Боярыня Морозова — страница 69 из 91

Федосья долго молчала.

– Ты говорила, Никон царя во лжи уличил. О чем это?

– Никон так сказал царю: «Когда учинился бунт, то ты, государь, перед народом неправду свидетельствовал. Потому я ушел от тебя в Новый Иерусалим».

– Что же царь? – спросила Федосья.

– Назвал речь Никона непристойной… На меня, царя, никто-де бунтом не прихаживал. Приходили земские люди челом бить о своих обидах.

Федосья вдруг засмеялась.

– Ты что? – струсила Евдокия.

– Собор лжецов. Царь – лжец, патриарх Никон – лжец, вселенские патриархи – лжецы. В церквях люди лицемерятся. Нет правды на белом свете.

– Но сам белый свет – бел! – вскрикнула Евдокия.

Федосья поклонилась сестре.

– Умница. Белый свет бел. И мы белы.

– А знаешь, о чем больше всего на соборе кричали? – Евдокия говорила и сама удивлялась сказанному. – Никон-де всю Русь от благочестивой веры и от благословения святых патриархов отчел и к католической вере причел. У него все – еретики! Боярина Семена Лукьяновича Стрешнева проклял, боярина князя Никиту Ивановича Одоевского проклял, Милославских – родню царицы – проклял. А царю он тоже крепко сказал: «Если бы ты Бога боялся, такого бы со мною не делал…» Федосья! Да кто же ныне наш пастырь?

– Алексей Михайлович, голубушка. Он и царь, он и Церковь наша.

Глаза у Евдокии стали уж очень большими.

– Федосья! Уж не пришел ли Антихрист на землю?

Суд боярыни

Боярыня Федосья Прокопьевна Морозова, сидя на крыльце, творила суд над своими крестьянами.

Почтенный богатый Силиван привел на спрос младшего брата, Шестака. Давал на сев ржи да гороха. Уговаривались: за мешок три мешка отдачи, а Шестак хоть бы горсть вернул. Зимой выпросил лошадь – дров привезти из лесу. И такие, знать, возы накладывал, живот кормилице, работнице надорвал. Негодная стала лошадь.

– Правду ли брат говорит? – спросила боярыня.

– Правду, – согласно кивая головой, моргал глазами Шестак.

– Отчего не возвращаешь обещанного, зачем лошадь испортил?

– Да я бы по пяти мешков отдал. Не уродило полюшко, – сказал Шестак. – Силивану потеря не в ущерб. Он сам-треть, а у меня одних детей шестнадцать душ. У него четыре поля, у меня – одно, да и то возле болота.

– А лошадь зачем загнал?

– Старший братец одну ездку дал бесплатную, за остальные изволь дровами делиться. От второго воза четверть, от третьего половину, от четвертого мне четверть… У самого дров на три года заготовлено!

Федосья Прокопьевна задумалась. Приказала домоправительнице Анне Амосовне:

– Вели отсчитать Третьяку, или, как его, Шестаку, дюжину плетей. Берешь – отдавай.

Мужика тотчас повалили на лавку, отстегали.

– Ты уж прости меня, – сказал брату богатый Силиван. – Не битья твоего хотел, а достояния моего.

Боярыня намек поняла, улыбнулась.

– Умный ты мужик, Силиван. Добрый. Пожалел брата, но чего же так долго медлил с жалостью? У Третьяка – фу-ты, господи! – у Шестака шестнадцать робят.

– Да уж семнадцатого ждет.

– У тебя сын? Дочь?

– Дочка. На выданье.

– Сколько у тебя лошадей, Силиван?

– Три, государыня! Одна теперь порченая.

– Вот вам, братья, мой суд, – объявила Федосья Прокопьевна, поднимаясь и целуя икону, которую ей тотчас поднесли. – У тебя, Шестак, шестнадцать чад, и ты ждешь семнадцатое чадо. Одно поле столько ртов не прокормит. Но от тебя мне, барыне, прибыль в душах, а от тебя, Силиван, убыль. Возьми же ты, старший брат, лучшее поле себе, а три других отдай младшему. Возьми себе лучшую лошадь, а две оставь Шестаку. А ты, Шестак, по осени верни брату обещанное зерно, а через три года отдашь ему лошадь с жеребенком… Тебе, Силиван, даю пятнадцать рублей. Десять дочери на свадьбу, на приданое, пять тебе. А теперь ступайте, с Богом!

Силиван окаменел, но Шестак взял его за руку, повел, а потом вернулся, поклонился.

– Боярыня! Благодетельница! Дозволь мне отдать Силивану мое поле, что у болота. Я и с трех прокормлю деток.

– Через три года отдашь ему свое поле, – нахмурилась Федосья Прокопьевна и приступила к следующему делу. Изумительному!

Сосед у соседа крышу украл. Ладно бы одну – три! Украл первый раз, украл другой раз, а на третий попался на последнем снопе.

Вор был молод, сватал дочь у соседа, а тот не отдавал.

Федосье Прокопьевне виноватый понравился. Лицо простое, а видно, что умен, сноровист.

– Много ли за невесту с тебя запрашивают? – спросила боярыня.

– Немыслимое! – трижды поклонился ответчик. – Сто рублей.

– Счет знаешь?

– Знаю. Писать, читать тоже могу.

– Поедешь управляющим на мои солеварницы. А с тебя, старик, у меня спрос! – обратилась Федосья Прокопьевна к истцу. – Как же это ты крышу свою трижды проспал? Велю я тебе отсыпать плетей по твоему запросу с соседа. Ну а коли на меньшее за дочку свою согласишься, то и получишь меньше.

В глазах у старика мелькнули упрямые огоньки: решился терпеть, да дворовые палачи расстарались – на седьмом ударе завопил:

– Довольно!

– Семь рублей с тебя! – объявила жениху боярыня. – Играй свадьбу да езжай, куда велено…

Подарила невесте кумача на сарафан.

Несколько дел было совсем нестоящих. Кто плетень передвинул, кто лошадьми посевы потравил. У одной бабки куры повадились у соседа нестись.

Не успела рассудить куриное дело – приехала сестрица, княгиня Евдокия.

Федосья Прокопьевна позвала сына, Ивана Глебовича, просила продолжить суд, а сама удалилась с гостьей в моленную комнату.

– А я от батюшки Аввакума! – радостно объявила Евдокия. – Благословение тебе прислал.

– Как его, страдальца, держат? В цепях, в колоде?

– Слава богу, не утруждают. Келья просторная, светлая. Книг дали, бумаги, чернил. Караула стрелецкого тоже нет.

– Может, Алексей-то Михайлович простить батюшку собирается? Царица просила за него.

– Князь Петр Семенович был у стола вчера. Государь обедал со святейшим да с Ординым-Нащокиным. У них у всех о другом голова болит. Афанасий-то Лаврентьевич по царскому велению посылал тайных людей к молдавскому да к валашскому князьям, чтоб уговорили султана вернуть престолы Макарию да Паисию. И к святейшему Парфению посылали, к константинопольскому. А вчера весть пришла: антиохийского да александрийского с мест погнал не султан – сам Парфений. За то, что патриаршества свои бросили!

– Вот уж стыд царю! – возликовала Федосья Прокопьевна. – Выходит, Никона низвергали из сана низвергнутые. Неправые неправого неправо изгнали. И се им знак от Бога.

– Царь хотел денег Парфению послать, да Афанасий Лаврентьевич отговорил. Вернуть престолы один султан может, деньги пригодятся для евнухов, для их приказных людей. – И сделалась вдруг счастливая. – Я батюшку Аввакума осетровым холодцом потчевала да еще глухарем. Петр Семенович с охоты привез. Батюшка аж удивился. «Глухарей, – говорит, – в Григорове всего один раз ел. Охотники отцу продали».

– Завтра и я поеду. – Федосья Прокопьевна взяла сестру за руку, шепнула: – Пошли посмотрим, как Иван Глебович крестьян судит.

Юный хозяин множества сел, земель, угодий, тысяч и тысяч душ в материнское кресло не посмел усесться, стоял, облокотясь на спинку вотчинного «трона».

Как на грех после мелочных склок дело попалось тяжелое, стыдное. Старик, глава семейства, отнял жен у троих сыновей, ходил с ними в баню, а они все три – забрюхатели. Сыновья, сговорясь, напали на отца в поле, но он изувечил молодцов. Один окривел, другой остался без зубов, старшему, самому сильному, руку вывернул.

– Сама такое дело разреши! – посоветовала сестре Евдокия.

– Пусть уж он. Теперь как вмешаешься…

– Ведь срам.

– Срам, да жизнь.

Иван Глебович, наслушавшись непотребств, был красен как рак. Высоким голоском крикнул дворовому мужику:

– Пров! Петуха принеси!

– Господи! Чего это он? – изумилась Евдокия.

Принесли петуха. Пустили.

– Видишь? – спросил Иван Глебович старика. – Петух! Дурному петуху топором по шее да в котел.

Старик упал на колени.

– Смилуйся, боярин! Сыновья с женками жили, а детей все нет… Я и рассерчал… Мне внуки нужны, землю пахать.

– Не боишься ты Бога! – сказал Иван Глебович сокрушенно. – Сколько греха из-за твоего неистовства. Блуд. Дети подняли руку на отца. Отец изуродовал детей… Тебя бы на цепь да к Павлу Крутицкому. – Вдруг затрясся, топнул ногою. – Сам ступай на Соловки! Сам объяви святым отцам о своих прегрешениях! Сбежишь – сыщу, а сыскав, велю засечь до смерти…

Повернулся к сыновьям.

– И вы ступайте прочь с глаз! И знайте! Путь на мой двор вам заказан.

– В меня! – прошептала Федосья Прокопьевна. – Ишь как с делом-то управился! Пусть год погуляет, а на другую осень женю.

Трапеза боярыни

Евдокия, похваставшись встречей с Аввакумом – опередила сестрицу! – уехала домой ужасно довольная. Федосья Прокопьевна только головой качала да посмеивалась: была меньшая и осталась меньшая.

Пора было отобедать. Ела Федосья Прокопьевна в своей боярской трапезной, сотрапезники у нее были люди, в Москве знаменитые. Двенадцать человек юродивых и блаженненьких кушали боярский хлеб.

Грозный, как пророк, Киприан прочитал застольную молитву, и боярыня, черпая ложкой из тарелей, стала кормить одного за другим.

Обойдя стол трижды, наконец и сама села на уголок, с дурачками-отроками, с Алешкою да с Михалкою. Оба были сопливы, уродливы, но Федосья Прокопьевна кушала из одной с ними тарели, утирая концом скатерти дурачкам носы, рты, подбородки.

Друг Аввакума юродивый Федор, одетый в чистую белую рубаху, был как херувим: златокудр, лицом светел, но глазищи как колодцы. Печаль со дна души неодолимая, не-у-молимая! Федосья Прокопьевна боялась Федора. Никогда с ним первая не заговаривала. Юродство его тоже стало особенным. Приходил в церковь и замирал, скрестив покаянно руки на груди, не видя ничего, кроме креста на престоле, не слыша песнопений, возгласов, оглушенный ударами своего сердца. Новая беда затопляла, как половодье, православных, чуял беду, а что она такое – не ведал.