и девицами содружатися; а попове оставивше учительство и возлюбиша обедни часто служить и кадило от грабления и от блуда на жертву Богу приносити и мерзостное и калное свое житие всем являти и благочестием лицемерствующиеся, мняще частыми обеднями Бога умилостивити, недостойни и пияни, помрачени различными злобами, и слова Божия и слышать не хотяще. О таковых бо речено: проклят всяк творяй дело Божие с небрежением; не приемли имени Господа Бога твоего всуе. Что же всуе? Еже крестившеся во Христа, и не живем во Христе. Тии будут осуждены с бесы в муку вечную»[206].

Ставя в пример нынешним архиереям ветхозаветного царя Мелхиседека как истинного священника, Аввакум писал, мысленно обращаясь к другу своей молодости архиепископу Илариону Рязанскому:

«Сей Мелхиседек, живый в чащи леса того, в горе сей Фаворской, седмь лет ядый вершие древес, а вместо пития росу лизаше, прямой был священник, не искал ренских, и романей, и водок, и вин процеженных, и пива с кордомоном, и медов малиновых, и вишневых, и белых розных крепких. Друг мой Иларион, архиепископ Рязанской. Видишь ли, как Мелхиседек жил? На вороных в каретах не тешился, ездя! Да еще был царские породы. А ты хто? Воспомяни-тко, Яковлевич, попенок! В карету сядет, растопырится, что пузырь на воде, сидя на подушке, расчесав волосы, что девка, да едет, выставя рожу, по площади, чтобы черницы-ворухи унеятки любили. Ох, ох, бедной! Некому по тебе плакать! Недостоин суть век твой весь Макарьевского монастыря единыя нощи. Помнишь, как на комарах тех стояно на молитве? Явно ослепил тебя диявол! Где ты ум-от дел? Столько добра и трудов погубил! На Павла митрополита что глядишь? Тот не живал духовно, — блинами все торговал, да оладьями, да как учинился попенком, так по боярским дворам блюдолизить научился: не видал и не знает духовнаго тово жития. А ты, мила голова, нарочит бывал и бесов молитвою прогонял. Помнишь, камением тем в тебя бросали на Лыскове том у мужика того, как я к тебе приезжал! А ныне уж содружился ты с бесами теми, мирно живешь, в карете с тобою же ездят и в соборную церковь и в верх к царю под руки тебя водят, любим бо еси им»[207].

Предостерегая правоверную «братию» от общения с подобными «духовными властьми», Аввакум призывает смотреть прежде всего на их дела: «А о нынешних духовных не чаю так: словом духовнии, а делом беси: все ложь, все обман. Какой тут Христос? Ни блиско! Но бесов полки. От плод Христос научил нас познавать, а не от басен их. Можно вам, братия, разуметь реченная. По всей земли распространяя лесть, а наипаче же во мнимых духовных. Они же суть яко скомраси, ухищряют и прелщают словесы сердца незлобных. Да воздаст им Господь по делом их! Блюдитеся от таковых, и не сообщайтеся делом их неподобным и темным, паче же обличайте»[208].

* * *

Итак, русские архиереи и архимандриты съехались в Москву для решения насущных церковных вопросов. Представители белого духовенства в соборе не участвовали. Что касается приглашенных восточных патриархов, то двое из них — Дионисий Константинопольский и Нектарий Иерусалимский — предпочли уклониться от суда над своим собратом Никоном, а двое других, более сговорчивых, — Макарий Антиохийский и Паисий Александрийский — прибыли в Москву только к концу 1666 года. Тем самым первая часть собора, открывшегося 29 апреля, проходила с участием одних лишь русских иерархов. Возможно, этим объясняется меньшая радикальность решений, принятых на первой части собора, по сравнению с решениями, принятыми на второй, которая, по сути, стала уже другим, совершенно самостоятельным собором (так называемый Большой Московский собор 1666–1667 годов).

Понимая, что одной силой вопрос о законности церковных реформ не решить, царь усиленно стремился склонить на свою сторону Аввакума и его сторонников и приказал заранее привезти их из ссылки в столицу. К началу собора в Москву доставили диакона Феодора Иванова, священника Лазаря, старца Ефрема Потемкина, Григория Неронова, нескольких соловецких старцев, в том числе Герасима Фирсова, бывшего архимандрита Саввино-Сторожевского монастыря Никанора и других — всего 18 человек. Для переубеждения противников никоновских реформ проводились предварительные беседы-увещевания, которыми руководили митрополит Павел Крутицкий и чудовский архимандрит Иоаким.

1 марта 1666 года в Москву из мезенской ссылки привезли протопопа Аввакума вместе со старшими сыновьями Иваном и Прокопием. В первые же дни своего пребывания в столице Аввакум тайно встречался с боярыней Морозовой. «Аз же, приехав, отай с нею две нощи сидел, несытно говорили, како постражем за истинну, и аще и смерть приимем — друг друга не выдадим. Потом пришел я в церковь соборную и ста пред митрополитом Павликом, показуяся, яко самовольне на муку приидох. Феодосья же о мне моляшеся, да даст ми ся слово ко отверзению устом моим. Аз же за молитв ея пылко говорю, яко дивитися и ужасатися врагом Божиим и нашим наветникам»[209].

После этого состоялись продолжительные прения Аввакума с Крутицким митрополитом Павлом, которые так ничем и не закончились. «Он же меня у себя на дворе, привлачая к своей прелестной вере, томил всяко пять дней, и козновав и стязався со мною», — вспоминал Аввакум. Убедившись в бесполезности увещеваний, Павел велел 9 марта отправить непокорного протопопа под «начал» в Боровский Пафнутьев монастырь и посадить на цепь.

Здесь, в Боровске, Аввакум снова имел возможность почувствовать нежную заботу о себе боярыни Морозовой («прислала ми потребная»), хотя сама Феодосия Прокопьевна и не могла навестить узника в темнице. Она сообщала ему через верных людей и укрепляла: «Ведаю-де я, хотят тебя стричь и проклинать. Обличай-де их с дерзновением. На соборище том-де я буду и сама». И Аввакум обличал: «за молитв ея столько напел, сколько было надобе».

Успенском соборе Кремля во время литургии после «переноса», то есть Великого входа и перенесения даров, Аввакум был расстрижен и проклят вместе со своим сподвижником диаконом Феодором. В свою очередь, Аввакум и Феодор при всем народе прокляли своих гонителей. «Зело было мятежно в обедню тут!» За несколько дней до того, 10 мая, расстригли и прокляли священника Никиту Добрынина, прозванного недругами «Пустосвятом».

Собор 1666 года, который продолжал свою работу после расстрижения и анафематствования главных вождей церковной оппозиции, объявил все произведенные в ходе никоно-алексеевской реформы изменения в богослужебных книгах и церковных чинах православными и во всем согласными с древними греческими и славянскими книгами. Собор утверждал, что церковная реформа и книжная «справа» патриарха Никона соответствуют воле восточных церквей и их якобы древней практике, а также осуществлены с совета и благословения восточных патриархов. Как первое, так и второе было ложью. Наряду с новопечатными книгами, содержавшими в себе множество ошибок и изменений в текстах молитв и церковных уставах по сравнению с книгами старопечатными, собор 1666 года утвердил следующие нововведения в церковной практике:

1) двоеперстное перстосложение для крестного знамения было заменено троеперстным, при этом собор вопреки исторической правде утверждал, что именно троеперстием «отцы и деды и прадеды издревле друг от друга приемлюще тако знаменовахуся»;

2) двоеперстное перстосложение для священнического благословения было заменено так называемым имянословным перстосложением («малаксой»);

3) восьмиконечный крест на просфорах заменялся четырехконечным;

4) была изменена форма молитвы Исусовой (вместо «Господи Исусе Христе, Сыне Божии, помилуй нас» собор предписал произносить: «Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас»);

5) сугубая (двойная) аллилуйя в богослужении была заменена на трегубую (тройную), то есть вместо славословия «аллилуйя, аллилуйя, слава Тебе, Боже» собор предписывал произносить «аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя, слава Тебе, Боже».

И хотя собор 1666 года формально не проклинал старых обрядов — это было сделано позже, в 1667 году, на соборе с участием «вселенских» патриархов, — тем не менее он полностью запретил их употребление в церкви, утверждая, что единственно правильными являются новопечатные книги и введенные в ходе никоновской реформы обряды.

Участники собора приняли обращенное ко всему духовенству «Наставление духовное», в котором выразили свое общее определение относительно церковного раскола. «Наставление» начиналось с перечисления «вин» старообрядцев, далее следовало повеление совершать богослужения только по новоисправленным книгам, говорилось о необходимости причащаться и исповедоваться (против вождей старообрядчества, призывавших не принимать никаких таинств от никонианских попов). В конце было сказано о том, что все священнослужители должны иметь «Наставление» и действовать в соответствии с ним, иначе они будут подвергнуты суровым наказаниям.

22 июня 1666 года русским людям было явлено мрачное знамение, ничего хорошего не предвещавшее: «В Петров пост, в пяток, в час шестый, тьма бысть; солнце померче, луна подтекала от запада же, гнев Божий являя…» К началу июля завершился печально знаменитый Московский собор 1666 года. Все предсказания ученых богословов и боговдохновенных старцев сходились в одну точку, находя страшное подтверждение в действительности…

После расстрижения Аввакума под стражей отвезли в Никольский Угрешский монастырь, где он пробыл 17 недель. И сюда боярыня Морозова продолжала присылать своему духовному отцу всё необходимое. 2 сентября царь приказал отослать Аввакума подальше от столицы, в Боровский Пафнутьев монастырь, причем игумену Парфению был дан строгий наказ «посадить Аввакума в тюрьму и беречь ево накрепко с великим опасением, чтобы он с тюрьмы не ушел и дурна никакова б над собою не учинил, и чернил и бумаги ему не давать, как и прочим колодникам». 5 сентября 1666 года Аввакума доставили в Боровский Пафнутьев монастырь. Здесь он пробыл до 30 апреля 1667 года. Несмотря на строгие условия, в которых содержался Аввакум, время от времени боярыне Морозовой удавалось передавать в монастырь «потребная и грамотки».

«Разбойничий собор»

Собор 1666 года не выполнил всех задач, поставленных перед ним главным «заказчиком» — царем Алексеем Михайловичем. Хотя собор благословил начатую церковную реформу, а также расправу с главными вождями старообрядческой оппозиции, еще одна важная цель оставалась пока нерешенной: в России до сих пор не было патриарха. Царь не решался предать Никона духовному суду и извергнуть его из патриаршего сана без участия «вселенских» патриархов. К тому же и самому будущему собору уж очень хотелось придать вид вселенского. Видимо, духовного авторитета собственных, купленных за деньги и запуганных до смерти архиереев не хватало…

2 ноября 1666 года прибыли в Москву долгожданные «вселенские» — патриархи Паисий Александрийский и Макарий Антиохийский. Как выяснилось позже, оба они к тому времени были свержены со своих престолов и лишь впоследствии вновь заняли патриаршие престолы благодаря вмешательству русского правительства и с помощью турецких властей. «Двух… приехавших в Москву патриархов привели туда… не заботы о русской церкви, а просто желание получить от русского правительства соответствующую мзду за осуждение своего же собрата по сану, — писал С. А. Зеньковский. — В этом отношении они не ошиблись и за свою услугу государю каждый из них лично получил из русской казны мехов, золота и подарков на 200 ООО рублей по курсу 1900 года. Когда у них появлялись какие-либо сомнения или угрызения совести, то таковые легко устранялись соответствующим финансовым давлением. Каноническое право этих двух восточных патриархов на участие в русском соборе было крайне сомнительным. Возмущенный их поездкой на суд Никона, патриарх Парфений (Константинопольский. — К. К.) и созванный им собор добились у турецкого правительства смещения этих обоих неколлегиальных владык под предлогом оставления ими паствы и церкви без разрешения властей. Вообще оба патриарха были постоянно в долгах и денежных перипетиях, а патриарх Паисий по возвращении из России на Восток попал в тюрьму по обвинению в присвоении колоссальной по тому времени суммы в 70 ООО золотых»[210].

Свою ненависть к старому русскому обряду «вселенские» патриархи-авантюристы показали уже по пути в столицу, арестовав в Симбирске (на чужой канонической территории!) престарелого местного священника Никифора, служившего по дониконовским книгам. На обратном пути из России Макарий Антиохийский написал новому патриарху из Макарьевского Желтоводского монастыря очередной донос: «В здешней стране много раскольников и противников не только между невеждами, но и между священниками: вели их смирять и крепким наказанием наказывать». В результате против одного из знаменитейших монастырей в России были приняты самые строгие меры…

5 ноября «вселенские» имели наедине с Алексеем Михайловичем достаточно продолжительную — около четырех часов — беседу, а уже 7 ноября царь пригласил в свою Столовую палату восточных патриархов, русских архиереев, бояр, окольничих и думных людей. Царь обратился к восточным патриархам с торжественной речью и передал им все материалы по «делу Никона». На ознакомление с документами было дано 20 дней. В качестве консультанта по русским делам к восточным патриархам был приставлен Паисий Лигарид, который и играл «первую скрипку» на соборе. На личности этого человека следует остановиться отдельно, поскольку в заседаниях собора он сыграет роковую роль.

Паисий Лигарид (в миру Пантелеймон, или Панталеон) — личность крайне одиозная, бывший митрополит Газы (в Палестине), тайный католик, агент иезуитов. На его примере хорошо видно, кто был по-настоящему заинтересован в проведении никоно-алексеевской реформы в России. С тринадцати лет он воспитывался и обучался в иезуитской греческой коллегии святого Афанасия в Риме, а после ее окончания получил степень доктора богословия и философии и был поставлен в священники униатским митрополитом Рафаилом Корсаком. В 1641 году он покинул Рим и отправился в Константинополь для распространения католической веры. Позднее перебрался в Молдавию и Валахию, где был дидаскалом в ясской школе. В 1650 году принимал участие в споре о вере старца Арсения Суханова с греками. На следующий год постригся в монахи, а еще через год был поставлен иерусалимским патриархом в митрополиты Газы Иерусалимской.

Хотя Лигарид и принял для видимости православие, он продолжал вести активную переписку с иезуитской конгрегацией «Пропаганда», у которой состоял на жалованье в качестве католического миссионера, и с варшавским нунцием Пиньятелли — будущим римским папой Иннокентием XII. Как ловкий дипломат, Лигарид впоследствии вел в Москве пропаганду унии Русской Церкви с Римом. Польский король Ян Казимир так обращался к Паисию: «Достопочтенный во Христе отец и свято нам любезный, в благочестивом нашем желании мы имеем ваше преосвященство единственным орудием в соседнем и дружественном нам великом княжестве Московском… Мы еще и еще просим ваше преосвященство сообщить всякое свое прилежание в составлении мира и единства латинской и греческой церкви» и обещал ему при этом «нашу королевскую милость».

Изверженный из сана иерусалимским патриархом Нектарием, Лигарид прибыл в Москву в 1662 году по приглашению патриарха Никона для помощи и придания авторитетности его реформам. Однако после падения Никона сразу же от него отвернулся и на соборе 1666–1667 годов активно помогал царю Алексею Михайловичу расправиться со своим бывшим благодетелем. Начитанный и обходительный Паисий сумел закрасться в доверие царю, угадав сокровенные его мысли: поведал о пророчестве, согласно которому греков от турок якобы должен освободить именно царь Алексей. Сохранилась его книга «пророческих сказаний» под названием «Хрисмос». Архидиакон Павел Алеппский сообщает об этой книге следующее: «Мы (патриарх Макарий Антиохийский и сам Павел. — К. К.) добыли еще от митрополита Газского другую греческую книгу, которую он составил в разных странах и из многих книг и назвал «Хрисмос», то есть книга предсказаний. Она единственная, и не имеется другого списка ее. Содержит в себе предсказания, (выбранные) из пророков, мудрецов и святых, касательно событий на Востоке: об агарянах, Константинополе и покорении ими этого города — известия весьма изумительные; также о будущих и имеющих еще совершиться событиях. Я заставил того же писца снять с нее также два списка. С большим трудом митрополит дал ее нам для переписки, но он, то есть митрополит Газский, не желал этого, пока я не добился его согласия при помощи подарков, и потому, что ему стало совестно перед нами, и он разрешил нам списать ее. Кто прочтет эту превосходную книгу, будет поражен изумлением перед ее пророчествами, изречениями и прочим содержанием…»[211] Если даже хорошо знавшие Лигарида восточные иерархи всерьез восприняли эту состряпанную иезуитами сомнительную компиляцию, то что уж говорить о недалеком и падком на лесть Алексее Михайловиче!..

За время пребывания в Москве Лигарид постоянно выпрашивал у царя деньги якобы на содержание Газской епархии, к которой уже не имел никакого отношения. Также он подделал грамоту патриарха Дионисия Константинопольского, выдавая себя за патриаршего экзарха. Зарабатывал и тем, что нелегально торговал мехами, драгоценными каменьями, вином и запрещенным в России под страхом смертной казни табаком. «У Газского митрополита, — сообщает Аввакум, — выняли напоследок 60 пудов табаку, да домру, да иные тайные монастырские вещи, что поигравше творят»[212].

«Митрополит Паисий Лигарид, — замечает историк С. А. Зеньковский, — в свою очередь был проклят и отлучен от церкви своим же владыкой, патриархом Нектарием Иерусалимским, а за свои нехристианские поступки и измену православию скорее заслуживал находиться на скамье подсудимых, чем среди судей»[213]. Патриарх Нектарий в письме царю Алексею Михайловичу писал, что Паисий Лигарид «называется с православными православным», а «латыни свидетельствуют и называют его своим, и папа римский емлет от него всякий год по двести ефимков». Ему вторил константинопольский патриарх Дионисий: «Паисий Лигарид лоза не константинопольского престола, я его православным не называю».

Но даже получив от патриарха Нектария такие компрометирующие сведения, царь вовсе и не думал изгонять Лигарида как обманщика и «папежника». Он… решил купить ему разрешение и прощение у иерусалимского патриарха. Уж слишком он в нем нуждался. Новый патриарх оказался более покладистым и за большие деньги дал такое разрешение, хотя впоследствии и пожалел и даже вновь запретил Лигарида в служении как «латынщика».

* * *

28 ноября 1666 года в государевой Столовой палате открылся Большой Московский собор. На нем присутствовали 29 архиереев, в том числе 12 иностранцев. Здесь были представители всех главных церквей Востока, так что действительно возникала иллюзия некоего нового «вселенского собора». Кроме двух «вселенских» патриархов Макария Антиохийского и Паисия Александрийского, для соборного суда над Никоном в Москву прибыли пять митрополитов Константинопольского патриархата — Григорий Никейский, Козьма Амасийский, Афанасий Иконийский (который, впрочем, за подделку полномочий вместо собора оказался в заключении в Симоновом монастыре), Филофей Трапезундский, Даниил Варнский и один архиепископ — Даниил Погонианский; из Иерусалимского патриархата и Палестины — уже упомянутый выше низверженный Газский митрополит Паисий и самостоятельный архиепископ Синайской горы Анания, из Грузии митрополит Епифаний; из Сербии епископ Иоаким Дьякович; из Малороссии — епископ Черниговский Лазарь (Баранович) и епископ Мстиславский Мефодий (местоблюститель Киевской митрополии). Русских архиереев участвовало 17, а именно: митрополиты — Питирим Новгородский, Лаврентий Казанский, Иона Ростовский, Павел Крутицкий, архиепископы — Симон Вологодский, Филарет Смоленский, Стефан Суздальский, Иларион Рязанский, Иоасаф Тверской, Иосиф Астраханский, Арсений Псковский; епископ — Александр Вятский. Вскоре к ним присоединились вновь избранный Московский патриарх Иоасаф II и архиереи двух новооткрытых епархий: Белгородской — митрополит Феодосий и Коломенской — епископ Мисаил. Также присутствовало множество русских и иноземных архимандритов, игуменов, иноков и священников.

Всего состоялось восемь заседаний собора по «делу Никона»: три предварительных, четыре — посвященных собственно самому суду (два — заочных, два — в присутствии обвиняемого) и еще одно — заключительное, на котором был оглашен окончательный приговор. Никон обвинялся в самовольном оставлении им патриаршей кафедры, оскорблении церкви, государя, собора и всех православных христиан, оскорблении восточных патриархов, самовольном свержении с кафедры и изгнании епископа Павла Коломенского, в следовании католическому обычаю, что выражалось в его повелении носить перед собой крест, а также в незаконном устроении монастырей за пределами Патриаршей области на землях, отнятых у монастырей других епархий. По результатам соборных заседаний Никон был приговорен к лишению сана патриарха и священства. Под приговором подписались два патриарха, десять митрополитов, семь архиепископов и четыре епископа. В ответ бывший патриарх, обращаясь к царю, сказал: «Кровь моя и грех всех буди на твоей главе», а вечером пророчествовал о том, что всех осудивших его участников собора ждут нестерпимые муки.

12 декабря 1666 года «вселенские» патриархи сняли с Никона черный клобук с херувимом и жемчужным крестом — знак патриаршего достоинства — и панагию и возложили на него простой монашеский клобук, сняв его с присутствовавшего здесь греческого монаха. Низложенному патриарху прочитали поучение, что он не может более называться патриархом и жить в Воскресенском монастыре, но должен отправиться в Ферапонтов монастырь, жить там тихо и немятежно и каяться в своих прегрешениях. В ответ Никон сказал: «Знаю-де и без вашего поучения, как жить, а что-де клобук и панагию с него сняли, и они бы с клобука жемчуг и панагию разделили по себе, а достанется-де жемчугу золотников по 5 и 6 и больше, и золотых по 10»…

Так бесславно оканчивалось патриаршество, некогда начинавшееся столь многообещающе. Никона, которого когда-то торжественно провозглашали патриархом в переполненном Успенском соборе в присутствии царя и многочисленного православного народа, на коленях со слезами умоляя его занять первосвятительскую кафедру, теперь расстригали тайно, в отсутствие и царя, и народа.

Последующие заседания Большого Московского собора проходили в Патриаршей Крестовой палате уже без участия Алексея Михайловича. Состоялись выборы нового патриарха Московского и всея Руси. 31 января 1667 года участники собора подали царю имена трех кандидатов: Иоасафа, архимандрита Троице-Сергиева монастыря, Филарета, архимандрита Владимирского монастыря, и Саввы, келаря Чудова монастыря.

Характерно, что среди кандидатов на патриаршество не было ни одного архиерея. Это отчасти объясняется позицией, занятой некоторыми из них после низложения Никона. Так, митрополит Павел Крутицкий и архиепископ Иларион Рязанский всесоборно объявили, что «степень священства выше степени царского». «В этот драматический момент и выяснилось, что не напрасно Алексей Михайлович привечал греков. Последние были равнодушны к кровным интересам русских архиереев, не говоря уже о том, что выстраивали свои взаимоотношения с царской властью на иных началах. Потому оба восточных патриарха, под одобрительные голоса остальных греков, обвинили русских «князей церкви» в цезарепапизме и своим авторитетом помогли задавить новый бунт еще в зародыше»[214].

Особенно лез из кожи Паисий Лигарид, без меры льстя Алексею Михайловичу и заявляя, что «царю надлежит казаться и быть выше других» и соединять в своем лице «власть государя и архиерея». Алексей Михайлович воспринимал эти слова буквально: после своего разрыва с Никоном, примерно с 1662 года, он стал причащаться за литургией по чину священнослужителей, то есть непосредственно в алтаре и отдельно — телу и крови Христовой, подобно тому, как это делали священники и дьяконы. Такой порядок причащения Алексея Михайловича соответствовал древней византийской практике причащения императора, о чем ему, вероятно, сообщил услужливый Паисий.

«Поистине, — заливался соловьем Лигарид, — наш державнейший царь, государь Алексей Михайлович, столь сведущ в делах церковных, что можно подумать, будто целую жизнь был архиереем… Ты, Богом почтенный царю Алексие, воистину человек Божий… Вы боитесь будущего, чтобы какой-нибудь новый государь, сделавшись самовластным… не поработил бы церковь российскую. Нет, нет! У доброго царя будет еще добрее сын его наследник. Он будет попечителем о вас. Наречется новым Константином, будет царь и вместе архиерей…» В свете последующего «синодального пленения» господствующей церкви, осуществленного сыном Алексея Михайловича Петром I, который не только подчинил Церковь государству, но и объявил самого себя ее главой, эти «пророчества» старого иезуита звучат как мрачная насмешка и издевательство.

В результате на соборе было объявлено, что царь имеет преимущество в делах гражданских, а патриарх — в церковных. Однако это была не более чем этикетная формула. Гораздо чаще соборные заседания проходили в царской Столовой палате, чем в Патриаршей Крестовой. Иларион Рязанский и Павел Крутицкий были обвинены собором в том, что они «никонствуют и папствуют», и на них была наложена епитимья. Другие русские иерархи, по замечанию Паисия Лигарида, «пришли в страх от сего неожиданного наказания».

В конечном итоге царь отдал предпочтение троицкому архимандриту Иоасафу, который был «уже тогда в глубочайшей старости и недузех повседневных». Такой выбор свидетельствовал, видимо, о том, что Алексей Михайлович не хотел видеть во главе Русской Церкви деятельного и независимого человека. 10 февраля 1667 года на патриаршество был возведен новый патриарх под именем Иоасафа II. «Молчаливый потаковник прелести сатанине», — кратко и емко охарактеризует его диакон Феодор.

* * *

Хотя Большой Московский собор осуществил главную свою задачу — осудил и лишил сана патриарха Никона, церковная смута на этом не закончилась, но, наоборот, еще более усугубилась. Русский православный народ ожидал от собора не просто осуждения Никона, но отказа от всех дел его и всего наследия его. «Удаление Никона в Новоиерусалимский монастырь было воспринято сторонниками старого обряда как благоприятный знак, — пишет современный историк, — ушел главный инициатор пагубных новшеств, и с ним, по их убеждению, должны были кануть в вечность и его дьявольские нововведения»[215]. В связи с этими событиями старообрядческая проповедь еще более усилилась. Усилилось и ее влияние на народ, что не могло не волновать царя и «духовные власти». После февральских и мартовских заседаний, на которых решались второстепенные вопросы, в апреле 1667 года иерархи вновь обратились к проблеме «церковных мятежников» и проблеме церковного обряда.

Вновь перед участниками собора предстали уже покаявшиеся церковные оппозиционеры — для нового суда и нового покаяния. «Прибывший из Соловков архимандрит Никанор был судим первым, 20 апреля. За ним прошествовали, также каясь в своих заблуждениях, священник Амвросий, дьякон Пахомий, инок Никита и уже раскаявшиеся отец Никита Добрынин и старец Григорий Неронов»[216]. Вслед за ними на собор доставили тех, кто принимать никонианских новшеств не хотел: диакона Феодора, раскаявшегося в своем отказе от старой веры и вновь начавшего борьбу с «никонианством», соловецкого инока Епифания, специально пришедшего на собор из далекого северного скита и подавшего царю книгу обличений на новый обряд, священника Никифора, арестованного восточными патриархами в Симбирске за преданность двоеперстию и старым обрядам и привезенного в Москву, романовского священника Лазаря. Последний, представ перед судом восточных патриархов еще в декабре 1666 года, поразил их неожиданным предложением: определить правоту старого и нового обрядов Божьим судом на костре. «Повелити ми идти на судьбу Божию во огонь», — сказал он. Если он сгорит, значит, новый обряд правилен и правы «новые учители», а если уцелеет — значит, старый обряд является истинно православным и правда за ревнителями древлего благочестия. Ошеломленные таким аргументом патриархи не знали, что отвечать.

Призвав к себе боярина и голову, они велели через переводчика Дионисия Грека сказать царю: «Древле убо ваши русские люди не прияли просто святаго крещения от наших греческих святителей, но просили знамения — Евангелие Христово положити на огонь, и аще не сгорит, тогда веруем и крестимся вси. И Евангелие кладено бысть на огнь, и не сгорело: тогда русове вероваша и крестишася. И ныне такожде поп ваш Лазарь без извещения не хощет приимати новых книг, но хощет идти на судьбу Божию во огнь; и не мы его к тому принуждали, но сам он тако изволил… А больше сего мы судить не умеем!» Царь «умолче», а «духовные власти» «вси возмутишася и страх нападе на них: от кого нечая-ли, сие изыде!». Семь месяцев царь находился в раздумье: положиться на «судьбу Божию» или нет, «понеже, — замечает диакон Феодор, — совесть ему зазираше». Наконец «помазанник Божий» решил, что уповать на «Божию правду» не очень-то надежно. А вдруг староверы окажутся правы, и «не по нас Бог сотворит»? Тогда царю со всеми «властьми» «срам будет и поношение от всего мира».

Тем временем шла «промывка мозгов» восточных патриархов, которые вскоре начали смотреть на русские церковные дела глазами иезуитского выученика Паисия Лигарида. А Лигарид хотел представить старообрядцев лишь как врагов греков, грубых невежд и церковных нововводителей, прекрасно понимая, что эти истинные ревнители православия и являются главным препятствием на пути проведения будущей церковной унии с католическим Римом. Вот как пристрастно витийствовал этот изящный знаток античной языческой мифологии по поводу событий церковного раскола в Русской Церкви: «Внезапно устремился на дело лукавое другой шумный рой больших бедствий, за которыми последовал какой-то всенародный избыток соков, причинивший неисцелимую болезнь православной русской церкви… Так по чрезмерной беспечности Никона, вовсе не стоящего на одном твердом мнении, но беспрестанно меняющегося, как Протей, для всеобщей заразы российской церкви возникли некоторые новые раскольники: Аввакум, Лазарь, Епифаний, Никита, Никанор, Фирс невоздержный на слова, как Ферсит, Григорий, носящий прозвание Нерона. Бездну лжи написали они против нас, далеко превзошедшую зловонный навоз Авгия… Против сих мужей-губителей, которые для гибельного заблуждения и для распространения зла извращают древние нравы церковные и обычаи отцовские, которые однако думают, что хранят постановления как бы законные; когда совершилось много преступных волнений, когда несказанные нововведения наполнили эту царственную столицу: против сих мужей, поднявшихся на человеческие ухищрения и облекшихся в неправоверие, на продолжительное обличение и достаточное опровержение ереси возникшей и преуспевшей, составили мы книгу, по царскому и соборному повелению, в которой с большою подробностию опровергли писания Никиты, ефемерного Феолога, даже и концем перста не вкусившего феологии. Книга наша потом сокращенно была переведена иеромонахом Симеоном и предана тиснению на память вековечную, на бессмертную славу»[217].

* * *

30 апреля, после восьмимесячного тюремного заточения в Боровске, в Москву был привезен закованный в кандалы протопоп Аввакум. Его поставили на подворье Боровского Пафнутьева монастыря на Посольской улице. Здесь он пользовался относительной свободой, имел возможность общаться со своими друзьями, единомышленниками и духовными детьми.

Боярыня Морозова, вспоминал он, «яко Фекла Павла ищущи, — увы мне, окаянному! — и обрете мя, притече во юзилище ко мне, и по многим временам беседовахом. И иных с собою привождаше, утвержая на подвиги. И всех их исповедал во юзилище: ея и Евдокею, и Иванушка, и Анну, и Неонилу, и Феодора, и святаго комкания (причастия. — К. К.) сподобил их. Она же в пять недель мало не всегда жила у меня, словом Божиим укрепляяся. Иногда и обедали с Евдокеею со мною во юзилище, утешая меня, яко изверга»[218].

3 и 11 мая Аввакума по царскому указу водили в Чудов монастырь, где чудовский архимандрит Иоаким и спасский архимандрит Сергий Волк из Ярославля допрашивали его и пытались склонить к новой вере. «Грызлися что собаки со мною власти», — вспоминает Аввакум.

Наконец протопоп Аввакум предстал перед судом «вселенских». Позднее он писал: «Июня в 17 день имали на собор сребролюбныя патриархи в крестовую, соблажняти…» Здесь же присутствовали и русские архиереи — «что лисы сидели». На соборе мятежный протопоп не покорился, «от Писания с патриархами говорил много», ибо тогда, замечает он, «Бог отверз грешные мои уста, и посрамил их Христос!». Патриархи прибегли к последнему аргументу: «Что-де ты упрям? Вся-де наша Палестина, — и серби, и албанасы, и волохи, и римляне, и ляхи, — все-де трема персты крестятся, один-де ты стоишь во своем упорстве и крестисься пятью персты![219] — так-де не подобает!» Аввакум обратился к «сребролюбным патриархам» с такой речью:

«Вселенстии учителие! Рим давно упал и лежит невсклонно, и ляхи с ним же погибли, до конца враги быша християном. А и у вас православие пестро стало от насилия турскаго Магмета, — да и дивить на вас нельзя: немощни есте стали. И впредь приезжайте к нам учитца: у нас, Божиею благодатию, самодержство. До Никона отступника в нашей России у благочестивых князей и царей все было православие чисто и непорочно и церковь немятежна. Никон волк со дьяволом предали трема персты креститца; а первые наши пастыри яко же сами пятью персты крестились, такоже пятью персты и благословляли по преданию святых отец наших Мелетия антиохийского и Феодорита Блаженнаго, епископа киринейскаго, Петра Дамаскина и Максима Грека. Еще же и московский поместный бывый собор при царе Иване так же слагая персты креститися и благословляти повелевает, яко ж прежнии святии отцы Мелетий и прочии научиша. Тогда при царе Иване быша на соборе знаменосцы Гурий и Варсонофий, казанские чудотворцы и Филипп, соловецкий игумен, от святых русских»[220].

Восточные патриархи «задумалися», не зная, что отвечать, а русские архиереи, «что волчонки, вскоча, завыли и блевать стали на отцев своих, говоря: «глупы-де были и не смыслили наши русские святыя, не учоные-де люди были, — чему им верить? Они-де грамоте не умели!»». Как же заезжие «просвещенные» греки сумели задурить головы русским архиереям, если те всерьез стали считать, что святость напрямую зависит от учености!..

На такой неожиданный аргумент Аввакуму только и оставалось, что «побраниться». «Чист есмь аз, — сказал он напоследок, — и прах прилепший от ног своих отрясаю пред вами, по писанному: «лутче един творяй волю Божию, нежели тьмы беззаконных!»[221]» Исчерпав все свои аргументы, «отцы освященного собора» пришли в неизъяснимое бешенство и, уже ничего не стесняясь, дали волю рукам: ««Возьми, возьми его! — всех нас обесчестил!» Да толкать и бить меня стали; и патриархи сами на меня бросились, человек их с сорок, чаю, было, — велико антихристово войско собралося! Ухватил меня Иван Уаров да потащил. И я закричал: «постой, — не бейте!» Так оне все отскочили. И я толмачю-архимариту говорить стал: «говори патриархам: апостол Павел пишет: таков нам подобаше архиерей — преподобен, незлобив,[222] и прочая; а вы, убивше человека, как литоргисать станете?» Так оне сели».

После спора с «палестинскими» Аввакума вместе с иереем Лазарем и старцем Епифанием переселили на Воробьевы горы, но при этом держали под крепкою стражей, не давая ни с кем видеться. Однако и здесь боярыня Морозова, каким-то непостижимым образом узнавшая о местонахождении своего духовного отца, не преминула встретиться с ним. Аввакум описывает трогательную сцену своего последнего свидания с боярыней в таких словах: «Она же умыслила чином, по-боярскому в коретах ездила, бытто смотрит пустыни Никоновы, и, назад поедучи, заехала на Воробьевы ко мне и, будучи против избы, где меня держат, из кореты кричит, едучи: «Благослови, благослови!» А сама бытто смеется, а слезы текут. Потом же так и сяк, ввезли мя паки в Москву на подворье Никольское. Она же помного прихождаше ко вратам двора того и стерегущим воинам моляшеся, насилу обрела такова сотника, яко пустил на двор ея. Она же, прибежав к окну моему, благодарит Христа, яко сподобил Бог видетися, и денег мне на братью дала. Да паки, ко вратам приходя, плакивала. Да и только видания!»

Это была их последняя встреча.

Месяц спустя, 17 июля 1667 года, Аввакуму, священнику Лазарю и соловецкому иноку Епифанию за их упорство вынесли окончательный приговор: Аввакума и Лазаря «паки… проклятию предаша», а Епифания — «проклятию предаша, и иночества обнажиша, и острищи повелеша, и осудиша отослати к грацкому суду». 26 августа 1667 года вышел царский указ о ссылке протопопа Аввакума, священника Лазаря, симбирского священника Никифора и инока Епифания в Пустозерск. На следующий день, 27 августа, Лазарю и Епифанию резали языки в Москве, «на Болоте». 30–31 августа всех осужденных из подмосковного села Братошина повезли в Пустозерский острог, откуда они уже никогда не вернутся…

Между тем работа Большого Московского собора 1666–1667 годов продолжалась, и на соборе были приняты роковые решения, которые окончательно закрепили раскол в Русской Церкви. На соборе вновь был поднят вопрос о проведенной Никоном церковной реформе, и участники собора, осудившие самого Никона, не только единодушно утвердили его дело, но и произнесли еще более тяжкие проклятия на древлеправославных христиан как на еретиков. 13 мая 1667 года на соборе торжественно были преданы проклятию древлеправо-славные церковные чины и обряды, свято хранимые Русской Церковью до лет патриаршества Никона: «Сие наше соборное повеление и завещание ко всем, вышереченным, чином православным. Предаем и повелеваем всем неизменно хранити и покорятися святой Восточной церкви. Аще ли же кто не послушает повелеваемых от нас и не покорится святой Восточной церкви и сему освященному собору, или начнет прекословити и противлятися нам: и мы таковаго противника данною нам властию от всесвятаго и животворящаго Духа, аще ли будет от освященнаго чина, извергаем и обнажаем его всякаго священнодействия и проклятию предаем. Аще же от мирскаго чина, отлучаем и чужда сотворяем от Отца, и Сына, и Святаго Духа: и проклятию, и анафеме предаем, яко еретика и непокорника, и от православнаго всесочленения и стада, и от церкве Божия отсекаем, дондеже уразумится и возвратится в правду покаянием. А кто не уразумится и не возвратится в правду покаянием, и пребудет во упрямстве своем до скончания своего: да будет и по смерти отлучен, и часть его, и душа со Иудою предателем, и с распеншими Христа жидовы, и со Арием, и со прочими проклятыми еретиками: железо, камение, и древеса да разрушатся, и да растлятся, а той да будет не разрешен и не растлен, и яко тимпан, во веки веков, аминь»[223].

«Первую скрипку» на продолжившихся в 1667 году соборных заседаниях на этот раз играл скандально известный архимандрит Дионисий Грек. Чтобы охарактеризовать личность этого человека, достаточно привести один случай, получивший в Москве широкую огласку, — неслыханное кощунство, совершенное греческим архимандритом в главном храме Московской Руси — Успенском соборе Кремля. Об этом писал в своем послании архиепископу Илариону Рязанскому протопоп Аввакум: «О нем же слышах от достоверных свидетелей, что Софеинской поп Ирод ион извещал на него вам, святителем, что он, архимарит, некоего подяка содомски блудил многое время. И по действу диаволю, прилучися ему и во олтари скверну деяти со отроком, облекши детище во святителския ризы и во амфор».

Неплохо владевший русским языком и приставленный к восточным патриархам в качестве толмача, Дионисий сумел внушить им «нужные» мысли относительно старых обрядов — то, что хотел от них услышать сам царь. Дьякон Феодор пишет: «Вси же власти русския… на толмача онаго патриарша, Дениса архимандрита, трапезы многоценныя уготовляху, и в домы своя призываху его, и дарами наделяху его, и ласкающе всяко, еже бы он патриархов своих уговорил, дабы по их хотению устроили вся, и сотворили деяние соборное их и не разорили бы, и царь-де любит то… Толмачь же той… и русскому языку и обычаем всем навычен бе, и всем новым властем знаем до конца; а патриархи те внове пришли и ничего не знали, но что он им скажет, то они и знают, тому и верят, — такова плута и приставили им нарочно, каковы и сами. И той Денис блудодей развратил душа патриархов…»[224] При этом Дионисий недвусмысленно запугивал патриархов, напоминая им о судьбе Максима Грека, не покорившегося воле великого князя Московского и сосланного за это в монастырь.

По сути, «вселенские» начали смотреть на раскол в Русской Церкви глазами Дионисия, незадолго до собора написавшего обширное полемическое сочинение против старообрядцев — первое в своем роде. «Беспринципный наемник, Дионисий знал, что ждет от него царь Алексей, знал также западническую ориентацию царя, ставившего всё русское ни во что, поэтому и не постеснялся предать поруганию русскую церковную старину, нагло ошельмовать ее. Все особенности русского обряда церковного, заверял Дионисий, были созданы исключительно на русской почве, как следствие невежества, неразумия и самочиния русских; созданы были какими-то еретиками по наущению самого сатаны и потому «носят неправославный характер, содержат в себе прямо еретическое учение»»[225].

Таким образом, на Большом Московском соборе 1666–1667 годов, недаром прозванном в народе «разбойничим» и «бешеным», судьба Русской Церкви оказалась в руках шайки заезжих авантюристов и откровенных корыстолюбцев, готовых за деньги на любую ложь и святотатство. Это сыграло роковую роль во всей последующей судьбе России. Народу православному стало предельно ясно, кто заправлял в те дни судьбами земной церкви, и народ в ужасе отшатнулся от предавших его иерархов.

В те дни, когда в Москве проходили заседания «разбойничего собора», Великим постом 1667 года было видение стрельцу, стоявшему на страже в Кремле у Фроловских ворот. «Виде он, — пишет дьякон Феодор, — во един от дней, по утрени, на воздусе седяща сатану на престоле, и грекотурских патриархов и русских властей седящих окрест его, и Артемона голову стрелецкаго предстояща ту (имеется в виду любимец царя А. С. Матвеев. — К. К.), и прочих от царскаго чина, над тем местом, ид еже они вси собирахуся, седяще и утверждающе Никонову прелесть и новыя книги заводу его, и на кровопролитие христианское наряжающеся, и устрояюще по нашептанию льстиваго змия, иже присно кровопролитию радуяся. И воин той нача сказовати то Богом показанное видение явно всем людем, и за сие сослан бысть в ссылку без вести. И се показа Бог простых ради людей, да разумеют вси, яко на соборе их лукавом со властми не Христос седел и не Дух Истинный учил их неправде всей, но лукавый сатана, богопротивный враг и человекоубийца. И всякое диявольское дело и действо без кровопролития не бывает; Христово же божественное дело и действо Его любовию и советом благим бывает, миром и тишиною исправляется и совершается»[226].

Вместе с проклятием всех старых чинов и обрядов собор, возглавляемый «грекотурскими патриархами», предал поношению и преждебывшие русские церковные соборы, в первую очередь знаменитый Стоглавый собор 1551 года: «А собор иже бысть при благочестивом великом Государе Царе, и великом Князе Иоанне Васильевиче всея России, самодержце, от Макария Митрополита Московского, и что писаша о знамении Честнаго Креста, сиречь о сложении двою перстов, и о сугубой Аллилуии, и о прочем, еже писано не разсудно, простотою и невежеством, в книзе Стоглаве… Зане той Макарий Митрополит, и иже с ним, мудрствоваша невежеством своим безрассудно якоже восхотеша»[227]. Среди этих «иже с ним» были прославленные Русской Церковью святые — Филипп, будущий митрополит Московский и всея Руси, Акакий Ростовский, Гурий и Варсонофий, Казанские чудотворцы, преподобный Максим Грек… Этими безрассудными постановлениями вся многовековая традиция русской святости была поругана и предана проклятиям.

Заключительным аккордом собора 1666–1667 годов, окончательно разоблачавшим его пролатинскую сущность, стало еще одно, противное практике дораскольной Церкви, постановление: «О латинском убо крещении еже действуется во имя Отца и Сына и Святаго Духа, трикратным обливанием… весь освященный собор, слушавше выписки сия дело рассудиша: Яко не подобает приходящих от латин к святей апостольстей восточней церкви покрещевати»[228]. Католики, по сути, были объявлены собором правоверными и православными, а их обливательное крещение признано истинным. Всякий священник, который бы теперь дерзнул принять католика через крещение, должен был быть извергнут из священного сана: «Аще же кто упорством восхощет покрещевати латины, памятвовати подобает правило святых апостол 47-е, глаголющее сице. Второе крещаяй крещеннаго истинным крещением, и не покрещеваяй оскверненного от зловерных, таковый святитель не священ»[229].

В принятии такого решения, прямо противоречившего не только Поместному собору 1620 года, бывшему при патриархе Филарете, но и всей практике Древней Церкви, идущей от апостольских времен, несомненно, просматривается «рука иезуитов», действовавших на соборе через своих тайных агентов Паисия Лигарида и Дионисия Грека и давно мечтавших подчинить Москву посредством унии римскому папе. Вместе с тем была здесь и личная заинтересованность царя Алексея Михайловича в виду сложившейся в Европе политической ситуации.

Еще в 1656 году, когда Речь Посполитая оказалась в критическом положении, теснимая с одной стороны русскими войсками, а с другой — шведскими, поляки попытались приложить все усилия, чтобы вывести Россию из войны и столкнуть ее со Швецией. Для этого они на мирных переговорах в Вильно пообещали царю Алексею Михайловичу ни больше ни меньше, как… польскую корону, но только после короля Яна Казимира. «В Вильно польские и литовские послы принялись всеми способами поддерживать надежды царя на благополучное разрешение вопроса о престолонаследии. Они уверяли, что избрание — дело решенное и надо запастись лишь терпением и дождаться сейма. В проекте Виленского договора первая статья прямо говорила об избрании на польский трон Алексея Михайловича, так что московскому государю остается рассматривать Речь Посполитую как свое будущее достояние. И, соответственно, беречь ее»[230].

Одержимый идеями «греческого проекта» и построения «вселенской православной империи», царь Алексей попался на очередную иезуитскую удочку — заключил перемирие с почти разгромленной Речью Посполитой и неосмотрительно начал войну со Швецией, которая закончилась полным поражением русских. Немалую роль в том, чтобы прекратить войну с Польшей и начать войну со шведами, сыграл тогда патриарх Никон, по некоторым сведениям, получивший за это немалую взятку от поляков[231]. А польские шляхтичи, оправившись от прежних поражений, впоследствии выставят 21 условие, по которым русский царь не сможет получить польскую корону. Воистину, как скажет позднее протопоп Аввакум, «безумный царишко»!

* * *

Большой Московский собор 1666–1667 годов привел к окончательному расколу в Русской Церкви и благословил развязанный светскими и духовными властями геноцид русского народа. Как писал историк А. С. Пругавин, «при самом появлении раскола, власть захотела покончить с ним крутыми, суровыми мерами. И вот кровь полилась рекой. Все первые вожаки и предводители раскола умерли на плахе, сгорели в срубах, исчахли в заточениях. Беспощадные пытки, бесчисленные, мучительные казни следуют длинным, беспрерывным рядом. Раскольников ссылали, заточали в тюрьмы, казематы и монастыри, пытали и жгли огнем, накрепко секли плетьми, нещадно ломали ребра, кидали в деревянные клетки и, завалив там соломой, сжигали, голых обливали холодной водой и замораживали, вешали, сажали на кол, четвертовали, выматывали жилы… Словом, всё, что только могло изобрести человеческое зверство для устрашений, паники и террора, всё было пущено в ход. Население, исповедывавшее правую веру, пришло в ужас»[232].

Чтобы заставить народ принять новую веру и новые книги, «разбойничий собор» благословлял подвергать ослушников соборных определений тягчайшим казням: заточать их в тюрьмы, ссылать, бить говяжьими жилами, отрезать уши, носы, вырезать языки, отсекать руки. В наказе собора духовенству говорилось: «Аще кто не послушает нас в едином чесом повелеваемых от нас или начнет прекословити и вы на таких возвещайте нам, и мы таковых накажем духовно, аще же и духовное наказание наше начнут презирати, мы таковым приложим и телесные озлобления». В оправдание гонений участники собора ссылались на Священное Писание, по-иезуитски перетолковывая его на свой лад: «Но зане же в Ветхом Завете бывшая сень, образ и прописание бяху в новой благодати содеваемых, убо и жезл сей видится нечто прообразование быти». Это беззаконное и противоречащее евангельскому духу любви постановление собора церковных иерархов легло в основу всех последующих репрессий как духовной, так и светской власти по отношению к старообрядцам. Церковный историк А. В. Карташев прямо называет вещи своими именами, отмечая, что именно в этот период «впервые в жизни Русской Церкви и государства применена была система и дух западной инквизиции».

Появление «православной» инквизиции, созданной по образцу католической, явилось одним из наиболее «выдающихся» результатов церковной реформы XVII века. Впоследствии в книге «Пращица» «Святейший Синод», обосновывая необходимость создания инквизиции, будет прибегать к такому кощунственному разъяснению: «Если в ветхозаветной церкви непокорных «повелено убивати», кольми паче в новой благодати непокоряющихся святей восточной и великороссийстей церкви подобает наказанию предавати, достойно бо и праведно есть: понеже тамо сень, зде же благодать; тамо образы, зде же истина, тамо агнец, зде же Христос». Эту идею разделяли ведущие архипастыри господствующей церкви. Так, местоблюститель патриаршего престола, митрополит Рязанский Стефан (Яворский) утверждал в начале XVIII века: «Сия же вся прилична суть еретиком: убо тех убивати достойно и праведно», и в своей книге «Камень веры» доказывал, что «Златоустый святый с прочими татей и разбойников толкует быти еретиков… Иного на еретика врачевания несть паче смерти».

Мучения и казни совершались в различных частях Русского государства. Увлеченное «греческим проектом» правительство и покорные ему церковные иерархи жестоко преследовали людей старой веры: повсюду горели костры, людей сжигали сотнями и тысячами, резали языки, рубили головы, ломали клещами ребра, четвертовали. Все те ужасы, которые были хорошо известны русскому человеку из житий святых мучеников, пострадавших во времена языческого Рима, теперь стали страшной явью на Руси! «Чюдо, как то в познание не хотят приити, — писал протопоп Аввакум, — огнем, да кнутом, да висилицею хотят веру утвердить! Которые-то апостоли научили так? — не знаю. Мой Христос не приказал нашим апостолом так учить, еже бы огнем, да кнутом, да висилицею в веру приводить… Татарской бог Магмет написал во своих книгах сице: «непокаряющихся нашему преданию и закону повелеваем главы их мечем подклонити». А наш Христос ученикам Своим никогда так не повелел. И те учители явны яко шиши антихристовы, которые, приводя в веру, губят и смерти предают; по вере своей и дела творят таковы же»[233].

Духовенство и гражданское правительство беспощадно истребляли своих же родных братьев — русских людей. Не миловали никого: убивали не только мужчин, но и женщин, и даже детей. «Мрачный герой средневековья — испанский инквизитор Торквемада — иногда бледнеет пред нашими русскими инквизиторами-палачами в митрах и вицмундирах»[234]. Но русские люди при этом являли необычайную силу духа, терпя все лишения и пытки. Многие шли на смерть смело и решительно, подобно первым христианам.

Тогда, в XVII веке, лучшие представители русского народа земным благам предпочли путь сораспятия Христу. Не желавшие предавать веру своих предков, десятки, сотни тысяч русских людей выбрали путь мученичества и исповедничества. Другие (по подсчетам историков, от четверти до трети населения Русского государства!), не дожидаясь грозивших им мучений, устремились в непроходимые леса, на окраины государства, за его рубежи. Начался «великий исход» русского народа за пределы своего отечества. Спасаясь от преследований, староверы бежали во все концы необъятной Руси: на Дон, в Сибирь, Керженец, Стародубье, где основывали целые поселения и скиты, бежали за границу — в Литву и Польшу, Курляндию и Швецию, Пруссию и Турцию. Хранители древлего благочестия бросали свои дома и имущество, забирая с собой лишь иконы и старопечатные книги, и на новом месте, куда их кидала судьба, бережно, по крупицам, возрождали Древнюю Русь.

К сожалению, у нас нет точной статистики относительно численности русского старообрядчества, то есть тех, кто активно не принял никоновских реформ. Да и вряд ли такая статистика возможна. Но чтобы хотя бы отчасти составить себе представление о масштабе произошедшей в XVII веке катастрофы, приведем некоторые данные. Известно, что к началу XVIII века, когда при Петре I проводили перепись населения, оказалось, что только в бегах находилось порядка 900 тысяч человек! На начало XX века историки насчитывали от 15 до 20 миллионов старообрядцев на территории Российской империи[235]. Опираясь на анализ официальной статистики и секретных обследований 1852 года, историк С. А. Зеньковский говорит, что «в XIX и начале XX в. от 20 до 30 процентов всех великороссов было идеологически и религиозно ближе к расколу, чем к синодальной версии русского православия»[236]. Многие современные ученые склоняются к этой цифре. Что касается статистики репрессий, то далеко не полную картину дают нам многочисленные старообрядческие синодики, где перечисляются десятки тысяч сожженных за веру, «Виноград Российский» Симеона Денисова, его же «История об отцах и страдальцах соловецких» и «История о сибирских страдальцах». В одном только Палеостровском монастыре было сожжено сначала 2500, а затем еще 1800 человек за один раз!

Невольно возникает вопрос: а возможно ли объяснить столь беспрецедентное сопротивление как минимум трети русских людей церковной реформе Никона исключительно «религиозным фанатизмом» и «невежеством», выросшим на почве «обрядоверия», как это пытались представить сначала синодальные, а затем и некоторые советские историки? Безусловно, нет.

Как писал известный церковный историк профессор А. П. Лебедев, «причина раскола лежит гораздо глубже, — она касается самого существа Церкви и основ церковного устройства и управления. Различие в обрядах само по себе не привело бы к расколу, если бы дело обрядового исправления велось не так, как повело его иерархическое всевластие. «Ничто же тако раскол творит в церквах, якоже любоначалие во властех», — писал… протопоп Аввакум в своей челобитной к царю Алексею Михайловичу. И вот это-то любоначалие, угнетающее Церковь, попирающее церковную свободу, извращающее самое понятие о Церкви (церковь — это я), и вызвало в русской церкви раскол как протест против иерархического произвола. Любоначалие было виною, что для решения религиозно-обрядового спора, глубоко интересовавшего и волновавшего весь православный люд, собран был собор из одних иерархов без участия народа, и старые, дорогие для народа обряды, которыми, по верованию народа, спасались просиявшие в русской церкви чудотворцы, беспощадно были осуждены; и на ревнителей этих обрядов, не покорявшихся велениям собора, изречена страшная клятва, навеки нерушимая»[237].

Несмотря на всю важность обрядов и священных текстов, вообще религиозной символики для людей того времени, речь здесь все-таки шла не о простом изменении обрядов и богослужебных текстов, а об изменении всей жизни, характера и духа народа, о подчинении чуждой, навязываемой сверху воле, что через некоторое время стало совершенно очевидным. И пусть бессознательно, но русский православный народ почувствовал это.

Французский исследователь творчества Аввакума Пьер Паскаль так пишет о произошедшем в русском обществе расколе и о его причинах: «Теперь уже дело касалось не только того, как следовало писать и читать имя Исус, с одним или с двумя «и», следует ли сугубить аллилуию или петь ее трижды, знаменовать себя крестным знамением двумя или тремя перстами. Эти вопросы, вызывавшие разделение верующих, конечно, сохраняли свою важность. Но в московском обществе совершилось и другое, новое разделение, уже делавшее первое бесповоротным. Правящие круги, столкнувшиеся с иноземной цивилизацией, были готовы оставить прежнее мировоззрение, полное героизма и аскетических устремлений, оставить монашеское христианство, бывшее дотоле традиционным в Московии. Оставив его, они были готовы перейти к другому миропониманию, еще пока плохо определившемуся, но как будто открывающему широкие возможности и для культа материальной стороны жизни. Рождались новые потребности. Стремление к возможным рискованным начинаниям и к наживе овладело всеми общественными классами. Царские люди, военные, судьи, даже священнослужители — все хотели торговать. Царь тоже увлекался торговлей. Иноземцы были прямо поражены этой жаждой наживы. Аввакум отдавал себе ясный отчет в происходящих изменениях. Ведь всем этим затрагивалась сама религия!»[238]

Впоследствии благодаря трудам не одного поколения независимых историков стало очевидно: «Решительное и резкое осуждение собором 1667 года, руководимым двумя восточными патриархами, русского старого обряда было, как показывает более тщательное и беспристрастное исследование этого явления, сплошным недоразумением, ошибкою и потому должно вызвать новый соборный пересмотр всего этого дела и его исправление, в видах умиротворения и уничтожения вековой распри между старообрядцами и новообрядцами, чтобы Русская Церковь по-прежнему стала единою, какою она была до патриаршества Никона»[239].

Великий постриг

После Большого Московского собора 1666–1667 годов давление «новолюбцев» на боярыню Морозову, чей дом был средоточием старообрядческой оппозиции в Москве, резко усилилось. Родственники Морозовой, близкие ко двору, — Ртищевы — всеми способами по-прежнему пытались воздействовать на нее. Ее двоюродный дядя, окольничий Михаил Алексеевич Ртищев, со своей дочерью Анною Вельяминовой, «аки возлюбленнии сосуди Никоновы, многажды и у нея в дому седяще, начинаху Никона хвалити, и предание его блажити, искушающе ю и надеющеся, егда како возмогут ю поколебати и на свой разум привести». Они говорили Морозовой: «Велик и премудр учитель Никон-патриарх, и вера, преданная от него, зело стройна, и добро и красно по новым книгам служити!»

Немного помолчав, Феодосия Прокопьевна отвечала: «Поистине, дядюшко, прельщени есте и такова врага Божия и отступника похваляете, и книги его, насеянные римских и иных всяких ересей, ублажаете! Православным нам подобает книг его отвращатися и всех его нововводных преданий богомерзких гнушатися, и его самого, врага Церкви Христовы, проклинати всячески!»

Убеленный сединами дядя продолжал увещевать: «О, чадо Феодосие! Что сие твориши? Почто отлучилася от нас? Не видиши ли виноград сей? — при этом он указывал на сидевших в горнице детей, среди которых был и сын боярыни Иван. — Только было нам, зря на них, яко на леторасли масличныя, веселитися и ликовати, купно с тобою ядуще и пиюще, общею любовию, но едино между нами рассечение стало! Молю тя: остави распрю, прекрестися тремя персты и прочее ни в чем не прекослови великому государю и всем архиереям! Вем аз, яко погуби тя и прельсти злейший он враг, протопоп, его же и имени гнушаюся воспомянути за многую ненависть, его же ты сама веси, за его же учение умрети хощеши — реку же обаче — Аввакума, проклятого нашими архиереи!»

На эти слова «безумствующего старика» боярыня, кротко улыбаясь, тихим голосом отвечала: «Не тако, дядюшко, не тако! Несть право твое отвещание: сладкое горьким нарицаеши, а горькое сладким называвши. А отец Аввакум — истинный ученик Христов, понеже страждет за закон Владыки своего, и сего ради хотящим Богу угодити довлеет его учения послушати!»

Видя всю тщетность своих увещаний, Ртищевы пытались прибегнуть к откровенному шантажу. «О, сестрица голубушка! — говорила ей троюродная сестра Анна Михайловна Вельяминова. — Съели тебе старицы-белёвки (то есть из Белёвского уезда. — К. К.), проглотили твою душу, аки птенца, отлучили тебе от нас! Не точию нас ты презрела, но и о единородном сыне своем не радиши! Едино у тебе и есть чадо, и ты и на того не глядишь. Да еще каковое чадо-то! Кто не удивится красоте его? Подобаше тебе, ему спящу, а тебе бдети над ним и поставить свещи от чистейшего воска, и не вем, каковую лампаду жещи над красотою зрака его и зрети тебе доброты лица его и веселитися, яко таковое чадо драгое даровал тебе Бог! Многажды бо и сам государь и с царицею вельми дивляхуся красоте его, а ты его ни во что полагаеши, великому государю не повинуешися. И убо еда како за твое прекословие приидет на тя и на дом твой огнепальная ярость царева, и повелит дом твой разграбити — тогда сама многи скорби подъимеши, и сына своего нища сотвориши своим немилосердием!»

«Неправду глаголеши ты! — возражала на это Морозова. — Несмь бо аз прельщена, яко же ты глаголеши, от белёвских стариц, но по благодати Спасителя моего чту Бога-Отца целым умом, а Ивана люблю аз и молю о нем Бога беспрестани, и радею о полезных ему душевных и телесных, а еже вы мыслите, еже бы мне Ивановы ради любве душу свою повредити или сына своего жалеючи благочестия отступити…» Сказав эти слова, боярыня осенила себя крестным знамением и продолжила: «…Сохрани мене, Сын Божии, от сего неподобнаго милования! Не хощу, не хощу, щадя сына своего, себе погубити! Аще и единороден ми есть, но Христа аз люблю более сына! Ведомо вам буди: аще умышляете сыном мне препяти от Христова пути, то никогда сего не получите! Но сице вам дерзновенно реку: аще хощете, изведите сына моего Ивана на Пожар[240] и предадите его на растерзание псом, страша мене, яко да отступлю от веры, то аз не хощу сего сотворити! Аще и узрю красоту его псы растерзова ему, благочестия же не помыслю отступити! Ведыи буди известно, яко аще аз до конца во Христове вере пребуду и смерти сего ради сподоблюся вкусить, то никто ж его от руку моею исхитити не может!»[241]

Услышав такие слова, Анна Михайловна Вельяминова «яко от грома ужасошася» и пришла в немалое изумление от мужества и убежденности боярыни Морозовой. Однако было бы совершенно неправильно путать эту убежденность и искреннюю, глубокую веру и верность традициям благочестивых предков с религиозным фанатизмом. Как справедливо отмечал академик А. М. Панченко, «Морозова очень любила своего Ивана. Чувствуя, что терпению царя приходит конец, что беда у порога, она спешила женить сына и советовалась с духовным отцом насчет невесты: «Где мне взять — из добрыя ли породы или из обышныя. Которыя породою полутче девицы, те похуже, а те девицы лутче, которыя породою похуже». Эта цитата дает наглядное представление о Морозовой. Ее письма — женские письма. Мы не найдем в них рассуждений о вере, зато найдем жалобы на тех, кто смеет «абманывать» боярыню, найдем просьбы не слушать тех, кто ее обносит перед протопопом: «Што х тебе ни пишить, то все лошь». Та, что диктовала, а иногда своей рукой писала эти «грамотки», — не мрачная фанатичка, а хозяйка и мать, занятая сыном и домашними делами»[242].

Вместе с тем далеко не все родственники Морозовой с таким энтузиазмом приняли никоновские «новины», как Ртищевы. Старшие ее братья Феодор и Алексей Соковнины продолжали придерживаться старой веры. Но более всего Морозова молилась Богу о том, чтобы Он даровал такую же любовь ко Христу и попечение о своей душе ее любимой младшей сестре княгини Евдокии. «Словесы же наказоваше ю (ее. — К. К.) с любовию намнозе и увеща ю, еже предатися в повиновение матери Мелании. Она же зело радостне и с великим усердием умоли матерь, еже бо попеклася о спасении души ея. Мати же надолзе отрицашеся, но обаче княгиня многими слезами возможе, и бысть послушница изрядна. И не точию во едином послушании, но и во всех добродетельных нравах ревноваше старейшей сестре своей Феодосии, и тщашеся во всем уподобится ей: постом и молитвами, и к юзником посещением. И тако уподобися ей, яко бы рещи: «Во двою телесех едина душа»!»[243].

Вскоре боярыня Морозова лишается своей главной защитницы и покровительницы: 3 марта 1669 года царица Мария Ильинична скончалась в возрасте сорока четырех лет от родильной горячки — через пять дней после тяжелейших родов, в которых она разрешилась от бремени восьмой своей дочерью, царевной Евдокией Алексеевной младшей, прожившей лишь два дня и скончавшейся 28 февраля. К этому времени в живых оставалось десять из тринадцати ее детей.

4 марта царица Мария Ильинична была погребена в Вознесенском соборе Вознесенского девичьего монастыря Кремля, служившем усыпальницей для великих княгинь и цариц Московских. Ее гробница была второй справа от южных ворот. Похороны прошли пышно. «По указу Великаго Государя для вести ударено в большой колокол трижды, а ход со кресты, как и по Царевну ходили, а надгробное пение, как и над прочими, по тело ходил со кресты сам Патриарх, и провожал в Вознесенский монастырь, звон был плачевной, а как внесли в церковь, где посреди и поставили тело, литургию сам Патриарх служил со властьми постную, и по литургии отпевали и погребали»[244].

По случаю смерти супруги царь не только приказал раздать милостыню «тюремным сидельцам и колодникам», но и распорядился выпустить на свободу тех, на ком были иски по гражданским делам. При этом их долг уплачивался казной. Огромные раздачи милостыни и поминальные угощения предназначались также стрелецким вдовам, сиротам и нищим — не только в Москве, но и в провинции.

Но злосчастья в царской семье на этом не прекратились: через три месяца, 14 июня, скончался четырехлетний царевич Симеон, а еще через несколько месяцев — наследник престола, пятнадцатилетний царевич Алексей Алексеевич. Оставшиеся в живых два царских сына — восьмилетний Феодор и трехлетний Иоанн — были весьма хилого здоровья. Тем самым под вопросом оказывалось само продолжение новой династии. Всё лето 1669 года при дворе соблюдали траур.

Со смертью царицы Марии Ильиничны «потеряла свой вес и значение и партия Милославских с их родичами, вообще сочувствовавшая староверству. 1 сентября 1668 года Морозова еще являлась во дворец на праздничный званый обед. Царица очень любила Морозову и очень была к ней милостива да, вероятно, не совсем чуждалась и ее мыслей, — тем чувствительнее была эта потеря для Морозовой. Весьма понятно, что после того дворец ей опостылел, ибо не осталось уже там корней для поддержки старого «благочестия», а напротив с каждым днем входило туда новое «благочестие»»[245].

Лишившись своей покровительницы при царском дворе, Феодосия Прокопьевна всё чаще начинает задумываться об иноческом постриге. Припадая к матери Мелании, она со слезами умоляет ее благословить на принятие «ангельского образа». Но мудрая Мелания не спешила. Она прекрасно понимала, что при высоком положении боярыни такое событие не удастся утаить в доме и что рано или поздно весть об этом дойдет до самого царя. При этом пострадают и те, кто совершил постриг, и те, кто вообще был близок к боярыне. С другой стороны, такой известной личности, как Феодосия Прокопьевна, просто скрыться из дома в одно из своих поместий или же в отдаленный скит тоже было невозможно. К тому же в брачную пору входил сын и наследник Морозовой Иван, получивший от царя чин стольника. 13 февраля 1670 года стольник Иван Глебович Морозов уже раздавал в богадельнях милостыню от лица царя Алексея Михайловича на помин души умершего царевича Алексея Алексеевича[246]. 21 марта того же года он вместе с матерью внес вклад в Новоспасский монастырь в память об умершем отце боярине Глебе Ивановиче. Необходимо было сначала женить Ивана и передать управление всеми морозовскими вотчинами в его руки. А заниматься устройством свадьбы — дело отнюдь не иноческое. Наконец, решившись на иноческий подвиг и окончательно отрекшись от мира, следовало уже воздерживаться даже от «малого лицемерия» и посещения никонианских храмов «приличия ради», но мужественно стоять до конца.

Однако боярыня неотступно умоляла свою духовную мать об иноческом постриге — «зело распалающиися любовию Божиею и зелно желаше несытною любовию иноческаго образа и жития». И тогда мать Мелания, видя ее горячую веру и великое усердие в делах благочестия, уступила. «Мати же и в сем паки видя веру ея велию и усердие многое, и непреложный разум, изволи быти сему: молит отца Досифея, яко да сподобит ю ангельскаго одеяния. Он же постриже ю, и наречена бысть Феодора, и даде от Евангелия матери Мелании»[247]. Боярыня Феодосия Прокопьевна Морозова навсегда умерла для мира, уступив место блаженной инокине Феодоре.

Произошло это, как убедительно доказывает А. И. Мазунин, в 1670 году[248]. Именно в этом году в Москву прибыл один из влиятельнейших вождей церковной оппозиции игумен Никольского Беседного монастыря Досифей, совершивший иноческий постриг Морозовой.

Игумен Досифей — личность весьма примечательная в русском староверии. «У отца Досифея благословения прошу, — писал в 1675 году из своего пустозерского заточения протопоп Аввакум, — и старец Епифаний также, попремного челом бьем: отец святый, моли Бога о нас!» Ближайшие ученики благоговейно относились к игумену Досифею и называли его не иначе как «великим аввою», «равноангельным отцом» и «апостольским мужем». ««Старостою и добродетелями украшенный», преданно служивший без малого 40 лет идеям староверия, Досифей не раз совершал странствия от Белого моря до Черного»[249]. При этом, как отмечает историк С. А. Зеньковский, «в течение всей своей долгой и полной миссионерских трудов и приключений жизни ему удалось избежать тюрьмы и ссылки и после собора 1666–1667 годов он стал самым способным и удачливым организатором церкви «старой веры»»[250].

Мы ничего не знаем ни о времени, ни о месте рождения игумена Досифея. Не знаем даже его мирского имени. Скорее всего, иноческий постриг и священнический сан он принял в пределах Новгородской епархии, возможно в Никольском Беседном монастыре, расположенном в четырех верстах от Тихвина, то есть в том самом монастыре, где он впоследствии стал игуменом. Согласно данным П. М. Строева, время игуменства Досифея в Николо-Беседном монастыре пришлось на 1662–1670 годы[251]. В свете новых данных оказывается, что Досифей пребывал в Никольском Беседном монастыре до своего отъезда в Москву в декабре 1669 года[252].


Приехав в столицу в начале 1670 года, игумен Досифей восстановил свои прежние связи с московскими «старолюбцами» и сблизился с окружением боярыни Морозовой. После ее иноческого пострига он исчезает из Москвы на полтора года и снова возвращается на север, где какое-то время живет в Курженской, или Куржецкой пустыни, сыгравшей исключительную роль в истории староверия. По всей вероятности, он являлся игуменом этой пустыни.

Строителем обители, расположенной на острове Курженского озера в Пудожской волости Олонецкого уезда, в 89 верстах к северо-востоку от Вытегорского погоста (в исследовательской литературе ее иногда ошибочно помещают в местности «близ Повенца»[253]), являлся в первой половине XVII века преподобный старец Евфросин, который впоследствии ушел в Андомскую пустынь, находившуюся на восточном берегу Онежского озера, где и умер не позднее начала 1660-х годов. Старообрядческий историк Иван Филиппов в «Истории о зачатке Выговской пустыни» пишет: «По сих же явися ин муж, свят благочестив игумен Досифей с Тихвины Николы Беседнаго монастыря, благочестия ради крыяся, старостию и добродетельми украшеный, иже часто прибегая к пустынной некоей Курженской обители, в строении преподобного некоего отца Евфросина, в ней же и святыя церкви бяху, в них же собираяся со многими отцы великими постники и знаменоносцы, иже от многих стран и от Соловецкия обители изшедшии, яко Ангели нецыи земнии и небеснии человецы, службу Богови за весь мир приношаху и житием добродетельным просвещаху»[254].

Именно Курженская обитель, укрытая непроходимыми лесами и болотами, стала местом сбора гонимых за старую православную веру русских людей. Здесь продолжали совершать богослужение по древлеправославному чину те священники, которые не приняли никоновских новшеств.

В старообрядческой рукописной традиции XVIII–XIX веков широкое распространение получил рассказ, приписываемый перу известного выговского писателя и богослова Андрея Денисова (Мышецкого), о том, что в 1656 году в Курженской пустыни, где в это время находился игумен Досифей, состоялся некий «великий собор», впервые четко обозначивший свою позицию по отношению к никоновским церковным реформам. Вполне естественно, что в условиях жестоких преследований инакомыслящих собор не мог собраться открыто и был собором тайным, а подписи многих лиц, стоящих под Деяниями Куржецкого собора, скорее всего, были собраны заранее (в древней Церкви была подобная практика, когда в условиях гонений соборы собирались тайно, а епископы присылали на них грамоты за своей подписью). На соборе были читаны грамоты митрополита Новгородского Макария, архиепископа Вологодского Маркела, епископа Вятского Александра, архимандрита Соловецкого Никанора, московского протопопа Аввакума и многих других наиболее авторитетных деятелей раннего старообрядчества. Стоит под Деяниями собора и подпись патриарха Константинопольского Афанасия Пателария, находившегося некоторое время в России. В своих грамотах все перечисленные архиереи и отцы предавали анафеме никониан и их новые догматы. На соборе было составлено жесткое определение: приходящих от никонианской церкви крестить и рукоположения ее не принимать.

«Мы, — говорится в Деяниях Куржецкого собора, — споспешествованием Святаго Духа собравшиеся в Куржецкой Святой обители, что в Соловецком уезде, из всего священноначалия, всех крестоносных и страданием помазанных мужей и всякого сословия мирских, мудростию и благочестием украшенных. И там мы, всячески довольно и с великим вниманием рассматривахом и судили всех нечестивых догматех и церковных чиноположений внесенных ныне в Россию Никоном патриархом. Наконец сих всех глубоких размышлений, по данной нам благодати от Христа Бога нашего и по правилам святых Апостол и Вселенских бывших соборов, на вечно днесь установляемом узаконяем всей Христовой Церкви: дабы все церковные тайны и обряды богослужебные, производимые по печатным книгам Никона патриарха, или ему последующих от ныне бо отнюдь и за священныя и благодатию всеянныя не признавать и не веровать. В случае обращающихся от никонианской церкви к нашему благочестивому согласию, то таковых паки подобает нам совершенно крестити. А хиротонисанных всякого чина, тоже подобает рукополагати архиерею. Все злочестивыя Никона патриарха догматы и его предание, приемлющих оныя, утверждаем присно быти под отлучением от Христа, и предаем их всех мы единодушно анафеме и всем клятвам изображенным на Вселенских Святых соборах и поместных. Аминь»[255].

Впоследствии реформаторы захотят уничтожить всякое напоминание об осудившем их соборе и о мятежной обители. Когда в 1663 году умер тайный приверженец старой веры митрополит Новгородский Макарий, то возглавивший Новгородскую епархию митрополит Питирим, известный гонитель древлеправославия и будущий патриарх, приказал стереть Куржецкую обитель с лица земли. «Тогда вышереченная Куржецкая пустыня лютым оным от архиерея гонением истребися, и в ней святыя церкви огнем пожжены быша»[256], — свидетельствует историк Выговской пустыни.

* * *

Новопостриженная инокиня Феодора начала еще усерднее предаваться подвигам благочестия: устрожился пост, увеличилась продолжительность келейной молитвы, всё чаще она стала прибегать к исихастской практике священнобезмолвия[257], «а от домовых дел от всех нача уклонятися, сказующи себя болящу, и всякия судныя дела приказала ведати верным людем своим»[258].

Между тем, хотя при дворе еще продолжался траур по усопшим царице и царевичу Симеону («время кручинное», как говорили тогда), Алексей Михайлович стал подумывать о новом браке. Уже через восемь месяцев после смерти царицы Марии Ильиничны он приступил к выбору новой царицы. Смотрины царской невесты проходили с 28 ноября 1669 года по 17 апреля 1670 года. Они были омрачены тяжелой болезнью, а затем и смертью наследника престола Алексея Алексеевича, умершего 17 января 1670 года. «Выбор царем новой супруги становился делом государственной необходимости, — пишет историк П. В. Седов. — Каждый из влиятельных придворных рекомендовал царю свою кандидатуру будущей царицы… Кажется, царь спешил обзавестись новой супругой: он возобновил смотрины, даже не дождавшись сорочин по старшем сыне»[259].

Из представленных на смотрины многочисленных красавиц — боярских и дворянских дочерей, сестер и племянниц — было отобрано несколько, и им был устроен еще один «генеральный» смотр 18 апреля, после чего, уже в ночи, девицы, прежде взятые «в Верх», были отпущены по домам. Остались две кандидатки — Авдотья Беляева, племянница вологодского дворянина Ивана Шихарева, и Наталья Нарышкина, воспитанница нового царского любимца Артамона Матвеева…[260] И здесь наступил решающий момент. Естественно, и на этот раз не обошлось без интриг. 22 апреля во дворце объявились два подметных письма, запечатанных сургучом. «Что было в этих письмах, неизвестно, но «такова воровства и при прежних государях не бывало, чтобы такие воровские письма подметывать в их государских хоромах, а писаны непристойные…». Подозрение однако ж пало на Ивана Шихарева, вероятно по той причине, что в письмах что-нибудь высказывалось если не в пользу его племянницы, то, быть может, во вред ее соперницы или, правильнее, совместницы, Нарышкиной»[261].

В результате открылось целое следствие. Иван Шихарев был взят под стражу, обыскан и подвергнут пыткам — «было ему 13 ударов и огнем жжен». Пострадали и другие люди, так или иначе причастные к этому делу. Свадьба была отложена, хотя выбор царем уже фактически был сделан.

«Эта препона ко второму браку царя Алексея на Нарышкиной ограничилась однако ж тем только, что свадьба должна была совершиться месяцев девять спустя после избрания невесты, — писал И. Е. Забелин. — …Очень вероятно, что все это время Нарышкина жила не во дворце, как следовало по обычаю, а жила, как рядовая и уже смотреная невеста, в доме Матвеева, где квартировала, на его попечении и охранении… Наталья жила у Артамона и совершенно не знала, какое ожидает ее счастье. Спустя несколько недель после осмотра невест царь очень рано утром прислал к Артамону в придворных каретах несколько бояр в сопровождении небольшого отряда солдат и трубачей. Наталья ни о чем не знала и спала спокойно. Дружки объявили Артамону милостивое приказание царя немедленно явиться с невестою во дворец. Артамон разбудил Наталью и объяснил ей волю царя. Тогда принесли привезенные уборы, одели ее великолепно и повезли во дворец с немногими женщинами. На одежде столько было драгоценных камней, что после Наталья жаловалась на ее тяжесть. Привезли во дворец царскую невесту, повели ее прямо в церковь и брак совершен придворным священником в присутствии немногих приближенных к царю»[262].

Итак, 22 января 1671 года состоялась царская свадьба: «Изволил он Великий Государь сочетатися вторым законным браком, а изволил взять Кирилову дочь Полуехтовича Нарышкина, Наталью Кириловну. А на сватбе быть Великаго Государя бояром и всяких чинов людем без мест…»[263]

Феодосия Прокопьевна Морозова как старшая боярыня обязана была присутствовать на свадьбе, но, будучи инокиней, она по церковным канонам уже не могла участвовать в придворных церемониях. Тем более что по своей должности она должна была, произнося титул царя, называть его «благоверным», целовать его руку и подходить под благословение никонианских архиереев. И если прежняя боярыня Феодосия Прокопьевна порою вынуждена была прибегать к «малому лицемерию» и проявлять внешнее почтение к «властям», то инокиня Феодора на такую сделку со своей совестью пойти не могла. Сославшись на болезнь ног, она отказалась присутствовать на царской свадьбе, хотя царь посылал за ней неоднократно. Тем самым она нанесла глубокое оскорбление царской фамилии, особенно если учесть, что свадьба царя прошла в присутствии лишь немногих близких лиц. «Вем, яко загордилася!» — кричал разгневанный царь Алексей Михайлович. С этого момента Морозова стала для него личным врагом.

Глава пятая