Боярыня Морозова — страница 6 из 8

Боровская Голгофа

Во время оно, совет сотвориша архиереи и старцы на Исуса, яко да убиют Его. И приведоша Его к Пилату глаголюще: «Возми возми распни Его».

Ин. 19,6

Начало крестного пути

С появлением новой царицы, воспитанной в доме Артамона Матвеева по-европейски, при дворе начались существенные перемены. Если первая царская свадьба прошла во всяком благочинии и тишине, «с песньми и пении духовными», и даже существовал суровый приказ, запрещавший подданным танцевать, участвовать в различных массовых игрищах, петь и играть на музыкальных инструментах во время свадебных пиров, то уже во время свадьбы царя с Натальей Кирилловной Нарышкиной играл оркестр, и непривычные западные мелодии смешивались с русскими хоровыми напевами.

«Теперь набожной царицы уже не было, а царь за все эти годы очень изменился, — писал французский исследователь П. Паскаль. — Он проводил меньше времени в паломничествах, в церквах и монастырях. Гораздо больше времени отдавал он теперь развлечениям и мирским удовольствиям, равно как и политике. Он усиленно смотрел теперь уже не в сторону греков, а на запад: в сторону Польши, Англии. Он отвлекался от духовной жизни всевозможными удовольствиями, новыми выдумками, заимствованными рифмованными стихами, а вскоре и театральными представлениями. Его новый духовник, Андрей Постников, ничуть не обладал прежней строгостью: он любил книги как таковые, а также иконы, отражающие живую жизнь, любил светлые краски, причудливую архитектуру, пиры, музыку, партесное пение, фиоритуры, короче говоря, все соблазны и похоти ума, плоти и очес. Его любимым советником был Артамон Матвеев. Наставником царевичей был Симеон Полоцкий… Казалось, что, отказавшись от старой веры, царь одним махом отбросил и строгость нравов, и религиозное рвение. Несчастный был теперь уже совершенно неспособен понять сомнения и чаяния тех, кто в его глазах были отныне лишь невеждами, упрямцами и мятежниками»[264].

Над боярыней Морозовой сгущались тучи. Всё лето 1671 года царь гневался на непокорную боярыню и искал благовидного предлога, чтобы расправиться с ней. Осенью в столице вновь появляется игумен Досифей — по-видимому, после разорения его обители на Курженском озере. О пребывании Досифея в это время в Москве содержится свидетельство в Житии боярыни Морозовой: «Бысть же, егда хотяше Господь возвести в путь свидетельства (то есть свидетельства о правоте старой веры. — К. К.) великую Феодору и купно со спутницами ея, и убо того лета постящимся им и причаща их отец Досифей в дому блаженной Феодоры во Иванове горенке. И егда приближахуся прияти пречистое тело и кровь Христову, обливахуся вси трие теплыми слезами. И зрит преподобный отец дивну вещь: абие они трие, Феодора, глаголю славная, и благоверная княгиня Евдокия, и блаженная Мария, просветишася внезапу лицем и быша чюдни видением, и всячески образом быша, яко ангели Божии, и в таковой светозарности пребыша, дондеже причастишася. И последи авва неким поведа втайне вещь сию, глаголя, яко несть сие просто, но мню, яко сего лета имут сии страдати о Христе. Еже и бысть»[265]

В конце 1671 года игумен Досифей снова покидает Москву, отправляясь на этот раз на юг, на Дон, где продолжает проповедь староверия вместе с другим прославленным старцем Корнилием Выговским. Впоследствии игумен Досифей будет вести скитальческую жизнь, путешествуя между севером и югом и время от времени посещая членов московской староверческой общины. На севере, в Олонецком уезде, новым его пристанищем стала Сунарецкая Троицкая пустынь, основанная в 1640 году знаменитым поморским подвижником Кириллом Сунарецким на Виданском острове, близ впадения реки Суны в Кондопожскую губу Онежского озера. На юге Досифей подолгу жил в уже упоминавшейся выше Жабынской Введенской пустыни близ Белёва.

В 1681 году, находясь в Москве, игумен Досифей вместе с постриженным им иноком Сергием,[266] сыном диакона Феодора Иванова Максимом и другими староверами собирался «с челобитными по жребию стужати царю о исправлении веры». Протопоп Аввакум в одном из своих последних посланий благословил этот шаг на пути к преодолению раскола Русской Церкви. Однако тогда подать челобитную царю по каким-то причинам не удалось, и Досифей с Сергием вновь ушли в Сунарецкую Троицкую пустынь, решив, по всей видимости, дождаться подходящего случая.

Не позднее 1684 года Сунарецкая Троицкая пустынь была разгромлена властями, разделив таким образом участь Курженской пустыни. Но еще до того, как это случилось, игумен Досифей покинул обитель и ушел на Волгу, в город Романов-Борисоглебск, братия которого была «отцу великому авве Досифею паче инех сынов духовных вернее и любезнее». Пожив здесь какое-то время, он в 1685 году снова перебрался на Дон, где учение в защиту старой веры уже получило широкое распространение. Здесь игумен Досифей поселился в основанной еще в 70-х годах XVII века знаменитым священноиноком Иовом Льговским Чирской пустыни и вскоре возглавил ее.

«Здесь стояла неосвященная церковь во имя Покрова Богородицы, построенная еще при жизни Иова Льговского. Новый чирский настоятель трижды спрашивал в Черкасске у казаков разрешения ее освятить. Только удостоверившись, что у Досифея есть «благословенная грамота», те дали на это согласие. Освящение состоялось 21 марта 1686 года на антиминсе времен патриарха Иоасафа I, после чего здесь началась церковная служба. В связи с большим спросом у старообрядческих священников на запасные Дары для причастия, Досифей старался заготовить их как можно больше, чтобы и в «тысячи лет не оскудело»»[267].

В вопросе о перешедших в раскол попах нового поставления игумен Досифей занимал твердую позицию их неприятия. Лишь однажды, как пишет старообрядческий историк XVIII века Иван Алексеев, он пошел на компромисс, да и то весьма оригинальным образом: в отношении обратившегося к нему за благословением вести службу Иоасафа, бывшего келейника Иова Льговского, получившего хиротонию по просьбе последнего от «никонианского» тверского архиерея, но по старым книгам, Досифей «метну жребий, что тем показано будет: и паде жребий на Иоасафа священнодействовать»[268].

Четырехлетнее пребывание Досифея в Чирской пустыни совпало с периодом острой борьбы донских казаков-старообрядцев за возвращение к дониконовским церковным обрядам, причем дважды — весной и осенью 1687 года — им удавалось одерживать победу. Летом 1688 года, когда на Дону начались преследования старообрядцев, игумен Досифей вместе со своими единомышленниками «потщася гонзнути (убежать. — К. К.) мучительских рук». Покинув Чирскую пустынь, они ушли «за Астрахань, к Хвалынскому морю, и поселися тамо близ Кумы реки» на речке Аграхани, на землях шавкала (князя) Тарковского, где Досифей и умер не позднее 1691 года.

* * *

Причастившись из рук благоговейного игумена Досифея, инокиня Феодора стала готовиться к грядущим испытаниям. «Егда же время приспе, женскую немощь отложше, мужескую мудрость восприемше, и на муки пошла, Христа ради мучитися»[269].

С наступлением осени царь прислал к Морозовой для увещаний своего двоюродного дядю боярина князя Бориса Ивановича Троекурова,[270] а месяц спустя — более близкого ей человека, мужа ее сестры Евдокии, кравчего князя Петра Урусова «с выговором, еже бы покорилася, приняла все ново-изданныя их законы». Но все попытки склонить боярыню Морозову к новой вере, сопровождаемые недвусмысленными угрозами, не увенчались успехом.

«Она же дерзаше о имени Господни и болярам тем отказоваше: «Аз царю зла не вем себе сотворшу, и дивлюся, почто царский гнев на мое убожество? Аще ли же хощет мя отставити от правыя веры, и в том бы государь на меня не кручинился, но известно ему буди: по се число Сын Божий покрывал Своею десницею, ни в мысли моей не приях когда, еже отставя отеческую веру и приняти Никоновы уставы. Но се ми возлюблено, яко в вере християнской, в ней же родихся, и по апостольским преданием крестихся, в том хощу и умрети. И прочее довлеет ему, государю, не стужати мне, убозей ми рабе, понеже мне сея нашея православныя веры, седмию вселенскими соборы утверженныя, никако никогда отрещися невозможно, якоже и прежде множицею сказах ему о сем»»[271].

Царские посланцы передали ее мужественные слова Алексею Михайловичу «Он же паче множае гневом распаляшеся, мысля ю сокрушите. И глаголя предстоящим: «Тяжко ей братися (бороться) со мною! Един кто от нас одолеет всяко!»».

И тогда царь начал держать совет со своими ближними боярами, как же ему поступить со строптивой боярыней. «И бысть в Верху не едино сидение об ней, думающе, како ю сокрушат. И боляре убо вси, видяще неправедную ярость и на неповинную кровь состав злый, не прилагахуся к совету — но точию возразити злаго не могуще, страха же ради молчаху».

Не найдя поддержки в Боярской думе, царь обратился к покорным ему архиереям. И не ошибся. Более всего возненавидели обличавшую их боярыню новообрядческие архиереи и приверженцы никоновских «новин», вышедшие из Киева и Полоцка. Они всячески натравливали царя на Морозову. «Наипаче же царю на сие поспешествоваху архиереи и старцы жидовския и иеромонахи римския. Тии бо зело блаженную ненавидяху, и желающе ю всячески, яко сыроядцы, живу пожрете, понеже сия ревнителница везде будущи — и в дому своем при гостех, и сама где на беседе несуменне потязаше (обличала) их прелесть и при множестве слышащих поношаше их блядство заблужденное, а им во уши вся сия прихождаше. И сея ради вины ненавидяху ея. И сице у них думе идущи»[272]. Теперь Морозову стали обвинять не просто в непослушании царю, но в приверженности «раскольнической ереси». А это совершенно меняло дело. За преступления против веры ее без труда можно было передать в руки «святой инквизиции»…

Как уже говорилось выше, в московском доме Морозовой был организован небольшой монастырь и жило пятеро инокинь. Видя, как над боярыней сгущаются тучи, они не могли не тревожиться и за свою будущность. Но Морозова всегда знала о том, что происходит «в Верху», во дворце, благодаря своей младшей сестре княгини Евдокии, почти неотлучно находившейся при ней и утешавшей ее в скорбях, лишь ненадолго отъезжая домой к князю и детям. По истечении пяти недель после первого «увещания» инокиня Феодора утешала своих духовных сестер: «Ни, голубицы мои, не бойтеся! Ныне еще не будет ко мне присылки».

Но вот наступило 14 ноября 1671 года, заговены на Рождественский пост. Предчувствуя неминуемую опалу, Морозова призвала старицу Меланию и других инокинь и приказала им скрыться из Москвы: «Матушки мои, время мое прииде ко мне; идите вси вы каяждо, аможе (куда) Господь вас сохранит, а мне благословите на Божие дело и помолитеся о мне, яко да укрепит мя Господь ваших ради молитв, еже страдати без сомнения о Имени Господни». Расцеловав любезных ей инокинь, она отпустила их с миром…

В тот же день и княгиня Урусова отправилась к себе домой навестить мужа и детей. За ужином князь Петр Семенович начал рассказывать супруге, что происходит у них во дворце, и между делом сказал: «Скорби великие грядут на сестру твою, понеже царь неукротимым гневом содержим, и изволяет на том, что вскоре ея из дому изгнати!»

Сказав эти слова, князь перешел на другую тему: «Княгиня, послушай, еже аз начну глаголати тебе, ты же внемли словесем моим. Христос во Евангелии глаголет: предадят вы на сонмы, и на соборищах их биют вас, пред владыки же и царя ведени будете Мене ради во свидетельство им. Глаголю же вам, другом Своим, — не убойтеся от убивающих тело, и потом не могущих лишше что сотворити. Слышиши ли, княгини? Се Христос Сам глаголет, ты же внемли и напамятуй!» Услышав от мужа такие слова, княгиня Евдокия «зело радовашеся».

Утром 15 ноября, когда князь Урусов уезжал во дворец, княгиня отпросилась у него пойти к сестре. Прощаясь, он как бы невзначай произнес: «Иди и простися с нею, точию не косни (не задерживайся) тамо, мню бо аз, яко днесь присылка к ней будет».

Каковы были истинные мотивы князя Петра Урусова, с одной стороны, сообщившего жене о царских планах, державшихся в строжайшей тайне, а с другой — фактически подтолкнувшего ее на верную гибель? Ведь не мог же он не знать, что Евдокия не оставит любимую сестру и пожелает разделить ее участь? О мотивах лукавого царедворца догадаться нетрудно, если знать, что произошло с ним в недавнем прошлом и что произойдет в дальнейшем, после ареста его супруги.

С приходом во дворец новой царицы потерял свое влияние и тот придворный клан, к которому принадлежали Соковнины и Урусовы. В апреле 1670 года был лишен должности царицыного дворецкого старший брат Морозовой Феодор Прокопьевич Соковнин, а спустя два месяца, в июне, князь Петр Семенович Урусов был послан воевать против разинцев, что для царского кравчего было проявлением крайней немилости. «Воевать этот придворный не умел, — пишет П. В. Седов. — В Казани он действовал пассивно и бестолково, чем навлек на себя нарекания других воевод и царский указ ехать в свою нижегородскую вотчину и не являться самовольно в Москву. Через несколько месяцев Алексей.

Михайлович вызвал опального кравчего из деревни и поручил ему увещевать боярыню Морозову. Немилость висела над кн. П. С. Урусовым, и он послушно выполнил государеву волю»[273].

После ареста жены князь П. С. Урусов отрекся от нее и тем снискал царскую милость. Он сумел склонить сына Василия на свою сторону, и только две дочери оставались до конца верны своей несчастной матери… Когда княгиня Евдокия томилась в заточении, князь П. С. Урусов развелся с ней и женился на Степаниде Гавриловне Строгановой. «Во всей этой истории не было человека, который вел бы себя столь беспринципно, как кн. П. С. Урусов… По московским обычаям родственники разделяли судьбу опальных. Но царский кравчий, спасая себя, взял грех на душу и продолжал верой и правдой служить царю. В столь двусмысленной для него ситуации он сохранил полное доверие царя и вместе с ним чин кравчего, в обязанности которого входило, в частности, следить за тем, чтобы царю не дали с питьем какой-нибудь отравы»[274].

Историк И. Е. Забелин даже высказывал предположение, что князь П. С. Урусов намеренно толкал свою жену к поддержке Морозовой, с тем чтобы «избавиться приличным образом от нелюбимой жены, что в боярском быту иногда бывало…»[275].

* * *

Княгиня Урусова, зная о предстоящей «присылке», пришла в дом сестры и не только задержалась там до поздней ночи, но и осталась ночевать. В ночь на 16 ноября 1671 года вместе они ждали «гостей». «И се во вторый час нощи отворишася врата большия. Феодора же вмале ужасшися, разуме, яко мучители идут, и яко преклонися на лавку. Благоверная же княгиня, озаряема Духом Святым, подкрепи ю и рече: «Матушка-сестрица, дерзай! С нами Христос — не бойся! Востани, — положим начало». И егда совершиша седмь поклонов приходных, едина у единой благословишася свидетельствовати истину».

После этого боярыня Морозова возлегла на свой пуховик, рядом с иконой Пресвятой Богородицы Феодоровской, а княгиня Урусова пошла в чулан, устроенный поблизости в том же спальном покое для инокини Мелании, где тоже возлегла на постель.

В это время с «великою гордостию» в покои боярыни вошел чудовский архимандрит Иоаким и, сказав, что послан от царя, приказал ей встать, чтобы стоя выслушать царский приказ. Но боярыня не повиновалась и продолжала лежать на пуховике. «Како, — спрашивал Иоаким, — крестишися и како еще молитву твориши?» В ответ Морозова сложила персты по древнему апостольскому преданию и произнесла: «Господи Исусе Христе, Сыне Божии, помилуй нас![276] Сице аз крещуся, сице же и молюся».

Архимандрит продолжил допрос: «Старица Меланья, — а ты ей в дому своем имя нарекла еси Александра, — где она ныне? — повеждь вскоре, потребу бо имамы о ней». На это Морозова отвечала: «По милости Божии и молитвами родителей наших, по силе нашей, убогий наш дом отверсты врата имяше к восприятию странных рабов Христовых. Егда бе время, бысть и Сидоры, и Карпы, и Меланьи, и Александры; ныне же несть от них никого же».

Присланный вместе с Иоакимом думный дьяк Иларион Иванов[277] зашел в темный чулан и, заметив, что там кто-то находится, спросил: «Кто ты еси?» Княгиня Урусова отвечала: «Аз князь Петрова жена есмь Урусова». Словно огнем обожженный, дьяк в ужасе выскочил из чулана. Уж кого-кого, а супругу царского кравчего встретить здесь он совсем не ожидал!

Увидев столь странную реакцию Илариона Иванова, архимандрит спросил: «Кто тамо есть?» — и в ответ услышал: «Княгиня Евдокия Прокопиевна, князь Петра Урусова». Однако Иоакима это нисколько не смутило: «Вопроси ю, како крестится».

Думный дьяк замялся: «Несмы послани, но токмо к боляроне Феодосии Прокопиевне». Иоаким повторил свой приказ снова: «Слушай мене, аз ти повелеваю: истяжи ю».

Княгиня Урусова сказала то же самое, что и сестра, добавив: «Сице аз верую». Гневу недалекого архимандрита не было границ. Оставив Илариона сторожить пленниц, Иоаким поспешил к царю с докладом. Алексей Михайлович сидел в Грановитой палате и совещался с боярами. Приблизившись к царю, Иоаким «пошепта ему во ухо», что не только боярыня мужественно исповедала свою веру перед царскими посланцами, но и ее сестра, княгиня Евдокия, которую они также встретили в морозовском доме. Царь на это отвечал: «Никако же, аз бо слышах, яко княгиня тая смирен обычай имать и не гнушается нашея службы, люта бо оная сумозбродная та» (то есть Морозова).

Иоаким же начал «человеконенавистне» наговаривать на княгиню: «Не точию (только) конечно уподобися во всем сестре своей старейшей, но и злейши ее ругается нам». Тогда царь приказал: «Аще ли тако есть, то возьми и тую».

Князь Петр Урусов, стоявший здесь же, слышал эти слова и хотя «оскорбися», но помочь делу ничем уже не мог (а может, и не хотел)…

Снова вернувшись в дом мученицы, архимандрит Иоаким начал допрос прислуги. Он хотел знать, разделяют ли веру своей госпожи ее «рабы» и «рабыни». По очереди были допрошены Ксения Иванова, Анна Соболева и все прочие, остававшиеся в доме слуги. Часть прислуги мужественно исповедовала приверженность старой вере. «Прочии же убояшася вси и поклонишася». Иоаким разделил всю прислугу на две части: слева поставили тех, кто от старой веры отрекся, с правой — тех, кто оказался верен ей до конца.

После этого архимандрит обратился к боярыне: «Понеже не умела еси жити в покорении, но в прекословии своем утвердилася еси, сего ради царское повеление постиже на тя, еже отгнати тя от дому твоего. Полно тебе жити на высоте (то есть в покоях боярских. — К. К.), сниди долу, востав, иди отсюду!»

Но Морозова не сдвинулась с места. Тогда Иоаким повелел слугам взять ее и нести. Принесли кресла, в них посадили строптивую боярыню и понесли на руках вниз, на улицу. После этого на ноги сестрам надели цепи («железа конские») и посадили под стражей в людских хоромах, в подклете.

Два дня спустя снова пришел думный дьяк Иларион Иванов и, сняв оковы, приказал мученицам идти, куда поведут. Но Морозова снова не захотела идти своей волей, и дьяк позвал людей. Принесли сукно и, посадив на него боярыню, понесли до Чудова монастыря на руках. Рядом шла Евдокия.

Со слезами на глазах провожал боярыню Морозову юный сын ее Иван Глебович. Проводив мать до среднего крыльца, он поклонился ей вслед и возвратился в дом. Он видел мать в последний раз.

В Дружининском списке Жития боярыни Морозовой (так называемой Краткой редакции) описана трогательная сцена их прощания: Иван Глебович, выйдя тайком на «заднее крыльцо», «созади притек, нападе на выю матери и начат плакатися со слезами», высказывая свою любовь и благодарность родительнице. «О, любезнейшая моя мати, како, оставя меня, идеши?.. О, прелюбезная мати моя Феодосия! На кого мя оставлявши и кому мя вручавши, его же не над меру любила еси? Много благодарю тя, превозжеленная моя родителнице, о великой любви и о неизреченной милости твоей, понеже бо мя рождьши, сосцама своима воскормила мя, издетска питала, дондеже аз возрастох и до сего дни. И за сие благодарю тя, яко оставши в сиротстве вдовою от господина отца моего Глеба прилежание и попечение велико о мне имела еси издетска».

Целуя мать, Иван Глебович зарыдал и упал ей в ноги. Поднимая его с земли, боярыня пыталась его утешить: «Послушай, дражайшее мое единородное чадо, Иоанне, наказания матере своея, ибо светло житие праведных, како же светится. Не терпением ли сие возлюби, еже есть мужеству мати? Пророк в псалме наказует, глаголя: потерпи Господа и сохрани пути Его[278]. Павел учит, яко да стяжете детел и и глаголет, яко скорбь терпение соделовает, и сим грядыи путем обрящеши источник благое упование, упование же не посрамит. Послушай, чадо, Павла глаголюща, еже аще что сеет человек, то и пожнет: сеяй в дух — от духа пожнет жизнь вечную, сеяй же в тело, — рече, — от плоти пожнет тление. Не пренемогай в трудех и житейских печалех, презря упование; идеже бо подвизи, тамо и воздаяние, а идеже победы, тамо и почести, а идеже брань, тамо и венец. Над всеми же сими имей присно в сердцы страх Божий — тем убо уклоняется всяк от зла, — и память смертную — та бо есть устав любомудрия. Стяжи же и чистоту душевную и телесную, без нея же никто же узрит Господа. Буди же и милостив ко всем, яко тии помиловани будут. Нам убо, чадо, наста время подвига: тецем убо на предлежащий нам подвиг. Ты же, взем благословение и молитву и последнее прощение, возвратися в дом свой».

Не переставая проливать слезы, Иван взял благословение у матери и возвратился в дом, где «плач и рыдание и вопль мног слышашеся аки по мертвей»…[279]

* * *

18 ноября сестер Феодосию и Евдокию доставили в кремлевский Чудов монастырь, где их допрашивали «духовные власти». Боярыню Морозову внесли на полотне в так называемую Вселенскую палату монастыря. Перекрестившись на находившиеся на стенах образа, она лишь слегка кивнула в сторону «властей». При допросе присутствовали митрополит Крутицкий Павел[280], чудовский архимандрит Иоаким, думный дьяк Иларион Иванов и другие. Морозова не пожелала отвечать перед этими людьми стоя и во всё время допроса сидела, несмотря на то, что ее пытались заставить отвечать стоя.

Хитрый, словно лис, митрополит Павел, обратившись к боярыне кротким и тихим голосом и называя ее «матерью праведною», стал напоминать ей о ее звании и происхождении. «И сие тебе, — говорил он, — сотвориша старцы и старицы, прелестившии тя, с ними же любовне водилася еси и слушала учения их, и доведоша тя до сего бесчестия, еже приведене быти честности твоей на судище». Потом он долго и многословно пытался убедить ее покориться царю, вспоминая и ее прежнее положение, и красоту ее сына, которого она не жалеет, ставя своим «прекословием» под угрозу не только свое имение, но и сыновнее.

На это Морозова отвечала «премудро»: «Несмь прельщена, яко же глаголете, от старцев и стариц, но от истинных рабов Божиих истинному пути Христову и благочестию навыкох, а о сыне моем престаните ми многая глаголати; обещах бо ся Христу моему, свету, и не хощу обещания солгати и до последнего моего издыхания, понеже Христу аз живу, а не сыну!»

Тогда никонианские архиереи ловко сыграли на личной ненависти царя к Морозовой и в споре о вере поставили вопрос ребром: «В краткости вопрошаем тя, — по тем служебником, по коим государь царь причащается и благоверная царица и царевичи и царевны, ты причастиши ли ся?» Морозова столь же прямо отвечала: «Не причащуся. Вем аз, яко царь по развращенным Никонова издания служебником причащается, сего ради аз не хощу!»

Павел Крутицкий задал последний вопрос: «И како убо ты о нас всех мыслиши? Еда вси еретицы есмы?» — на что Морозова без колебаний ответила: «Понеже он, враг Божий Никон, своими ересми, аки блевотиною наблевал, а вы ныне то сквернение его полизаете и посему яве яко подобии есте ему». Эти слова окончательно вывели из себя желавшего до того казаться кротким и смиренным митрополита. Он перешел на крик: «О что имамы сотворити? Се всех нас еретиками нарицает!» От него не отставал и пришедший в ярость чудовский архимандрит: «Почто, о архиерею Павле, нарицаеши ю материю да еще и праведною? Несть се, несть! Не бо Прокопиева дщи прочее, но достоит ю нарицати бесову дщерь!»

Морозова возражала Иоакиму: «Аз беса проклинаю! По благодати Господа моего Исуса Христа, аще и недостойна, обаче дщерь Его есмь!» Спор о вере во Вселенской палате Чудова монастыря продолжался восемь часов — от второго часа ночи до десятого!

После этого допрашивали княгиню Евдокию Урусову. Она вела себя столь же мужественно, что и сестра, и также не пожелала причаститься по новоизданным служебникам. После допроса Морозову снова на полотне отнесли домой и посадили в подклет, в котором она вместе с сестрой просидела два предыдущих дня. С нею посадили княгиню, заковав обеим ноги в кандалы.

Сидя в заточении, блаженная инокиня Феодора просила сестру: «Аще нас разлучат и заточат, молю тя, поминай в молитвах своих убогую мя, Феодору». Тогда Евдокия не поняла смысла этих слов, потому что до того они всегда были вместе, но старшая сестра предчувствовала, что вскоре их разлучат, и разлучат надолго.

Все попытки повлиять на сестер оказались тщетными. Наутро, 19 ноября 1671 года, к ним снова явился думный дьяк Иларион Иванов, их заковали в ошейники с цепями и повезли на санях по улицам Москвы. Морозова, перекрестившись и поцеловав свой железный ошейник, сказала: «Слава тебе, Господи, яко сподобил мя еси Павловы юзы[281] возложити на ся». Власти хотели публично опозорить высокородных сестер, но их это не сломило. Позор их обернулся настоящим триумфом. За санями с боярыней-инокиней следовало множество народа (именно эту сцену запечатлел в своей гениальной картине В. И. Суриков). «Она же седши и стул близ себе положи (то есть тяжелую колоду, к которой были прикованы цепи. — К. К.). И везена бысть мимо Чюдова под царския переходы. Руку же простерши десную свою великая Феодора и ясно изъобразивши сложение перст, высоце вознося, крестом ся часто ограждаше, чепию же такожде часто звяцаше. Мняше бо святая, яко на переходех царь смотряет победы ея, сего ради являше себе не точию стыдетися ругания ради их, но и зело услаждатися любовию Христовою и радоватися о юзах»[282]. «Смотрите, смотрите, православные! — кричала она. — Вот моя драгоценная колесница, а вот цепи драгие… Молитесь же так, православные, вот сицевым знамением. Не бойтесь пострадать за Христа».

После этого сестер разлучили. Они были заточены по разным монастырям: Феодору поместили на подворье Псково-Печерского монастыря, а Евдокию — в Алексеевский девичий монастырь на Чертолье.[283] Подворье Псково-Печерского монастыря находилось в XVII веке в Белом городе, на Арбате (в районе теперешней Смоленской площади). В 1670 году оно было куплено у печерского архимандрита Паисия «с братьею» за 300 рублей Приказом Тайных дел и использовалось как место заточения. Морозова была, по-видимому, одной из первых узниц этой страшной тюрьмы.

Несмотря на «крепкую стражу», состоявшую из двоих сменявших друг друга стрелецких голов и десяти стрельцов, местонахождение боярыни Морозовой вскоре чудесным образом было открыто ее единомышленникам. Уставщица Елена Хрущева,[284] скрывавшаяся в Москве вместе с другими инокинями и не имевшая никаких известий о Морозовой более недели, неожиданно встретила ее на подворье Псково-Печерского монастыря.

Встреча произошла 27 ноября, на праздник Знамения Пресвятой Богородицы. «Великой убо Феодоре исшедши на задней крылец, идеже исходят на нужную потребу, Елене же по улице той шедши — и тако Божиим мановением познастася. Бе же и на улице то место таковую же потребу имать, еже ходит ту человекам на облегчение чрева. И ту стоящи Елена приближне и беседова с Феодорою, на высоте ей стоящи. И рече блаженная: «О возлюбленная ми Елено! ничто мене тако не оскорбило во днех сих, якоже разлучение ваше: ни отгнание из дому, ни царский гнев, ни властелское истязание, ни юзы, ни стража. Вся ми сия любезна о Христе, но зело ми тошно, еже более седмицы ни знаю, ни ведаю о вас. Господа ради, не покинте мене, не съежжайте с Москвы, будите ту, не бойтеся, уповаю на Христа, покрыет вас. Ниже бо о сродницех по плоти тако болезную, о вас же рыдая не престаю. Вся укреплящем мя Христе возможно ми суть, единого же сего до конца не могу терпети!»»[285].

Помещенная в Алексеевском девичьем монастыре, княгиня Евдокия Урусова также содержалась под «крепким началом», причем ее стражам приказано было насильно водить ее в церковь к новообрядческой службе. «Святая же таково мужество показа, яко всему царствующему граду дивитися храбрости ея, како доблествене сопротивляшеся воли мучительсте: не точию бо своима ногама никогда не восхоте, аще и велми нудима бе к пению их приити, но аще и на носиле влачаху ея рогознем (тако бо повелено бысть), то она не соизволяет еже и на носило возлещи сама. Но и здрава сущи к тому часу сотворит себе яко разслаблену и не могущи ни рукою, ни ногою двигнути. Старицам же, пришедшим и воздвизающим ю, бе иногда стужати, и даже до сего безстудствующи, еже святое оно и ангел олепное лице ея дерзостне заушити (ударить), рекущи: «Горе нам! Что можем с тобою сотворити? Сами бо видехом, яко в час сий здрава бе и беседова со своими весело; егда же мы приидохом, на молитву зовуще, тогда внезапу, яко омертве, нам велики труды творящи. Се бо превращаем, яко мертву и недвижиму»».

На это княгиня отвечала им кротко: «О старицы беднии! Почто труждаетеся всуе? Еда аз вас понуждаю труд сей творити? Но сами вы безумствующе всуе шатаетеся. Аз бо и вас зря, погибающих, плачюся — како же аз сама помыслю когда ити в собор ваш? Тамо у вас поют, не хваляще Бога, но хуляще Его, Спасителя, и законы Его попирающе». Но старицы клали княгиню на «носило», словно мертвое тело, и вопреки ее воле несли в соборную церковь на литургию.

Больше всего княгиню тяготило то, что она, хотя и невольно, принуждена была присутствовать на новообрядческой литургии. И сам факт ее присутствия там мог быть истолкован в Москве превратно — в том смысле, что она чуть ли не примирилась с реформированной никонианской церковью. Если княгиня замечала в монастыре кого-либо из своих знакомых из числа «верных», она обычно обращалась к носившим ее монахиням с притворным стоном: «Увы, утомихся! Станите мало!» Когда старицы опускали «носило» на землю, она нарочито громко продолжала: «Старицы! Что се творите, влачаще мя? Еда аз хощу молитися с вами? Никакоже, несть право, еже со отступлыиими закона Христова обще молитися нам, християном, но реку вам нечто: прилично убо, идеже ваше пение возглашается, тамо, на нужную потребу исходя, излишие утробное испражняти — тако бо аз почитаю вашу жертву!»[286]

Тем временем подруга и единомышленница сестер (а в будущем и сопричастница их подвига) Мария Герасимовна Данилова задумала бежать из Москвы. Но кто-то донес об этом, и за нею была послана погоня. Ее захватили в Подонской стране и привезли в Москву. Здесь она была допрошена и исповедала свою приверженность старой вере и неприятие «новых догмат». За это ее бросили в подземелье под Стрелецким приказом. По мнению А. И. Мазунина, сообщение об аресте М. Г. Даниловой следует отнести к весне 1672 года: 22 апреля датирован царский указ об аресте «колодника» Иоакинфа Данилова. Этим именем — именем своего мужа — назвалась переодетая в мужскую одежду Мария Герасимовна. Поэтому ее держали в застенке вместе с другими заключенными мужчинами, и она «беду приимаше более обою сестр. Безстуднии воини пакости творяху ей невежеством».

Во время заточения Морозовой на подворье Псково-Печерского монастыря ее неоднократно навещал митрополит Иларион Рязанский,[287] пытаясь склонить непокорную боярыню к новой вере. «Она же тако мужественне с ним стязовашася, яко и вельми ему посрамлену бывати и безответну множицею отходити».

Ни тюремное заточение, ни «тяжкие железа» нисколько не тяготили Морозову. Наоборот, сама мысль о страдании за правую веру, о страдании за Христа наполняла ее душу сладостным умилением и совершенно преображала всю ее жизнь. Единственное, о чем она скорбела, — это о разлучении со своей духовной матерью и сестрами. Впрочем, и в заточении она продолжала вести с ними переписку. Она писала своей наставнице Мелании, сожалея о том, что не может, как должно, исполнять своего иноческого правила: «Увы мне, мати моя, не сотворих ничто же дело иноческаго. Како убо возмогу ныне поклоны земныя полагати? Ох, люте мне, грешнице! День смертный приближается, аз, унылая, в лености пребываю! И ты, радость моя, вместо поклонов земных благослови мне Павловы юзы Христа ради поносити. Да еще аще волиши, благослови мне масла кравия, и млека, и сыр, и яиц воздержатися, да не праздно мое иночество будет и день смертный да не похитит мя неготову. Едина же точию повели ми постное масло ясти».

Мать Мелания писала в ответ, благословляя Морозову «на страдание» в таких словах: «Стани доблествене страждуще о имени Господни, и Господь да благословит тя юзы Его ради носити, и поиди, яко свеща, от нас к Богу на жертву; о брашнех же вся прилучающаяся да яси»[288].

Царь тем временем ни на минуту не забывал о высокородной узнице. Не раз на заседаниях Боярской думы ставился этот не дававший ему покоя вопрос: «Что бы ей сотворити за мужественое ея обличение»? Однажды был вызван брат Морозовой Феодор Прокопьевич Соковнин, которого долго расспрашивали о многом, связанном с его сестрами, особенно же о матери Мелании: «Повеждь ми — где Мелания? Ты вся тайны сестры своея свеси (знаешь)!» Но Феодор Прокопьевич ничего не сказал, чем навлек на себя царский гнев.

* * *

Вскоре на долю Морозовой выпало новое, еще более страшное испытание: ее сын Иван Глебович, совсем молодой юноша, после разлуки с матерью «от многия печали впаде в недуг… и так его улечиша, яко в малех днех и гробу предаша». Произошло это или в самом конце 1671 года, или в начале 1672-го. Судя по всему, он от рождения был болезненным ребенком, что явствует из слов протопопа Аввакума: «А Иван не мучитель был, — сам, покойник, мучился и света не видел вся дни живота своего… В муках скончался робя»[289]. Царь прислал к нему своих лекарей, ну а лекари в Аптекарском приказе в XVII веке были отменные, и уж что-что, а «залечить» умели!

Сообщить Морозовой о смерти сына был прислан «поп-никонианин», «нечестивый бескуфейник». Вместо слов утешения он пытался продолжать увещания несчастной узницы, утверждая, что свалившиеся на ее голову несчастья — есть наказание Божие за ее гордыню и непокорность «святой церкви». Этот «злоумный» человек «досаждал» Морозовой, приводя слова 108-го псалма, «реченные о Июде».[290]

Но Морозова не внимала этим безумным речам. Узнав о смерти любимого сына, боярыня зарыдала и «падши на землю пред образом Божиим, умильным гласом с плачем и рыданием вещаше: увы мне, чадо мое, погубиша тя отступницы!». И так, не вставая с земли, она не один час проплакала, «воспущающи о сыне си надгробныя песни, яко и инем слышащим рыдати от жалости»…

Редактор Дружининского списка Жития боярыни Морозовой, стремясь оживить ее суровый житийный облик, приводит надгробный плач матери над сыном. Этот плач очень напоминает народные севернорусские причитания по умершим, хотя здесь присутствуют, несомненно, и заимствования из литературных источников:

«Увы мне, увы! Утроба ми ся мятет, Иоанна ради! Увы мне, увы мне! Где убо и в коем месте умре сын мой? да шедши, седины своя растерзаю над телом его — аз есмь вина смерти твоей, чадо! Плачите ныне со мною, материю печальною, все матери сынов своих, яко единородный мой сын мене ради, злосчастныя, умре и бо не насладихся прекраснаго твоего видения, любезный сыне мой, не насытихся, дражайший мой, преслаткаго твоего гласа, всежаланная утроба моя! Плачу, плачу лишения твоего, крепкий подпоре старости моей! Се отныне не узрю тебе, пресладкий мой свете, и не объиму, ни облобыжу тебе, превозжеленное мое чадо, яко сын мой превозлюбленный чюжих человек руками во гроб полагается и землею покрывается. Рада бых я была, аще бы поне вместо драгаго тела принесл бы кто ризу Иоаннову, якоже древле принесоша братия от пустыни ризу Иосифову ко отцу его Иякову, а мне, многопечальной матери, никто не обрящется в милости щедрот Иосифовым братиям подобен — ни от своих сродник, ни от чюжих знаемых, иже бы кто поне малый ветхий и худый убрусец семо бросил в злосмрадную сию темницу: аз бы, многопечальная, растворила бы с радостию горкое мое рыдание, негли[291] бы от тово поне малую отраду получила»[292]

Царь же Алексей Михайлович, говорится в Житии Морозовой, «о смерти Иванове порадовася, яко свободнее мысляще без сына матерь умучити». Да, теперь он мог легче расправиться с неугодной боярыней. При этом он выслал родных братьев боярыни Морозовой и княгини Урусовой — Феодора и Алексея Соковниных — подальше от Москвы: одного в Чугуев, другого в Рыбное (город Острогожск), якобы на воеводство. Всё это царь делал «от великой злобы на блаженную, мысляше, яко да ниоткуду же никако же никакова рука да не приближится, помогающи им в скорбех тех великих…».

После смерти Ивана Глебовича всё огромное морозовское имущество было роздано или распродано царем: «отчины, стада, коней разда боляром, а вещи все — златыя и сребряныя, и жемчужныя, и иже от драгих камений, — все распродати повеле». При разорении морозовского дома в стене нашли тайник, в котором находилось много золота. Однако значительную часть господского имущества, в том числе драгоценности, по повелению Морозовой припрятал ее слуга Иван. Выданный собственной женой, он был подвергнут жестоким пыткам, но так и не открыл тайны — «аки добрый раб и верный нелицемерне поревнова госпоже своей». Впоследствии он будет заживо сожжен в Боровске с прочими мучениками.

Первым свою долю имущества опальной староверческой семьи получил новый царский тесть — Кирилл Полуектович Нарышкин. 23 января 1672 года ему были даны три грамоты на земли, принадлежавшие ранее Глебу Ивановичу Морозову, а затем перешедшие к его сыну: поместья в Ряжском уезде (село Петровское, 100 четвертей) и в Рязанском уезде (2 сельца, 33 четверти), а также вотчина в Московском уезде (село Игнатовское, 209 четвертей). Ему же достались и личные вещи Морозовых — 26 сентября 1672 года по указу царицы Натальи Кирилловны был взят «из Стрелецкого приказа из животов Ивана Глебовича Морозова» «сундук кипарисной». 10 декабря царица пожаловала его своему отцу. Другие земли и имущество Ивана Глебовича пошли в раздачу думному дьяку Г. С. Дохтурову, боярину Б. М. Хитрово и головам московских стрельцов.

Одновременно были конфискованы и поместья мужа Марии Герасимовны Даниловой: 16 января 1672 года поместье Акинфия Данилова было отдано полуголове московских стрельцов Л. Изъединову. Об этом «именной великаго государя указ думному дьяку Герасиму Дохтурову сказал боярин Яков Никитич Одоевской». «В январе 1672 года положение боярыни Морозовой разом изменилось: сначала цепи вместо богатства, а затем и смерть единственного сына. Надеяться оставалось только на Бога. Государев гнев загнал Морозову в угол: для нее царская жестокость и насилие над ее религиозными принципами слились воедино; вера единственно и могла дать силы выстоять в постигшей ее беде»[293].

Протопоп Аввакум, узнав о гибели своего духовного сына Ивана Глебовича, написал из пусто-зерского заточения Морозовой письмо. Он сумел найти самые нежные, трогающие душу безутешной матери слова:

«Увы, чадо драгое! Увы, мой свете, утроба наша возлюбленная, — твой сын плотской, а мой духовной! Яко трава посечена бысть, яко лоза виноградная с плодом, к земле приклонился и отъиде в вечная блаженства со ангелы ликовствовати и с лики праведных предстоит Святей Троицы. Уже к тому не печется о суетной многострастной плоти, и тебе уже неково чотками стегать и не на ково поглядеть, как на лошадки поедет, и по головки неково погладить, — помнишь ли, как бывало? Миленькой мой государь! В последнее увидился с ним, егда причастил ево. Да пускай, Богу надобно так! И ты небольно о нем кручинься. Хорошо, право, Христос изволил. Явно разумеем, яко Царствию Небесному достоин. Хотя бы и всех нас побрал, гораздо бы изрядно! С Феодором там себе у Христа ликовствуют, — сподобил их Бог! А мы еще не вемы, как до берега доберемся»[294]

После смерти Ивана Глебовича царь решил проявить «милосердие» и повелел дать Морозовой двух ее прежних служанок — Анну Амосовну и Стефаниду, прозываемую Гневой. Две эти добродетельные женщины с великою радостью снова стали служить своей боярыне. Княгиня же Евдокия хотя и не сподобилась подобной царской милости, нашла служанку в лице некоей боярской дочери Акилины Гавриловны, вызвавшейся добровольно прислуживать ей в заточении, а впоследствии постригшейся в иночество под именем Анисии.

Мария Данилова в это время «беду приимаше более обою сестр»: бесстыдные стражи подвергали ее всяческим издевкам и унижениям, «пакости творяху ей невежеством». Приходили к ней для увещания и попы никонианские, «и много ее смущающе и укоряюще яко раскольницу». Однажды к ней пришли «яко бес со дияволом, сиречь поп со дияконом» и принуждали ее перекреститься тремя перстами. «Они же, обесстудившеся, яко же пси, приближившеся, окаяннии, начаша персты ея ломати, складовающе щепоть». Но Мария отвечала им: «Несть се крестное знамение, но печать антихристова!» В ответ они начали в таких непристойных словах хулить двоеперстие, что остается только удивляться их болезненной и извращенной фантазии… «Тако бо злочестивии умеюще лаяти!» — говорит автор Жития Морозовой об этих «служителях алтаря»[295].

В том же 1672 году страдавшая в темнице «в юзах и за крепкою стражею» Морозова сподобилась великого утешения — причастилась Тела и Крови Христовых из рук священноинока Иова Льговского.[296]

Вот как это произошло. «Бысть же дивно. Понеже у нея на карауле един голова милостив к ней зело, молит его святая, рекущи: «Егда бех в дому моем, во едином от сел наших служаше некий священник, старый сый, и бяше милость наша к нему. Ныне же слышах, яко зде он. Жаль ми его, старости ради. Аще есть твоя милость к нашему убожеству, повели, да призову его!» И повеле. И прииде старец святый ко святей мученице, яко Варлаам ко Иосафу, безценный бисер подати белецким образом. И грядущу ему в сенех и сам голова, востах, поклонися ему. И сподобив мученицу прияти Тело и Кровь Христову, и отиде. Толико же умилися блаженный старец, зря великое страдание великия госпожи, яко последи невозможно ему без слез воспомянути ея»[297].

Тогда же произошло еще одно чудо. Сестры Феодосия и Евдокия, не видевшие друг друга долгое время, «вожделеста в жизни сей видетися в лице и побеседовати». Обе они усердно молились Богу, чтобы Он послал им это утешение. И молитва их была услышана. Однажды княгиня Евдокия обратилась к прислуживавшей ей Акилине: «Госпоже, ты веси болезнь детскую? И се аз оставих их Христа ради — аще обретох благодать пред тобою — пусти мя в дом мой, яко да целовав их и утешив и сама утешуся, и прежде вечера паки возвращуся дозде. А никто же не возможет уведети вещь сию, точию ты и аз. А возможе по сему быти, аще восхощеши точию помиловати мя: се бо днесь полудневная година, игумения в гостех и старицы разыдошася, и людей на монастыре мало, а аз, фатою покрывшеся, пройду, и никто же узнает мя». Акилина отпустила княгиню, но, опасаясь за свою жизнь, сказала, чтобы та оставила в келье любимый ею образ Богородицы: «Вем аз, како ты любиши образ Владычицы нашей. Остави ми его зде и иди с миром, и вем, яко она, помощница, возвратит тебе семо».

Когда княгиня шла одна по Москве, на пути ей встретились некие «злые люди», которые стали кричать: «Держите ее, она беглая!» Но Урусова не растерялась и смело им отвечала. По дороге она встретила Елену Хрущеву и вместе они дошли до Печерского подворья. Морозовой сообщили о приходе сестры, и тогда она послала свою служанку Анну Амосовну, которая поменялась одеждой с княгиней Евдокией, и та свободно прошла мимо караульщика в монастырь.

Радости сестер не было границ! Они беседовали весь день и никак не могли наговориться… Однако вскоре о случившемся узнали охранники, которые подняли шум. Феодосии едва удалось умолить стрелецкого голову заставить их замолчать. Голова приказал гостье остаться ночевать у сестры и обещал ночью тайно ее выпустить. «Святии же нощь тую всю ликоваху, беседующе», а на рассвете Евдокия в сопровождении Елены Хрущевой ушла обратно в свой монастырь.

К княгине Евдокии Урусовой в Алексеевский монастырь неоднократно приезжал ее двоюродный дядя Михаил Алексеевич Ртищев. Стоя у окна, он говорил ласковым голосом: «Удивляет мене ваше страдание, едино же смущает мя: не вем, аще за истину терпите?»

Приезжало и множество «вельможных жен» и простых людей посмотреть на необычное зрелище — как княгиню на носилках несут в церковь на литургию. Среди «вельможных» было немало сочувствующих, безмерно удивлявшихся такому мужественному стоянию в вере и переживавших за княгиню, словно за свою сродницу. Игуменья Алексеевскою монастыря пребывала в смятенных чувствах: с одной стороны, сердце ее наполнялось жалостью, когда она вспоминала, какого высокого положения лишилась ее высокородная узница, а с другой — мысль о том, что «сие влачение паче ей к прославлению», вызывала в ней бурю негодования.

Одержимая такими помыслами, игуменья пришла к тогдашнему патриарху Питириму[298] и рассказала о том, что происходит во вверенном ей монастыре. Рассказала не только о княгине Урусовой, но и о ее сестре. Недавно поставленный патриарх еще не знал всех обстоятельств дела Морозовой и Урусовой. Он обещал игуменье, что поговорит об этом деле с царем.

При встрече с Алексеем Михайловичем патриарх Питирим напомнил ему о томившихся в заточении сестрах Феодосии и Евдокии. «Аз, — сказал он, — тебе, государю, советую боляроню ту, Морозову вдовицу, кабы ты изволил паки дом ея отдати ей и на потребу ей дворов бы сотницу християн дал, а княгиню ту тоже бы князю отдал, так бы дело то приличнее было; женское бо их дело, что они много смыслят?»

На это царь отвечал: «Святейший владыко, аз бы давно сие сотворил, но не веси ты лютости жены тоя. Аз бо, како ти имам поведати, елико ми ся поруга и ныне ругается Морозова та. Кто ми такова злая сотвори, яко же она? Многи бо ми труды сотвори и велия неудобства показа. И аще не веруеши словесем моим, то изволи искусити собою вещь и призвав ю пред ся — вопроси. И тогда увеси крепость ея; и егда начнеши ю истязати — тогда вкусиши пряности ея. И потом что повелит твое владычество, то и сотворю и не ослушаюся отнюд словесе».

И вот в одну из зимних ночей 1673 года, во втором часу ночи, Морозову разбудили, не расковывая, посадили на дровни и в сопровождении сотника повезли в Чудов монастырь. Здесь ее отвели во Вселенскую палату, где уже находились патриарх Питирим, митрополит Павел Крутицкий и другие «духовные власти» и «градские начальники».

Морозова предстала перед сонмищем своих мучителей с железными оковами на шее. Допрос продолжался около семи часов…

«Дивлюся аз, — говорил ей патриарх Питирим, — яко тако возлюбила еси чепь сию и не хощеши с нею и разлучитися». — «Воистинну возлюбих, — рад остным голосом отвечала Морозова, — и не точию просто люблю, но ниже еще насладихся вожделеннаго зрения юз сих. Како бо и не имам возлюбити сия? понеже аз, таковая грешница, благодати же ради Божия сподобихся видети на себе, купно же и поносити Павловы юзы, да еще за любовь единороднаго Сына Божия!» Тогда патриарх сказал: «Доколе имаши в безумии быти?.. Доколе не помилуеши себе, доколе царскую душу возмущаеши своим противлением? Остави вся сия нелепая начинания и послушай моего совещания, еже, милуя тя и жалея, предлагаю тебе: приобщися соборней церкви и росийскому собору, исповедався и причастився». «Некому исповедатися, — отвечала блаженная, — ниже от кого причаститися… Много попов, но истиннаго несть».

Патриарх продолжал: «Понеже велми пекуся о тебе, аз сам на старости понуждуся исповедати тя и потрудитися — отслужа, сам причащу тебе». На это Морозова возражала: «И что ми глаголеши, еже сам? Аз не вем, что глаголеши. Еда бо разньство имаши от них? еда не их волю твориши? Егда бо был еси ты митрополитом Крутицким и держался обычая христианского, со отцы преданнаго нашея Русския земли, и носил еси клобучок старой — и тогда ты нам был еси отчасти любим. А ныне, понеже восхотел еси волю земнаго царя творити, а Небесного Царя и Содетеля своего презрел еси, и возложил еси рогатый клобук римскаго папы на главу свою, и сего ради и мы отвращаемся. То уже прочее не утешай мене тем глаголом, еже аз сам, ниже бо аз твоей службы требую».

Тогда Питирим сказал своим архиереям: «06-лецыте мя ныне во священную одежду, яко да священным маслом помажу чело ея, яко негли приидет в разум; се бо, яко же видим, ум погубила есть». «Так как старообрядцы отвергли, считая нечистым, всё то, что шло от официальной церкви — обряды, таинства, благословение, то стало уже обычаем их к этому принуждать»[299].

Когда патриарха облачили в священнические одежды, принесли освященное масло и спицу, омоченную в масло, он попытался приблизиться к Морозовой, с тем чтобы помазать ее. До этого момента она не стояла на ногах, так что ее всё время должны были поддерживать сотник и еще один стражник. Теперь же, увидев идущего к ней патриарха, она твердо встала на ноги и «приготовися, яко борец». Митрополит Крутицкий протянул руку, пытаясь приподнять треух на голове Морозовой, чтобы патриарху было удобнее помазать ее маслом. Боярыня с силой оттолкнула митрополичью руку и сказала: «Отиди отсюду!.. Почто дерзаеши и неискусно хощеши коснутися нашему лицу? Наш чин мошно тебе разумети!»

Патриарх макнул спицу в масло и протянул руку, пытаясь начертать крест на челе боярыни. Она же, «яко храбрый воин, вельми вооружився на сопротивоборца», протянула свою руку вперед, отстраняя протянутую к ней руку Питирима со спицей, со словами: «Не губи мя, грешницу, отступным своим маслом!» И позвенев своими кандалами, продолжала: «Чего ради юзы сия аз, грешница, лето целое ношу? Сего бо ради и обложена есмь юзами сими, яко не хощу повинутися, еже приобщити ми ся вашему ничесому же. Ты же весь мой недостойный труд единым часом хощеши погубити. Отступи, удалися! Не требую вашея святыни никогда же!»

Услышав такие слова и поняв, что миссия его провалилась, патриарх пришел в ярость и закричал: «О исчадие ехиднино! Вражия дщи, страдница![300]» Уходя из Вселенской палаты и «ревый, яко медведь», он приказал своим слугам: «Поверзите ю долу, влеките нещадно! И яко пса за выю влачаще, извлецыте ю отсуду! Вражия она дщерь, страдница, несть ей прочее жити! Утре страдницу в струб!» Морозова отвечала тихим голосом: «Грешница аз, но обаче несть вражия дочь (то есть дьяволова. — К. К.), не лай мя сим, патриарх: по благодати бо Спасителя моего Бога Христова есмь дщерь, а не вражия. Не лай мя сим, патриарше!»

Слуги по приказу Питирима начали избивать боярыню, сбили ее с ног и за цепь потащили по полу. Падая, она сильно ударилась головой о пол, так что ей показалось, будто голова ее раскололась пополам. «И влекуще ю по полате сице сурово, яко чаяти ей ошейником железным шию надвое прервав, главу ея с плеч сорвати им. И сице ей влекоме с лестницы все степени главою своею сочла»[301]. После этого ее снова отвезли на Печерское подворье. Было уже девять часов утра…

Этой же ночью патриарх Питирим допрашивал княгиню Урусову и Марию Данилову, рассчитывая, что хоть одна из них окажет повиновение патриаршей власти. Но страдалицы, «благодатию Божиею укрепляеми свидетельствоваху крепце и являхуся, яко о имени Господни готовы умрети, нежели любве Его отпасти». Патриарх попытался помазать маслом и княгиню Евдокию, но та сбросила со своей головы покров и «опростоволосилась», что для замужней женщины на Руси считалось великим позором. «Яко же убо древле, — пишет автор Жития боярыни Морозовой, — самаряныня Фотиния при Нероне кесари сама со главы своея своими руками кожю садра и верже на лице мучителево — сице и наша трихраборница, егда виде патриарха с масленою спицою идуща к ней на помазание, вскоре покрывало главы своея снем и простовласу себе сотворши, возопи к ним: «О безстуднии и безумнии! Что се творите? Не весте ли, яко жена есмь?»».

Так мучители вновь были посрамлены, а их попытки «опозорить» страдалиц вновь оказались безуспешны. По окончании допроса княгиню Евдокию и Марию Данилову развезли по прежним местам заточения.

Патриарх, «не могии своего бесчестия терпети», обо всем рассказал царю, в особенности жалуясь на Морозову. Царь на это отвечал: «Не рех ли ти прежде лютость жены тоя? Аз бо искусихся и вем жестокость ея. Ты бо единою се видел еси деяние ея, аз же колико лет имам, терпя от нея и не ведый, что сотворити ей!» Посовещавшись между собой, царь с патриархом решили подвергнуть непокорных «расколыциц» жестоким пыткам, чтобы всё же сломить их волю, а в случае, если они не покорятся, — «потом подумати, что будет достойно им сотворити»[302].

* * *

На следующую ночь, также во втором часу, всех трех мучениц свезли на Земской двор[303], чтобы подвергнуть жестоким пыткам. Здесь уже находилось множество узников, так что изба, в которую их поместили, была переполнена до отказа. Мученицы сидели в темноте, каждая в своем углу, не видя друг друга и не подозревая о предстоящих муках, но думая, что их хотят отправить в новое место заточения.

Однако через некоторое время Феодосия Прокопьевна поняла, что привезли их не в заточение, но на мучение. Она узнала также, что и сострадалицы ее здесь, только не могла с ними разговаривать и укрепить их терпение словами утешительными. Громко гремя своей железной цепью, она обращалась к ним мысленно: «Любезнии мои сострадалницы, се и аз ту есмь с вами; терпите, светы мои, мужески, и о мне молитеся!» И протянув сквозь людскую толпу руку своей сестре и крепко ее сжав, прошептала: «Терпи, мати моя, терпи!»

Присутствовать при пытке несчастных женщин — «над муками их стояти» — были присланы царем представители знатнейших родов России, потомки Рюрика и Гедимина: князь Иван Воротынский, князь Яков Одоевский и Василий Волынский.[304] Все трое были «ближними государевыми людьми». «В очередной раз Алексей Михайлович поручил заниматься делом Морозовой людям из ближайшего окружения. Кн. И. А. Воротынский сочувствовал Аввакуму, но был слаб характером… Неудивительно поэтому, что самый знатный боярин не осмелился перечить царю и послушно выполнил его волю»[305].

Первой на пытку привели Марию Данилову. Обнажив ее до пояса, ей связали руки сзади и подняли на «стряску». Стряской, или дыбой, называлось орудие пытки, когда тело жертвы растягивали с одновременным разрыванием суставов. В середине XVII века Григорий Котошихин так описывал русскую дыбу: «А устроены для всяких воров пытки: сымут с вора рубашку и руки его назади завяжут, подле кисти, веревкою, обшита та веревка войлоком, и подымут его к верху, учинено место что и виселица, а ноги его свяжут ремнем; и один человек палач вступит ему в ноги на ремень своею ногою, и тем его отягивает, и у того вора руки станут прямо против головы его, а из суставов выдут вон; и потом ззади палач начнет бити по спине кнутом изредка, в час боевой ударов бывает тритцать или сорок; и как ударит по которому месту по спине, и на спине станет так, слово в слово, бутто болшой ремень вырезан ножом мало не до костей… Будет с первых пыток не винятся, и их спустя неделю времяни пытают в-другоряд и в-третие, и жгут огнем: свяжут руки и ноги, и вложат меж рук и меж ног бревно, и подымут на огнь, а иным, розжегши железные клещи накрасно, ломают ребра… Женскому полу бывают пытки против того же, что и мужскому полу, окромь того, что на огне жгут и ребра ломают»[306]. На дыбе находились от нескольких минут до часа и более. Когда Мария Данилова висела на дыбе в таком положении, ее «прикладывали к огню» — водили по телу горящими вениками, после чего потерявшую сознание женщину бросили на землю.

Второй «ко огню» повели княгиню Урусову. Увидев на ней цветной треух, мучители возмутились: «Почто тако твориши? Во опале царской, а носиши цветное!» Княгиня отвечала им: «Аз не согреших пред царем». Тогда палачи сорвали с ее головы треух и, обнажив до пояса, подняли на стряску, крепко связав сзади руки. Продержав на дыбе какое-то время, ее, совершенно измученную, бросили рядом с Марией Даниловой.

Наконец очередь дошла и до Морозовой. Князь Воротынский, которого она и прежде хорошо знала, долго пытался ее увещевать: «Что се сотворила еси? От славы в безславие прииде. И кто ты еси, и от какова рода? Се же тебе бысть, яко приимала еси в дом Киприяна и Феодора юродивых и прочих таковых, и их учения держася, царя прогневала еси».

«Великая Феодора» на это княжеское «многоглаголание» отвечала с достоинством: «Несть наше велико благородие телесное и слава человеча суетная на земли; иже изрекл еси несть от них ничтоже велико, занеже тленно и мимоходяше. Прочее убо престав от глагол своих, послушай еже аз начну глаголати тебе. Помысли убо о Христе — Кто Он есть и Чий Сын? и что сотвори? И аще недоумеваешися, аз ти реку: той Господь наш, Сын сый Божий и Бог, нашего ради спасения небеса оставль и воплотися, и живяше все во убожестве, последи же и распятся от жидов, яко же и все от вас мучимы. Сему не удивляеши ли ся? А наше ничто же есть».

Видя подобное дерзновение, мучители приказали вздернуть боярыню на дыбу, перетянув рукавами сорочки груди и крепко завязав сзади руки. Но Морозова вела себя во время пытки мужественно: «Она же, победоносная, и ту не молчаше, но лукавое их отступление укоряше. Сего ради держали ея на стряске долго, и висла с полчаса, и ременем руки до жил протерли». Затем ее сняли с дыбы и бросили к пытанным прежде узницам. После пытки раздетых страдалиц с выломанными назад руками бросили на снег. Так они пролежали часа три.

Но на этом мучения их не закончились. «И иные козни творили: плаху мерзлую на перси (на грудь) клали, и ко огню приносили всех, и хотеша жещи, и не жгоша. Последи же, егда вся козни совершиша, и воставшим мученицам, и обнажение телесе покрыта две; третию же, Марию, положиша при ногах Феодоры и Евдокии, и биена бысть в пять плетей немилостивно, в две перемены — первое по хребту, второе — по чреву». При этом думный дьяк Иларион Иванов говорил двум сестрам: «Аще и вы не покоритеся, и вам сице будет!» Морозова, видя такое бесчеловечие, и многие раны, и кровь на своей подруге, не выдержала, заплакала и стала говорить Илариону: «Се ли християнство, еже сице человека умучити?»

Уже в десятом часу утра страдалиц развезли по их тюрьмам. А тем временем на Болотной площади — напротив Кремля за Москвой-рекой, куда выходил государев сад и где казнили еретиков и преступников и устраивали кулачные потехи, — стали готовить срубы, наполненные соломой…

Внутренне женщины были уже готовы к скорой смерти. Как писал протопоп Аввакум в «Слове о трех исповедницах», «они же едиными усты все трое исповедаху: «За отеческое готовы умрети! Аще и умрем, не предадим благоверия! Отъята буди рука наша — да вечно ликовствует, тако же и нога — да в Царствии веселится, еще же и глава — да венцы вечными увяземся. Аще и все тело огню предашь — и мы хлеб сладок Святей Троицы испечемся»»[307].

Рано утром царь собрал Боярскую думу для решения судьбы узниц. «Патриарх же вельми просил Феодоры на сожжение, да боляре не потянули, а Долгорукий[308] малыми словами да много у них пресек». Бояре боялись всенародной казни родовитой узницы, поскольку это могло создать нежелательный для них прецедент.

Три дня после пыток Морозова не ела хлеба и не пила воды. Испытанное ею потрясение было настолько сильным, что она хотела умереть. Ее духовная мать Мелания, побывавшая на Болотной площади у приготовленного для страдалиц сруба, навестила Феодору и, целуя язвы на ее руках, утешала: «Уж и дом тебе готов есть, велми добре и чинно устроен, и соломою целыми снопами уставлен; уже отходиши к желаемому Христу, а нас сиры оставлявши!»

Феодора благословилась у духовной матери «ити в вечный путь», после чего Мелания посетила и княгиню Евдокию в ее заточении. Стоя у княгининого окна и утешая несчастную, старица, обливаясь слезами, благословила ее на последний подвиг: «Гости вы есте у нас любезнии, днесь или утре отходите ко Владыце, но обаче идите сим путем, ничто же сумнящеся. Егда же предстанете престолу Вседержителя, не забудите и нас в скорбех наших».

После пыток Морозова и Урусова отослали своим слугам «рукава от чепей с ошейников, железом истертые». А Мария Данилова, водя полотенцем по истерзанной спине, всё его смочила своей кровью и отослала мужу. Иоакинф Данилов переслал через верных людей полотенце с кровью святой мученицы протопопу Аввакуму в Пустозерск. «Аз же, — писал Аввакум, — яко дар освящен, восприях и облобызах, кадилом кадя, яко драго сокровище, покропляя слезами горькими»[309].

На третий день с израненной спины Марии, словно чешуя, отпали струпья, и сестры стали упрашивать ее отдать им эти струпья как драгоценное свидетельство ее страданий за веру. Мария же из смирения не хотела давать, но после вынуждена была согласиться…

Убедившись в непреклонности Морозовой, царь решил изменить тактику и через три дня после пытки прислал к ней стрелецкого голову Юрия Лутохина[310] со следующими ласковыми словами: «Мати праведная Феодосия Прокопиевна! Вторая ты Екатерина мученица! Молю тя аз сам, послушай совета моего. Хощу тя аз в первую твою честь вознести. Дай мне таковое приличие людей ради, что аки недаром тебя взял — не крестися треме персты, но точию руку показав, наднеси на три те перста! Мати праведная Феодосия Прокопиевна! Вторая ты Екатерина мученица! Послушай, аз пришлю по тебя каптану[311] свою царскую и со аргамаками своими, и приидут многие боляре, и понесут тя на головах своих. Послушай, мати праведная, аз сам царь кланяюся главою моею, сотвори сие!»[312] Но боярыня не вняла этим льстивым словам, решившись страдать до конца.

«Что твориши, человече? — отвечала она царскому посланцу. — Почто ми поклоняешися много? Престани, послушай, еже аз начну глаголати. Еже государь сия словеса глаголет о мне — превыше моего достоинства. Грешница аз и не сподобихся достоинства Екатерины, великия мученицы. Другое же паки, еже наднести ми на триперстное сложение, — не точию се, но сохрани мя Сыне Божий, еже бы ми ни в мысли когда помыслити сего о печати антихристове. Но се убо ведомо вам буди, яко никогда же сего, помощию Христовою сохраняема, не имам сотворити, но убо аще и аз сего не сотворю, он же повелит мя с честию вести в дом мой, то аз, на главах несома боляры, воскричю, яко аз крещуся по древнему преданию святых отец! А еже каптаною мя своею почитает и аргамаками — поистине несть ми сие велико, быша бо вся сия и мимо идоша: ежживала в каптанах и в коретах, на аргамаках и бахматах! Сие же вменяю в велико, да поистинне дивно и есть, еже аще сподобит мя Бог о имени Его огнем сожжене быти во уготованнем ми от вас струбе на Болоте: сие ми преславно, понеже сее чести не насладихся никогда же и желаю таковаго дара от Христа получити». Услышав эти слова боярыни, стрелецкий голова замолчал и ни с чем возвратился восвояси…

Вскоре суд Божий постиг патриарха Питирима — 19 апреля 1673 года он скончался; как свидетельствует дьякон Феодор, «у живаго у него прогнило горло и вскоре умре от тоя лютыя болезни»[313]. Боярыню Морозову перевели с Печерского подворья в Новодевичий монастырь, подальше от города, где ее содержали под строгим началом и насильно заставляли присутствовать при никонианских богослужениях. «Уже давно, — пишет Пьер Паскаль, — русские монахини были заменены там малороссиянками»[314].

Однако заточение Морозовой в Новодевичьем монастыре возымело противоположный эффект: здесь повторилось всё то же самое, что и с княгиней Евдокией в Алексеевском. Морозова проявляла великое мужество, и к монастырю стало стекаться множество представителей знати и простого народа, которые приезжали не для службы, а чтобы лично увидеть знаменитую страдалицу и поклониться ей. Весь монастырь был заставлен роскошными рыдванами и каретами. Многие близкие и знакомые боярыни приходили к ней и утешали ее страдальческое сердце. То, что расправа над тремя мученицами вызывала сочувствие в придворных кругах, не могло не раздражать царя. Чтобы прекратить эти нежелательные паломничества, он повелел перевести Морозову в Хамовную слободу, во двор старосты. Произошло это, по всей видимости, в конце лета — осенью 1673 года. Но и здесь ее умудрялись навещать ее любимые инокини — наставница Мелания и Елена Хрущева.

Почитатели опальной боярыни нашлись даже в царском дворце. Старшая сестра царя, царевна Ирина Михайловна,[315] просила его не мучить Морозову: «Почто, брате, не в лепоту твориши и вдову ону бедную помыкаеши с места на место? Нехорошо, брате! Достойно было попомнити службу Борисову и брата его Глеба». «Он же зарыча гневом великим и рече: «Добро, сестрица, добро! Коли ты дятчишь (заботишься. —К. К.) об ней, тотчас готово у мене ей место!»»[316].

Этим местом стал расположенный в 90 верстах от Москвы город Боровск,[317] куда все три узницы были отправлены в заточение. Здесь, в сырой и темной земляной тюрьме городского острога они проведут около двух лет. Возможно, на выбор места повлияло ходатайство царевны Ирины Михайловны, которая была покровительницей расположенного поблизости Пафнутьево-Боровского монастыря. «Царевна получала таким образом возможность если не помочь, то хотя бы присматривать за опальными»[318]. Старой вере сочувствовали и другие вкладчики этого монастыря — стольник И. Б. Камынин, помогавший в свое время заточенному в монастыре протопопу Аввакуму, и князья Репнины.

«В Боровеск, на мое отечество, на место мученное»

Начало заточения боярыни Морозовой в Боровске относится к концу 1673-го — началу 1674 года. Согласно местному преданию, первоначально она была помещена в подземелье монастыря Рождества Богородицы, а только потом в Боровский тюремный острог[319]. «Та же свезоша их, — писал протопоп Аввакум, сам проведший немало времени в боровском заточении, — в Боровеск, на мое отечество, на место мученное, идеже святии мучатся…»[320] Здесь уже находилась заточенная «тоя же ради веры» старая знакомая Морозовой инокиня Иустина, обратившая некогда в «правоверие» юродивого Киприана. Встреча была радостной.

Узнав, что любимую сестру и соузницу увезли из Москвы, княгиня Урусова и Мария Данилова рыдали по ней, как младенцы, разлученные с родной матерью. Но, как пишет автор Жития Морозовой, «всевидящее око Божие, виде стонание их и не презре, но просимое ими от Него восхоте им даровати и к великой страдалице причтати неразлучно»[321].

Царь приказал отослать княгиню Урусову в Боровский острог. Приблизившись к темнице, где томилась сестра, княгиня отворила дверь и с великою радостью сотворила Исусову молитву. Феодора бросилась ей навстречу и, сжав в своих объятиях, отвечала словами песнопения, посвященного Божией Матери: «О Тебе радуется, обрадованная, всякая тварь!» Через некоторое время в Боровск привезли и Марию Данилову.

Первое время страстотерпицы жили в остроге относительно свободно. Стрелецкие сотники, охранявшие их, были задобрены мужем Даниловой — Иоакинф Иванович «еще на Москве в дом свой взем, ухлебливаше, чтобы не свирепы были». В Боровск же он посылал и своего племянника Иродиона, который не раз приходил в темницу. Бывали и другие посетители, в том числе неоднократно навещала узниц наставница их мать Мелания. Елена Хрущева также бывала частою гостьей. Посильную помощь оказывали и боровские староверы — Памфил с женою Агриппиной.

Но известия о подобных посещениях вскоре дошли до московского начальства, и из столицы был прислан строгий указ: «разыскать, кто к ним ходит и како доходят». Боровчанина Памфила подвергли суровым пыткам и спрашивали про Иродиона. «Он муку великую терпел, а не предал». Иродион в это время сидел у него под полом. Так ничего и не добившись от Памфила, мучители отпустили его домой. Лежа на постели и истекая кровью, он ни на минуту не забывал о томившихся в остроге узницах. «Агрипина, — говорил он жене, — ныне хорошо стало, свободно — отнеси светам тем поскоряя луку печенова решето». Впоследствии Памфила вместе с Агриппиной отправят в ссылку в Смоленск.

После начала розыска пошли слухи, что вскоре и сиделицам ждать казни. Тогда Морозова написала матери Мелании письмо: «Умилосердися, посети в останошное». В письме она также просила взять с собой «большого брата» (по всей видимости, имелся в виду ее старший брат Феодор, предполагаемый автор ее Жития).

В воскресный день 10 января 1675 года, в три часа ночи, посетители-москвичи — Мелания, Елена, Иродион и «большой брат» — пришли в темницу В Боровском остроге они находились до 12 января. «И беседовахом нощь ту всю. Бе же время генваря 11. И отидохом с Родионом на разсвете. Мати же Мелания и с Еленою, моления ради мучениц и за великую их любовь, дерзнуша и день той пребыти у них и совершение утешишася. По нас же, яко же речено бысть, в другий вечер не прииде сотник еще тамо вести нас, и скорбихом, душу разделяюще. Умилосердися ж Господь, и приидохом паки в темницу в полунощное время»[322].

Обрадованная Феодора называла свою тюрьму «пресветлою темницею», а свою наставницу Меланию «равноапостольною» и «апостолом Господним». «И почто, — пеняла она Мелании, — свет моя, нас, птенцов своих, надолзе не посещаеши? Невозможно бо есть нам без твоего наказания жизнь свою добре правити». И часто целовала ее руки. Вместе с нею радовались и Евдокия с Марией.

Мелания поучала своих духовных чад: «Вем аз недостоинство мое, но понеже сами зелно належите и бремя тяжко на мою выю возлагаете, яко да сказую вам путь Божий, еда аз забыхся и ныне убо, видявше терпение и еже приближити ми ся к вам боюся да не изшед от вас огнь и опалит мя унылую. Но понеже связасте мя любовию Господа нашего, послушайте же недостойных словес: потщитеся исправитися. Се бо аз вижду, яко связастеся юзами брани бесовския, и аще, рече, не свободитеся юз сих, то не помогут вам и сии юзы железныя, их же носите Христа ради». Эти суровые слова мудрая старица говорила неспроста — в последнее время между узницами, долгое время находившимися вместе, стали возникать нестроения и раздоры. Об этом же упоминал и протопоп Аввакум в своем письме трем духовным сестрам, увещая их чтить между собой инокиню Феодору: «Понуждаете мя молитися, чтобы дал Бог терпение и любовь и покорение, безлобие и воздержание, безгневие и терпение, и послушание. И я о сем в души своей колеблюся: нет ли в вас между собою ропоту? — боюся и трепещу навета дияволя. Евдокея Прокопьевна! Худо, свет моя, неблагодарение. Мария Герасимовна! Чево у вас не бывало преже сего, ныне ли чести искать или о нужной пищи ропотить? В мимошедшее времена и рабичища слаще тово ели у вас, чем вы ныне питаетеся; а в пустошном сем только ропот и бессоветие… Марья Герасимовна! Не пререкуйте же вы пред старицею то с Евдокиею: она ведь ангельский чин содержит, а вы простые бабы, — грех вам пред нею пререковать»[323].

Услышав от духовной матери слова укоризны, Феодора заплакала и стала целовать ее руку. «Не рех ли ти, о радость моя, и прежде, — говорила она Мелании, — яко без твоего пастырства не можем добра сотворити ничтоже? Так-то мы все, государыня, без тебе по своей воли. Да что ты видела в малем сем часе? О горе нам! Удалихомся твоего наказания и лишихомся дара послушания! Откуду нам тебе Господь даровал? Ты нам апостол Христов! О свет наша! Не покинь нас без наказания!»

Слушая эти слова, «большой брат» только удивлялся зрелому разуму, ангельскому терпению и безграничной любви блаженной Феодоры, которая, не имея на себе никакой видимой вины, смирялась перед поучением и наказанием своей духовной наставницы…

Вместе с тем Аввакум продолжал духовно укреплять своих верных единомышленниц: «Мучьтеся за Христа хорошенько, не оглядывайтеся назад. Спаси Бог… Благодарите же Бога, миленькие светы мои, не тужите о безделицах века сего. Ну и тово полно — побоярила: надобе попасть в небесное боярство»[324]. «А что ты, Прокопьевна, не боисся ли смерти то? Небось, голупка, плюнь на них, мужествуй крепко о Христе Исусе! Сладка ведь смерть та за Христа-света! Я бы умер, да и опять бы ожил, да и паки бы умер по Христе, Бозе нашем. Сладок ведь Исус-от. В каноне пишет: «Исусе сладкий, Исусе пресладкий, Исусе многомилостиве», да и много того. «Исусе пресладкий», «Исусе сладкий», а нет того, чтоб горький! Ну, государыня, поиди же ты со сладким Исусом в огонь, подле Него и тебе сладко будет!»[325]

Получая в далеком Пустозерске скупые известия о судьбе боровских страдалиц, Аввакум восхищался их недоступными человеческому естеству подвигами, называя в своих посланиях Морозову и ее соузниц «святыми» и обращаясь к ним в таких, исполненных высокой поэзии словах, уже приближающихся по своему звучанию к церковным гимнам:

«Херувимы многоочития, серафими шестокрильнии, воеводы огнепальныя, воинство небесных сил, тричисленная единица Трисоставнаго Божества, раби вернии: Феодора в Евдокее, Евдокея в Феодоре и Мария в Феодоре и Евдокее! Чюдной состав — по образу Святыя Троицы, яко вселенстии учителие: Василий, и Григорий, Иоанн Златоустый! Феодора — огненный ум Афанасия Александрскаго, православия насаждь учения, злославия терние иссекла еси, умножила семя веры одождением Духа. Преподобная, по Троицы поборница великая, княгиня Евдокея Прокопьевна, Свет Трисиянный, вселивыйся в душу твою, сосуд избран показа тя, треблаженная, светло проповеда Троицу Пресущную и Безначальную. Лоза преподобия и стебль страдания, цвет священия и плод богоданен, верным присноцветущая даровася, но яко мучеником сликовна, Мария Герасимовна, со страждущими с тобою взываше: «ты еси, Христе, мучеником светлое радование». Старец, раб вашего преподобия, поклоняюся главою грешною за посещение, яко простросте беседу довольную и напоили мя водою животекущею. Зело, зело углубили кладезь учения своего о Господе, а ужа моя кратка, досягнути немощно, присенно и прикровенно во ином месте течения воды»[326].

«Увы, Феодосья! Увы, Евдокея! Два супруга нераспряженная, две ластовицы сладкоглаголивыя, две маслицы и два свещника, пред Богом на земли стояще! Воистинну подобии есте Еноху и Илии. Женскую немощь отложше, мужескую мудрость восприявше, диявола победиша и мучителей посрамиша, вопиюще и глаголюще: «приидите, телеса наша мечи ссецыте и огнем сожгите, мы бо, радуяся, идем к жениху своему Христу». О, светила великия, солнца и луна Рус кия земли, Феодосия и Евдокея, и чада ваша, яко звезды сияющыя пред Господем Богом! О, две зари, освещающия весь мир на поднебесней! Воистинну красота есте Церкви и сияние присносущныя славы Господни по благодати! Вы забрала церковная и стражи дома Господня, возбраняете волком вход во святая. Вы два пастыря, пасете овчее стадо Христово на пажетех духовных, ограждающе всех молитвами своими от волков губящих. Вы руководство заблуждшим в райския двери и вшедшим — древа животнаго наслаждение! Вы похвала мучеником и радость праведным и святителем веселие! Вы ангелом собеседницы и всем святым сопричастницы и преподобным украшение! Вы и моей дряхлости жезл, и подпора, и крепость, и утверждение! И что много говорю? — всем вся бысте ко исправлению и утверждение во Христа Исуса.

Как вас нареку? Вертоград едемский именую и Ноев славный ковчег, спасший мир от потопления! Древле говаривал и ныне то же говорю: киот священия, скрижали завета, жезл Ааронов прозябший, два херувима одушевленная! Не ведаю, как назвать! Язык мой короток, не досяжет вашея доброты и красоты; ум мой не обымет подвига вашего и страдания. Подумаю, да лише руками возмахну! Как так, государыни, изволили с такия высокия степени ступить и в бесчестия вринутися? Воистинну подобии Сыну Божию: от небес ступил, в нищету нашу облечеся и волею пострадал. Тому ж и здесь прилично о вас мне рассудить»[327].

В «Книге бесед», посвященной Морозовой, Аввакум обращается к своей душе, побуждая ее к духовному подвигу примером боровских страстотерпиц: «Душе моя, душе моя, восстани, что спиши! Конец приближается, и хощеши молвити. Воспряни убо, да пощадит тя Христос Бог, Иже везде сый и вся исполняяй.[328] Душе, я же зде — временно, а я же та-мо — вечно. Потщися, окаянная, и убудися: уснула сном погибельным, задремала еси в пищах и питии нерадения. Виждь, мотылолюбная, и то при тебе: бояроня Феодосья Прокопьевна Морозова и сестра ея Евдокея Прокопьевна княгиня Урусова, и Даниловых дворянская жена Марья Герасимовна с прочими! Мучатся в Боровске, в землю живы закопаны, по многих муках, и пытках, и домов разорении, алчут и гладуют. Такие столпы великия, им же не точен мир весь! Жены суть, немощнейшая чадь, а со зверем по человеку борются. Чудо, да только подивитися лише сему. Как так? Осмь тысящ хрестиян имела, домовова заводу тысящ болыии двух сот было, — дети мне духовныя, ведаю про них, — сына не пощадила, наследника всему, и другая тако же детей. А ныне вместо позлащенных одров в земле закопана сидит за старое православие. А ты, душе, много ли имеешь при них? Разве мешок, да горшок, а третье лапти на ногах. Безумная, ну-тко опрянися, исповеждь Христа, Сына Божия, явственне, полно укрыватися того. Добро рече некто от святых отец, яко всем нам един путь предлежит. Иного времени долго такова ждать: само Царство Небесное валится в рот. А ты откладываешь, говоря: дети малы, жена молода, разориться не хощется, а тово не видишь, какую честь ту бросили бояроне те, да еще жены суть. А ты — мужик, да безумнее баб, не имеешь цела ума: ну, дети переженишь и жену ту утешишь. А за тем что? не гроб ли? Таже смерть, да не такова, понеже не Христа ради, но общей всемирной конец…»[329]

В другой беседе, посвященной иконному писанию, Аввакум также ставит в пример своих духовных дочерей, сравнивая их с библейскими тремя отроками: «Не по што в Персы итти пещи огненныя искать: но Бог дал дома Вавилон, в Боровске пещь халдейская, идеже мучатся святии отроцы, херувимом уподоблыиеся, трисвятую песнь воссылающе. Право хорошо учинилося…»[330] же зимы тоя воскури диявол бурю велику зело, ревый злобою на мучениц, побеждаем терпением их».

Этому способствовали и перемены «наверху». После смерти патриарха Питирима патриарший престол год и три месяца оставался вдовствующим. Наконец 26 июля 1674 года на него был возведен Иоаким — бывший келарь и архимандрит Чудова монастыря, занимавший с 22 декабря 1672 года новгородскую митрополичью кафедру. «Красной нитью через всю деятельность Иоакима проходит идея хорошо администрированной, послушной церкви, в которой отсутствует мистический момент, церкви, которая верна греческим образцам, но отталкивается от западных влияний, будь то протестантских или латинских, и является, вместе с тем, национальной… Он уже принадлежит государственной церкви, той своеобразной церкви, которую Петр в дальнейшем приспособит к своим нуждам, но фундамент которой он уже обрел заранее приготовленным», — писал П. Паскаль[331].

Новый патриарх продолжил на патриаршем престоле ту борьбу со старообрядцами, которую активно вел, будучи чудовским архимандритом. «Он недостаточно глубоко жил верой, чтобы понять их сомнения, их привязанность к старине, их идеал высокохристианской жизни — понять то, что даже бессознательно чувствовал тот же Никон. Он мог видеть в них только врагов, врагов вдвойне, ибо они восставали и против церкви, и против государства. Он рассматривал их как своего рода опасных сумасшедших, которых надлежало без всякого милосердия преследовать, а в случае нужды и истреблять»[332]. И первыми жертвами этого «прапорщика в рясе» стали боровские мученицы.

Уже 23–24 марта 1675 года был составлен новый указ о расследовании того, что делается в тюрьме. На Фоминой седмице (11–18 апреля) в Боровск внезапно прибыл старый подьячий Павел в сопровождении двух молодых. Подьячий с «великою свирепостию» ворвался в темницу и «с пристрастием» допрашивал сотников. Всё, что было у узниц — самую скромную пищу и необходимую одежду, — он забрал, оставив каждой только по одному платью. Но и этого ему показалось мало. Он забрал и «малые книжицы», по которым они молились, и лестовки, и даже иконы, написанные на небольших досках. У Феодоры была любимая икона Пресвятой Богородицы Одигитрии, и когда ее отняли, мученица не могла сдержать рыданий. Сестра утешала ее: «Не плачи, не точию Помощница наша не точию не остави нас, но и Сам Христос с нами и есть и будет!»

Стрелецкие сотники и простые стрельцы были допрошены с пристрастием: кто приносил узницам необходимые вещи и продукты и кто допускал посещать их в темничном заточении? Некоторые сознались в том, что не только приходящих допускали, но и сами носили. «И быша сотником беды великия». Сотники Александр Сазонович Медведевский (Медвецкий) и Иван Чичагов, оказавшиеся виновнее остальных, «за воровство и за неосторожность, что они на караулех стояли оплошно», были биты нещадно, разжалованы в рядовые и сосланы в Белгород на «вечное житье».

«Во двою телесех едина душа»

Все тяготы тюремного заточения разделяла со своей сестрой княгиня Евдокия Прокопьевна Урусова. Но ей, быть может, было еще тяжелее оттого, что мучения ее усугублялись разлукой с горячо любимыми детьми.

В 1916 году, разбирая документы петровского Преображенского приказа, касающиеся дела Ивана Цыклера, казненного вместе с Алексеем Прокопьевичем Соковниным в 1697 году за участие в заговоре против Петра I, Н. Г. Высоцкий обнаружил связку писем княгини Урусовой — 13 писем, в основном адресованных ее детям.

Эти письма, по выражению Пьера Паскаля, освещают нам личность княгини Урусовой, оставленную на втором плане в Житии боярыни Морозовой. Можно добавить: не только в Житии, но и в русской истории. А между тем личность эта заслуживает, на наш взгляд, не меньшего внимания и уважения, чем личность ее знаменитой старшей сестры. «Письма Евдокии Прокопьевны Урусовой — значительный и своеобразный памятник эпистолярной и нравственной культуры XVII в., они ярко и полно раскрывают трагизм избранной Е. П. Урусовой судьбы, силу и цельность ее натуры»[333].

Двенадцать из сохранившихся писем княгини Урусовой обращены к детям — «трем птенцам сирым» — «сыну Васеньке» и двум дочерям, Анастасии и Евдокии, оставшимся после ареста матери в Москве в доме отца князя П. С. Урусова.[334] Сердце несчастной матери уже с самого начала ее заключения разрывалось на части. И не только от разлуки с любимыми детьми. Ее муж — князь Петр Семенович — совершенно ее забыл. Более того, как уже говорилось выше, вскоре добившись развода, он вступил в новый брак. Нужно сказать, что с точки зрения канонов Православной Церкви и существовавшей в XVII веке практики, развод при живом и здравствующем супруге был делом достаточно непростым и совершался в исключительных случаях. В церковных правилах, изложенных в Кормчей книге, перечислялось всего несколько причин для расторжения церковного брака. Тем не менее в числе этих причин была и такая: покушение на царя, злой умысел против него, а также недонесение начальству об умысле на самодержца со стороны другого лица («Аще на царство совещавающих неких, уведавши жена, и своему мужу не-повесть; или аще муж сие от жены своея слышав умолчит, подобает жене киим любо образом возвестити цареви, яко же мужеви ея от того дне не имети извета никоего же о разлучении брака»)[335]. Указанные преступления, как тягчайшие, лишали виновного всех гражданских прав. Это приравнивалось к его гражданской смерти, не говоря уже о том, что обычно такие преступления карались смертной казнью. Видимо, этой причиной и воспользовался князь Урусов в качестве благовидного предлога для того, чтобы избавиться от нелюбимой жены.

Письма княгини Урусовой пронизаны чувством безмерной материнской любви и тоски по детям. Но вместе с тем любовь к детям не мешала ей быть непреклонной во всем, что касалось истинной веры.

«Свету моему любезному, — писала Урусова своему сыну, — другу моему сердечному, утробе моей возлюбленной, Васеньке. Мир тебе, свет мой, и благословение мое. Ох, возлюбленный мой, как не вижу пред очами своими тебя, как не обымаю руками своими тебя, как не целую своими устнами тебя, любезного! Ох, мой любезный Васенька, не видишь ты моего лица плачевного и не слышишь моего рыдания слезного, не слышишь, как рыдает сердце мое о тебе и душа моя о тебе сокрушается. Ох, мой любезный друг, не слышу твоего гласа любезного. Ох, возлюбленный мой. Промолви ко мне хотя един глагол, утеши печаль мою, обвесели сердце мое сокрушенное.

Ох, мой ненаглядный, ненасмотренный, не могла, грешница, своими очами на тебя насмотретися! Ох, утроба моя возлюбленная, промолви ко мне про сиротство свое, к кому приклонити тебе главу свою сирую, кто попечется о тебе или кто о тебе, сиром, поболезнует, кто призрит на сиротство твое или кто утешит тебя, сирого, кто тебя, сирого, примолыть (приласкает. — К. К.) словом ласковым. Ох, кто таков сир на земли, что ты, мой возлюбленный! Ох, любезный мой друг Васенька, или ты забыл меня, или я тебе на ум не взойду, или забыл любовь и ласку мою, али забыл ты слезы мои и рыдание мое, как я рыдала по тебе, как видела тебя на смертном одре, не дала я покоя очам своим день и ночь, и держала тебя, своего друга, на руках своих, и омывала слезами тебя, и сокрушила свое сердце по тебе; а чаяла, грешница, что ты будешь утеха душе моей и радость сердцу моему. И я ныне молю у тебя, любезный мой Васенька, и прошу со слезами и рыданием, утешь ты меня, любезный мой, обрадуй ты душу мою и свою душу помилуй вовеки, поживи ты угодно Христу, стой в вере истинной, старой, а к новому не прикасайся. Не погуби душу свою и берегися от нового, и пенья нового не слушай, и крестися по-старому, истинным крестом; как при мне крестился, любезный мой, так и ныне крестись. Люби ты веру старую, утешь ты меня, любезный мой; ведаешь, как ты утешал и все ты любил по-старому. Ох, возлюбленный мой, буди ты со Христом да со мною во единой вере истинной.

И я молю у тебя, радость моя Васенька, буде ты что погрешил, и ты кайся, свет, ко Христу. Он, свет, простит тебя и помилует. А с сего часу поживи, друг мой, угодно Христу, люби веру истинную, старую и крестися по-старому; и буде ты, любезный мой, возлюбишь веру истинную, старую, а от нового от всего станешь беречися, и ты будешь от Бога вечно помилован, и будешь долголетен на земли, и мое благословение буди на тебе; а буде грех ради моих возлюбишь ты нынешнюю новую веру, и ты скоро умрешь, и тамо станешь в будущем мучиться, и меня не нарекай уж себе матерью, уж я не мать тебе, буде ты возлюбишь нынешнюю, новую. Ино, любезный мой, сохрани тебя Христос оттого, что тебе любить нынешнее, сохрани тебя Небесный Царь, радость моя Васенька, буди ты, утроба моя возлюбленная, буди ты радость душе моей, храни ты то, о чем я у тебя тепере молю, и вовеки не позабуди прошения моего и моления, помилуй душу свою, и чтобы мне про тебя услышать и возрадоваться, не опечаль ты душу мою вовеки, а свою душу вовеки не погуби»[336].

Однако старший сын походил на своего отца. Несмотря на то что ему было около пятнадцатишестнадцати лет, «у него уже были все стремления солдафона»[337]. Он пил, и когда младшие сестры упрекали его в этом, говорил им грубости. Княгиня пытается увещевать сына в одном из писем: «Да молю у тебя, любезный мой Васенька, буди ты ласков к сестрам и утешай их, и слушай во всем их, что они станут тебе говорить, и ты слушай во всем их, любезный мой, и не печаль их, и не досаждай им, буди ласков к ним, только ведь у них, у сирых, и радости, что ты един, ты утеха и радость им, а тебе, сирому, только же радости и утехи, что они у тебя, только у тебя и сердешных приятелей, что они, а у них ты един же приятель сердешной; поживите, светы мои, в любви и друг на друга не наглядитеся. Аты их слушай, любезный мой Васенька, утеши ты меня, возлюбленный мой.

Да еще у тебя прошу, любезный мой, не презри ты моего моления, не пей ты вина, не опечаль ты душу мою, не пей вина и ничего хмельного не пей, любезный мой. Помни, свет, кто вино пьет, тот не наследит Царствия Небесного, пьяницам мука сотворена.

Да еще молю, возлюбленный мой, не резвися и имей чистоту душевную и телесную; ведай, мой свет: блудники и в огне вечно мучатся, и нет отрады им. И ты берегися, любезный мой, от той погибели, чтобы тебе не мучиться, и буди, мой свет, кроток и смирен.

Прости же, любезный мой, прости же, мой радостный, прости же, возлюбленный мой, и не позабуди ты прошения моего! Все сия слова мои напиши в сердце своем, помни вовеки приказ мой, не преступи прошения моего. Да обрадуй меня, Васенька, отпиши ко мне, как ты живешь, утеши ты меня, любезный мой. Буди на тебе Божия милость»[338].

Младшие дочери Урусовой были ее единственным утешением: они посылали ей в заточение деньги, необходимые вещи, полотенца, нитки, носовые платки, воск для свечей. Мать в ответ передавала детям лестовки собственной работы с написанным на них своим именем. Она много думала о их духовном воспитании и развитии: «Светам моим любезным, трем птенцам единоутробным, за имя Христово осиротевшим, трем сиротам бесприютным, не имеющим к кому главы своея приклоните: мир вам, светам моим, и благословение мое буди на вас!

Ох, мои светы любезные, не вижу я своими очами вас, не обымаю и не целую своими устнами вас. Ох, светы мои возлюбленные, не видите вы моего лица плачевного и не слышите рыдания моего слезного! Ох, светы мои, отлучена от вас! Ох, светы мои превозлюбленные, кои чады разлучены от живой матери, как вы, светы мои, отлучены от младых ногтей и от недр матерних! Ох, мои светы любезные, кто об вас поплачется, или об вас поболезнует кто? Ох, светы мои, кто таков сир на земли, яко же вы, мои светы возлюбленные, сиры и бесприязни паче всех! Ох, светы мои прелюбезные, к кому вам приклонить главу свою сирую, кто утешит печаль вашу сиротскую, или кто вас примолыт словом ласковым, или кто вами, сирыми, поболезнует?

О, светы мои ненаглядные, сердце мое о вас сокрушается, и живот мой о вас скончевается, и утроба моя распаляется, сиротство ваше видючи.

Светы мои любезные, светы мои ненаглядные, молю и прошу вас со слезами и с рыданием, утешьте вы душу мою сокрушенную, обвеселите сердце мое печальное и помилуйте вы душу свою, не погубите души своея вовеки, не прикасайтеся вы к нынешней погибели; храните, светы мои, веру християнскую и до конца своего пребудьте в ней.

О, светы мои любезные, всячески берегитеся от прелести антихристовой, не принимайте ее и бегите от нее, аки от злого змия, хотящего поглотите души ваши и свести во ад. О, мои светы любезные, не слушайте вы, кто прельщает вас, и приводит вас к нынешней погибели, и хощет погубите вас в сем веке и в будущем вовеки!

О, светы мои превозлюбленные, не пожалейте вы света прелестного и маловременного и мимоидущего, и не убойтеся, светы мои, телеса убивающих, души же не могущих прикоснутся, того убойтеся, светы мои, кто может душу ввергнуть в геенну огненную вовеки.

О, светы мои любезные, почтитеся вы быть со Христом и пострадать за Христа и за веру християнскую умереть, обрадуйте меня в будущем. Светы мои, почтитеся, любезные мои, венцы прияти от руки Господни; будьте вы, светы мои, утроба моя возлюбленная, чтобы мне вас видеть одесную Христа, и вечно бы о вас мне радоваться.

Поживите, светы мои, угодно Христу, стойте в вере християнской, а к прелести не прикасайтеся, не погубите душу свою вовеки! И помните, светы мои, смертный час и как явиться Страшному Судии, сведущему дела наши и помышления.

Ох, светы мои, не льститеся, что млады и юны! Видите, светы мои, млады и юны умирают, не щадит смерть младости и не милует юности, всех равно гробу предает. О, светы мои, почтитеся, чтобы вам от Христа, Света, не отлучитися. Да прошу у вас, светы мои, поживите в любви межу себя, и друг друга утешайте, и друг другу покоряйтеся, и друг о друге радейте.

Светы мои любезные, берегите вы птенца того сирого, брата своего единоутробного, и будьте к нему ласковы, берегите, светы мои, его от нынешней прелести, и помните ему мой приказ. Светы мои любезные, будьте ласковы к нему и берегите от всего его, любите, светы, его паче себя; а хотя он сглупа что вам и досадит, и вы на него, светы мои, не дивуйте и не гневайтеся, что еще не смыслит он сглупа вам досадить. А как он посмышлеет, станет он о вас умирать и станет вас утешать, только у него что вы, а у вас только что он, немного вас, светы мои! Поживите в любви и друг на друга не наглядитеся.

Да еще у вас молю, светы мои, молитеся Богу, не ленитеся, и прибегайте к Нему, Свету, и просите у Него милости: Он, Свет, вам, сирым, отец и мать, Ему, Свету, я вручила вас и Его ради, Света, оставила вас; Он, Свет, вам, сирым, — радость и в печалях ваших заступит вас.

Да еще молю у вас, светы мои, чтите вы слово Божие почасту, а не станете честь слово Божие и не узнаете прелесть нынешнюю, не от чего будет познать. А станете честь слово Божие, и вселится в вас страх Божий, познаете сами прелесть и погибель нынешнюю. Чтите Кирилу Еросалимского, и Ефрема, и Апоколипсис, и о вере Книгу; тут познаете сами все. Да прошу у вас, светы мои, утешьте меня в печали моей, обрадуйте сердце сокрушенное!

Отпишите, светы мои, ко мне своею рукою обе, светы мои, и не обленитеся, отпишите обе ко мне по грамотке, обрадуйте меня! Будто на вас погляжу и порадуюся ручке вашей. И да отпишите, светы мои, ко мне, что у вас делается, сохранил ли вас Бог в Великий пост.

Отпишите, светы мои, каков до вас отец, и нет ли вам утеснения от кого, и про все житие свое отпишите, каково житье ваше, отпишите, светы мои, про брата, как он живет и каков он до вас, о всем, любезные мои, отпишите ко мне, не обленитеся, утешьте вы печаль мою, будто с вами побеседую, как прочту ваши грамотки; а ныне нет у меня ваших грамоток, нечему порадоваться.

Да молю у вас со слезами, будьте вы, утроба моя возлюбленная, обрадуйте душу мою вовеки, стойте вы в вере истинной до конца, будьте, светы мои, кротки и смирны и поживите угодно Христу; часто молитеся и чтите слово Божие, вселится в вас страх Божий. Посем буди на вас милость Божия и мое благословение. А сие писание крепко берегите и часто чтите»[339].

Но, думая о будущей судьбе своих дочерей, княгиня приходила в отчаяние: «Светы мои любезные, ох, мои светы ненаглядные, утроба моя возлюбленная. Две горлицы, светы мои, пустынные, два птенца беззлобивые, две горлицы осиротевшие! Ох, мои светы возлюбленные, не имеете вы к кому приклонити главу свою! Ох, сиры, светы мои, сиры, от младых ногтей осиротели! Кто не умилится на вас, сирых, глядя, или кто не прослезится, сиротство ваше видя! Утроба моя и душа моя о вас сокрушилась.

Да молю и прошу у вас, светы мои, со слезами, ей, и с рыданием, не презрите моего прошения слезного, поживите, светы, угодно Христу, не преступите вы Божию заповедь и святых отец предания, и не забудьте, светы мои, приказу моего, о чем я у вас беспрестани маливала. Да молю у вас, светы, будьте вы смирны и кротки и Богу угодны, во всем имейте, светы мои, любовь межу себя и друг другу покоряйтеся; ведаете, какова Христу любовь надобна; да и смирение, и кротость любит Христос; да и люди похвалят вас, как увидят вас кротких, и смиренных, и любовных межу себя. Берегите, светы, брата от всего и не бранитеся с ним и будьте к нему ласковы. Ох, мои светы, поживите угодно Христу и в любви межу себя, и утешьте, мои светы, утробу мою плачевную, обрадуйте, светы мои, сердце мое сокрушенное, чтобы мне в сем веку и в будущем о вас радоваться! Светы мои, и впредь утешьте меня, отпишите ко мне, будто на вас, светов, погляжу и обрадуюсь. По сем буди на вас милость Божия и мое благословение, буде заповедь Божию и мою во всем не преступите.

Светы мои, будьте Богом хранимы, попекитесь о душе своей, подщитеся одесную стать, утешьте во веки матерь и меня, грешную. Любезные мои, любовно поживите промеж себя. Буде исправите прошение наше, буди на вас милость Божия и наше благословение. Сердешной друг, утроба моя, ты, Настасьюшка, не печаль ты меня, Богу угодно поживи. Не презрите прошения нашего во всем. Докучайте, светы, отцу, чтобы взял Богородицу Тихвинскую. Как, светы, не порадеете такой, свет наша, чудотворный образ.

Поживите, светы мои, как годно Христу. Не ленитеся Богу молиться, да и слово Божие чтите, светы мои любезные. Светы мои, не забывайте меня и отцу о мне говорите, грех было ему забыть меня»[340].

Характеризуя личность княгини Евдокии Урусовой и ее эпистолярное наследие, Пьер Паскаль нашел очень точные и очень выразительные слова: «Эти письма длинны, беспорядочны, изобилуют повторами, полны нежных слов: это излияние жалоб, слез, сожалений, но среди всего этого есть весьма разумные советы. Евдокия — до безумия любящая мать и строгая христианка, образованная, последовательная и вдумчивая. Ее усилия, ее пример не останутся напрасными; по крайней мере, Анастасия через несколько лет возгорится почти необычайным в то время стремлением положить на Руси начало миссионерскому делу, идти обращать язычников, «хочет некрещоных крестить», «их же весь мир трепещет». «Материн болшо у нея ум-от!» — даст в дальнейшем свое заключение удивленный Аввакум. Где мы увидим лучше, чем в этой семье, насколько старая вера совмещается с самой христианской жизнью, и последовательной, и убежденной, и враждебной как новинам, так и религии, исполненной условностей и компромиссов?»[341]

«Смерило на смерть наступи»

Вскоре было начато новое расследование. 29 июня 1675 года, на Петров день, в Боровск из Москвы был прислан известный своей лютостью дьяк Федор Кузмищев,[342] который «мучениц истязал о приходе и о приношении». Сохранился указ о присылке Кузмищева в Боровск: «Того же (1675. — К. К.) году послан, по указу великого государя, в Боровеск из Стрелецкого приказу от думного дьяка Ларивона Иванова Стрелецкого же приказу дьяк Федор Кузмищев, да с ним того же приказу подьячей старой да два молодых. И указано ему тюремных сиделцов по их делам, которые довелось вершать, в болших делах казнить, четвертовать и вешать, а иных указано в иных делах к Москве присылать, а иных велено, которые сидят в больших делах, бивши кнутом, выпущать на чистые поруки на козле и в провотку, для того, что в тюрьме в Боровске тюремных сиделцов умножилось много. А велено ему, Федору, обо всем отписываться к Москве и присылать в Стрелецкий приказ, и о том, скол ко он по указу великого государя вершит всяких розных чинов людей и в каких делах, по ежемесяцом списки за своею рукою, к думному дьяку к Ларивону Иванову с товарыщи»[343].

Царь и его любимец Артамон Матвеев продолжали держать под личным контролем дело боярыни Морозовой и ее соузниц. Как раз в январе — марте 1675 года А. С. Матвеев добился высылки многих своих противников из столицы. Не выпускал он из виду и сестер своего заклятого врага Ф. П. Соковнина. «Личная ненависть к представительницам враждебных родов сочеталась у Матвеева с глубоким неприятием старообрядцев вообще, — пишет П. В. Седов. — Мало кто из царских приближенных осмеливался столь решительно осуждать мучеников за старую веру. Логично полагать, что А. С. Матвеев был причастен к трагической участи боровских узниц»[344].

Прибыв в Боровск, дьяк Кузмищев незамедлительно начал приводить в действие данные ему инструкции. 8 октября на площади в деревянном срубе были сожжены 14 боровских узников, в том числе бывший слуга Морозовой Иван и ее соузница инокиня Иустина. Среди сожженных был и священник Полиевкт Максимов. Сын попа из Ржевского уезда, сам он когда-то служил попом в Торжокском уезде. Арестованный за приверженность старой вере в 1652 году на основании анонимного послания, он был привезен в Москву 21 августа 1653 года, а затем отправлен в ссылку в Тобольск, где общался с протопопом Аввакумом и романовским попом Лазарем. Под влиянием бесед с ними отец Полиевкт еще более укрепился в старой вере.

После приезда дьяка Кузмищева положение узниц резко ухудшилось. По распоряжению царского посланца боярыню Морозову и княгиню Урусову из опустевшего после казни острога перевели в новоустроенную земляную тюрьму, в «пятисаженные ямы», а Марию Данилову поместили в тюрьму, где «злодеи сидят». Под страхом смерти охранникам запретили давать заключенным пищу и питье: «аще ли же кто дерзнет чрез повеление и последи о сем сыщется, и такового главною казнию казнить.[345] И бысть то время люто зело, уже зело бояхуся, еже допустити кого или самем каково-либо утешительное послужение сотворити»…

Автор Жития боярыни Морозовой в ярких красках изображает нечеловеческие условия тюремного заключения боровских страдалиц: «Но кто может исповедати многое их терпение, еже они в глубокой темнице претерпеша, от глада стужаеми, во тьме несветимей, от задухи бо земныя, понеже паром земным спершимся велику им тошноту творяще. И срачиц им пременяти, ни измывати невозможно бе. Еще же и верхние оны худые ризы ради тепла всегда ношаху — от сего же бысть множество вшей, яко и сказати невозможно. И бысть им се, яко неусыпающее червие: во дне бо снедаху и в нощи не спаху. Но обаче аще и зельно запретил земный царь, еже отнюдь не подати им пищу, Небесный же Царь повеле им подавати пищу, премудрости учительницу, сиречь зело малу и скудну: овогда сухариков пять-шесть дадут, тогда воды не дадут пити, а когда пити дадут — тогда ясти не спрашивай. И всяко бе: овогда яблоко едино или два подадут, а ино ничто же, а овогда — огурцов малую часть. И сие творяху воини, иже ту обретшийся благонравии. И видяще превеликое страдание великих людей, и умиляющеся сердцы, и от слезны душа милость малу творяху. Да и сие, от прочих братии своих таящеся, вервыю спущаху к ним»[346].

Но и в этих нечеловеческих условиях мученицы продолжали творить непрестанную молитву, навязав из тряпиц 50 узлов вместо отобранных лестовок и по ним, словно по «небесовосходной лествице», устремляясь в иной мир. И только безграничная вера укрепляла их иссякавшие с каждым днем жизненные силы.

Первой не выдержала княгиня Евдокия Прокопьевна Урусова — «и в таковой великой нужи святая Евдокия терпеливо страда, благодарящи Бога, месяца два и пол, и преставися сентября в 11 день». В Житии боярыни Морозовой описываются страшные подробности смерти ее сестры: «Егда бо изнеможе от великаго глада и невозможно ей бе стоящи молитися, ни чепи носити, ни стула двизати, возляже. И овогда седящи молитву изо уст творяше…» Чувствуя, что дни ее сочтены, княгиня обратилась к сестре с последнею просьбой: «Госпоже мати и сестро! Аз изнемогох и мню, яко к смерти приближихся, отпусти мя ко Владыце моему, за Его же любовь аз нужду сию возлюбих. Молю тя, госпоже, по закону християньскому, — да не пребудем вне церковнаго предания, — отпой мне отходную, и еже ты веси — изглаголи, госпоже, а еже аз свем, то аз сама проговорю».

Вместе они прочли канон на исход души — «и тако обе служили отходную, и мученица над мученицею в темной темнице отпевала канон, и юзница над юзницею изроняла слезы, едина в чепи возлежа и стоняше, а другая в чепи предстоя и рыдаше. И тако благоверная княгиня Евдокия предаде дух свой в руце Господни…»[347]

После смерти сестры Морозова позвала одного из охранников и велела сообщить о случившемся начальнику острога. Начальник приказал охраннику забрать тело княгини Урусовой из темницы. «Феодора тремя нитьма во имя единосущныя Троицы пови тело любезныя сестры своея и соузницы Евдокии, и увязав вервью». Воины извлекли за веревку тело Урусовой из земляной ямы. При этом Морозова, проливая слезы, тихим голосом обращалась к покойной сестре: «Иди, любезнейший цвете, и предстани прекрасному ти жениху и вожделенному Христу!»

Сначала тело княгини Урусовой хотели тайно зарыть в лесу. Но и после смерти она не давала покоя своим мучителям. Не только живую, но и мертвую они боялись выпускать ее на волю. «Аще, — сказал думный дьяк Иларион Иванов, — сие тако будет, то уже капитоны[348] и раскольники, обретше, имут взяти с великою честию, яко святых мучениц мощи, и начнут глаголати, яко и чудеса многие бывают, — и будет последняя беда горше первой». По указу царя тело княгини, обвив простой рогожей, закопали внутри Боровского острога: «..и повеле, яко же живу, тако и умершее тело за караулом держати и внутрь острога в землю закопати».

Но и здесь не обошлось без чуда: все те пять дней, в течение которых власти совещались о месте захоронения тела покойной княгини и в течение которых оно продолжало без гроба лежать на земле, оно не только не почернело, но, наоборот, становилось всё светлее и белее, так что проходившие мимо стражники не переставали удивляться. «Воистину сии святии суть страдалицы! — говорили они. — Се бо тело сие не токмо ничто же смертовиднаго зрака не являет, но и яко живу сущу и веселящуся, цветущу и светлеется пред очима нашима».

* * *

После смерти княгини Урусовой царь Алексей Михайлович решил, что теперь-то уж Морозова, страдая от невыносимого голода, «покажет снисхождение» и принесет ему «малое повиновение», и прислал к ней для увещания «старца», «монаха никонианского». Придя к земляной яме, старец сотворил Исусову молитву, «оставя сыновство Христово к Богу», то есть произнес молитву в новой, никонианской редакции. В ответ он ничего не услышал, и так долго ему пришлось стоять, повторяя не один раз молитву, пока, наконец, не догадался он повторить молитву в старой, дониконовской форме. Тогда в ответ он услышал «аминь» и спустился к боярыне.

«Почто, — спросил монах ее, — ми прежде не рече «аминь», мне стоящу вне и молитву надолзе творящу?» На это блаженная отвечала: «Егда слышах глас противен — молчах; егда же очутих не таков — отвещах».

Монах сообщил ей о цели своего визита, но Морозова в ответ только покачала головой. Тяжело вздохнув, она сказала монаху: «Оле глубокаго неразумия! О великаго помрачения! Доколе ослепосте злобою? Доколе не возникнете к свету благочестия? Како убо сего не разумеете? Аз еще егда бех в дому моем, во всяком покое живя, ниже тогда не восхотех ко лжи вашей и нечестию пристати; православия же крепце держащися не точию имения не пожалех, но и на страдание о имени Господни не устрашихся дерзнути. И паки в начале подвига моего, егда юзами сими обложиша мя Христа ради, многая ми стужения показоваху, аз же отвращахуся. А ныне ли от доброго и красного Владыки моего хотят мя отлучити, вкусившия довольно сладких подвиг за пресладкаго Исуса? И уже имам 4 лета, носящи железа сия, зело веселящися и не престах облобызающи чепь сию, поминающи Павловы юзы. Наипаче же яко и возлюбленную ми сестру единородную, союзницу и сострадальницу, предпослах ко Владыце, вскоре же и сама, Богу помогающу ми, зело любезне тщуся отьити тамо. И прочее убо вы, отложше всю надежду, еже от Христа мя отлучити, к тому ми о сем отнюдь не стужайте. Аз бо о имени Господни умрети есть готова!»

Услышав такие слова, монах пришел в умиление и заплакал. Будучи человеком духовным, он не мог не признать правоты слов, прозвучавших из уст этой несгибаемой женщины, этого «доблественого адаманта». Уходя, он сказал ей: «Госпоже честнейшая! Воистину блаженно ваше дело! Молю тя и аз — Господа ради потщися началу конец навершити. И аще совершиши доблественне до конца, кто может исповедати похвалы вашей? Яко велику и несказанну честь приимете от Христа Бога!»

На место преставленной Евдокии в темницу к Морозовой перевели Марию Данилову. Вместе они терпели муки — голод и жажду, духоту и вшей; вместе и молились, пребывая в духовном подвиге.

Но дни боровских узниц уже были сочтены. Чувствуя приближение смерти, боярыня Морозова в последний раз «взалкала», проявив человеческую слабость, призвала стражника и попросила: «Рабе Христов! Есть ли у тебя отец и мати в живых или преставилися? И убо аще живы, помолимся о них и о тебе, аще же умроша — помянем их. Умилосердися, раб Христов! Зело изнемогох от глада и алчу ясти, помилуй мя, даждь ми колачика». Стражник же отвечал: «Ни, госпоже, боюся». Тогда боярыня снова попросила его: «И ты поне (хотя бы. — К. К.) хлебца». «Не смею», — отвечал стражник. Умоляла боярыня дать ей хотя бы «мало сухариков», яблочко, огурчик, и всякий раз слышала отказ. Тогда она попросила исполнить ее последнюю просьбу — похоронить рядом с сестрою: «Добро, чадо, благословен Бог наш, изволивый тако! И аще убо се, яко же рекл еси, невозможно — молю тя, сотворите последнюю любовь: убогое сие тело мое, рогозиною покрыв, близ любезныя ми сестры и сострадальницы неразлучне положите».

Позвав другого стражника, она отдала ему свою единственную рубашку и попросила постирать ее на реке: «Рабе Христов! Имел ли еси матерь? И вем, яко от жены рожден еси. Сего ради молю тя, страхом Божиим ограждься: се бо аз жена есмь и, от великия нужды стесняема, имам потребу, еже срачицу измыти. И яко же сам зриши, самой ми ити и послужити себе невозможно есть, окована бо есмь, а служащих ми рабынь не имам. Такожде тецы на реку и измый ми срачицу сию. Се бо хощет мя Господь пояти от жизни сея, и неподобно ми есть, еже телу сему в нечисте одежди возлещи в недрех матери своея земли». Стражник, спрятав рубашку под своей одеждой, пошел к реке и, «платно» (полотно) «мыяше водою, лице же свое омываше слезами, помышляющи прежнее ее величество, а нынешную нужду, како Христа ради терпит, а к нечестию приступите не хощет, сего ради и умирает. Известно бо то есть всем, яко аще бы хотя мало с ними посообщилася, то бы более прежнего прославлена была. Но отнюдь не восхоте, но изволи тьмами умрете, нежели любве Христовы отпасти»[349]

В ночь с 1 на 2 ноября 1675 года старице Мелании, находившейся в отдаленной пустыни, было видение: явилась к ней во сне инокиня Феодора, одетая в схиму и куколь «зело чюден», сама же была «светла лицем и обрадованна». В своем схимническом облачении Феодора была прекрасна. Чудный свет исходил от нее. Она осматривалась по сторонам и руками ощупывала свои новые одежды, удивляясь красоте небесных риз. Также она непрестанно целовала образ Спасителя, который находился рядом с ней, и кресты, вышитые на схиме. И делала она это долго, пока старица Мелания не пробудилась от сна…

Через некоторое время стало известно: в эту ночь, «месяца ноемврия с первого числа на второе, в час нощи, на память святых мученик Акиндина и Пигасия», инокиня Феодора умерла от голода в боровской темнице. Ее святое и многострадальное тело погребли здесь же в остроге, подле сестры, как она и завещала.

Спустя месяц, 1 декабря, скончалась и третья из мучениц, Мария Герасимовна Данилова. «И взыде третия ко двема ликовати вечно о Христе Исусе, Господе нашем»…

* * *

Со смертью боярыни Морозовой духовный поединок между ней и царем закончился, и в глазах народа она навеки осталась победительницей. «Народ воспринимал борьбу царя и Морозовой как духовный поединок (а в битве духа соперники всегда равны) и, конечно, был всецело на стороне «поединщицы», — писал академик А. М. Панченко. — Есть все основания полагать, что царь это прекрасно понимал. Его приказание уморить Морозову голодом в боровской яме, в «тме несветимой», в «задухе земной» поражает не только жестокостью, но и холодным расчетом. Дело даже не в том, что на миру смерть красна. Дело в том, что публичная казнь дает человеку ореол мученичества (если, разумеется, народ на стороне казненного). Этого царь боялся больше всего, боялся, что «будет последняя беда горши первыя». Поэтому он обрек Морозову и ее сестру на «тихую», долгую смерть. Поэтому их тела — в рогоже, без отпевания — зарыли внутри стен боровского острога: опасались, как бы старообрядцы не выкопали их «с великою честию, яко святых мучениц мощи». Морозову держали под стражей, пока она была жива. Ее оставили под стражей и после смерти, которая положила конец ее страданиям в ночь с 1 на 2 ноября 1675 года»[350].

Но и после смерти своей не давала боярыня Морозова покоя царю Алексею Михайловичу. Поняв, что безнадежно проиграл, он боялся даже того, что кто-то узнает о ее смерти, и приказал скрывать как можно дольше случившееся. «Уведев се Алексей царь и заповеда, да никто же увесть ни от боляр, ни от инех. И на три седмицы утаися в Верху, потом же уведено бысть повсюду»[351].

Вскоре эта печальная весть дошла и до протопопа Аввакума. Узнав о мученической кончине своих духовных дочерей, он был потрясен до глубины души. На смерть святых боровских страстотерпиц Аввакум написал «О трех исповедницах слово плачевное». В этом слове высокоторжественная поэзия сочетается с искренней и человечной задушевностью. Аввакум оплакивает смерть своих любимых духовных дочерей, и за этикетными формулами, заимствованными из кладезей древнерусской книжности, слышится его неподдельная скорбь: «Увы, увы, чада мои прелюбезные! Увы, други мои сердечные! Кто подобен вам на сем свете, разве в будущем святии ангели! Увы, светы мои, кому уподоблю вас? Подобии есте магниту каменю, влекущу к естеству своему всяко железное. Тако же и вы своим страданием влекуще всяку душу железную в древнее православие. Исше трава, и цвет ея отпаде, глагол же Господень пребывает вовеки. Увы мне, увы мне, печаль и радость моя, всажденная три каменя в небо церковное и на поднебесной блещащеся! Аще телеса ваша и обесчещена, но душа ваша в лоне Авраама, и Исаака, и Иякова. Увы мне, осиротевшему! Оставиша мя чада зверям на снедение! Молите милостиваго Бога, да и меня не лишит части избранных Своих! Увы, детоньки, скончавшияся в преисподних земли! Яко Давыд вопию о Сауле царе: горы Гельвульския, пролиявшия кровь любимых моих, да не снидет на вас дождь, ниже излиется роса небесная, ниже воспоет на вас птица воздушная, яко пожерли телеса моих возлюбленных! Увы, светы мои, зерна пшеничная, зашедшия под землю, яко в весну прозябшия, на воскресение светло усрящу вас! Кто даст главе моей воду и источник слез, да плачю другов моих? Увы, увы, чада моя! Никтоже смеет испросити у никониян безбожных телеса ваша блаженная, бездушна, мертва, уязвенна, поношеньми стреляема, паче же в рогожи оберченна! Увы, увы, птенцы мои, вижю ваша уста безгласна! Целую вы, к себе приложивши, плачющи и облобызающи! Не терплю, чада, бездушных вас видети, очи ваши угаснувшии в дольних земли, их же прежде зрях, яко красны добротою сияюща, ныне же очи ваши смежены, и устне недвижимы»[352].

Свою похвалу трем боровским мученицам Аввакум заканчивает такими торжественными словами:

«Оле, чюдо! о преславное! Ужаснися небо, и да подвижатся основания земли! Се убо три юницы непорочныя в мертвых вменяются, и в бесчестном худом гробе полагаются, им же весь мир не точен бысть. Соберитеся, рустии сынове, соберитеся девы и матери, рыдайте горце и плачите со мною вкупе другов моих соборным плачем и воскликнем ко Господу: «милостив буди нам, Господи! Приими от нас отшедших к Тебе сих души раб Своих, пожерших телеса их псами колитвенными![353] Милостив буди нам, Господи! Упокой душа их в недрех Авраама, и Исаака, и Иякова! И учини духи их, иде же присещает светлица Твоего! Видя виждь, Владыко, смерти их нужныя и напрасныя и безгодныя! Воздаждь врагом нашим по делом их и по лукавству начинания их! С пророком вопию: воздаждь воздаяние их им, разориши их, и не созиждеши их! Благословен буди, Господи, во веки, аминь»»[354].

Послесловие