– Ах, старицы! Тяжко мне быть среди отступниц. Ваше сладкогласье – утробные испражнения.
– Негодная! – закричала старица.
Кинулась хлестать княгиню по щекам, по шее. Оттаскивать пришлось.
На всякую службу волочили инокини Евдокию Прокопьевну. Когда на носилах, когда на одной рогожке. Охотниц поглазеть на цареву супротивницу не убывало, но теперь Москва умирала от другой жгучей тайны. Где Федосья Прокопьевна? Куда Алексей Михайлович упрятал неистовейшую? Обрели блаженную мученицу ее же сподвижницы – нежданно и просто.
На Знамение одна из инокинь, живших в доме матери Феодоры, именем Елена, помолясь с утра о здравии благодетельницы, шла по Арбату проведать одно семейство, хранившее в тайне древнее благочестие.
И прихватила матушку нужда. Заскочила во двор, к заднему крыльцу, а на крыльце ту же самую потребу справляет Феодора.
– Матушка! – возопила Елена от нечаянной радости. – Нашлась! Бог тебя явил нам, грешным.
– Не шуми, – сказала Феодора. – У меня стражей – целое подворье и чурбан под мышкой.
– Горе! Горе!
– Горе у меня одно – разлучение с вами. Что цепи? Что изгнание из дому? Помолиться не с кем. Умоляю вас, хоть под окошко приходите. Оконце мое крайнее, и молю вас Богом, не съезжайте с Москвы. Вас не тронут. Не тронули бы и меня, да аз царю хуже бельма. Приходи завтра, письмо матери Меланье приготовлю. Истомилась без ее чистого да строгого наставления.
И поспешила Феодора уйти: дверьми в доме загрохали. Стража подавала о себе весть – задержалась что-то боярыня.
Назавтра письмо инокине Меланье было готово и передано самой Феодорой в надежные руки.
«Увы мне, мати моя, не сотворих ничтоже дела иноческого… – писала страдалица в неведомые края, но с твердой надеждой, что письмо ее дойдет. – Како убо* возмогу ныне поклоны земные полагати? Ох, люте мне, грешнице! День смертный приближается, аз, унылая, в лености пребываю! И ты, радость моя, вместо поклонов земных благослови мне Павловы юзы** Христа ради поносити. Да еще аще*** волиши, благослови мне масла кравия, и млека, и сыр, и яиц воздержатися, да не праздно мое иночество будет и день смертный да не похитит мя неготову. Едина же точию повели ми постное масло ясти».
Не о свободе пеклась боярыня-инокиня, о спасении души.
Царевич Федор
День был теплый. Алексей Михайлович с царевичем Федором, с царевнами гуляли по Серебряной плотине. Здесь, при впадении речки Серебрянки в пруд, Алексей Михайлович поставил мельницу, прозванную Серебрихой.
Артамон Сергеевич – комнатный человек государя, свой. Стража пустила его на плотину не спрашивая, не останавливая. Царь обрадовался другу, но приложил палец к губам: что-то затевалось таинственное.
Царевич Федор стоял у звонницы с семью мал мала колоколами и смотрел на башенку, венчавшую мельницу, на часы. Царевны и с ними шестилетний царевич Иван, сойдя по деревянным ступеням плотины к воде, тоже замерли.
«Все потомство Марии Ильиничны. Ублажает, что ли? – подумалось Артамону Сергеевичу. – Евдокия и Марфа как батюшка в юности. Станом тонкие, белолики без белил, румяны без румян. И сурьма им не надобна. Брови-соболи бабушкины, Евдокии Лукьяновны. А уж груди прут, того гляди ферязи полопаются. Евдокии уж двадцать два – почитает себя старой девой. Марфе двадцать. О погодках, о Софье да о Екатерине, сразу-то и не скажешь, что сестры. Софье пятнадцать, а уж бабища. Плечи жирные, груди расплылись. Лицом вроде бы и ничего, да лоб здоровенный, губы тонкие. Глаза вот хороши, но смотрит беспощадно, во все твое недоброе впивается. Другое дело Екатерина – свет и радость. Да и Мария с Феодосией, подросточки, одной двенадцать, другой десять, – милые создания. А судьба для всех одна – в Тереме век коротать… Да что же за таинственность такая?» – не мог понять Артамон Сергеевич.
Но тут стрелка на часах всколебнулась, шагнула в зенит. Царевич Федор дернул веревочки, колокола рассыпали звоны, вода в пруду зазмеилась, и – чудо! В воздух стали высигивать рыбы. Иные, разогнавшись, въезжали на нижнюю мокрую ступеньку. И у всех этих рыб на жабрах сверкали сережки. С жемчужинами, с янтарем, с рубинами…
Царевны окликали своих любимиц по именам, давали корм чуть ли не из рук – рыбешек, какие-то котлетки.
Маленький Иван топотал ногами, орал что-то восторженное. Он отпугивал рыб, его отвели наверх, на плотину. Царевич расплакался, распустил сопли. Но тут слуги принесли корыто со стерлядями. Царевич кинулся хватать рыб, стараясь вытянуть и прижать к себе. Артамон Сергеевич подошел, взял Ивана за нос, шмякнул царские сопли наземь. Мальчик яростно замотал головой, засопел и пустил две новые – коротенькие, до нижней губы.
Алексей Михайлович поманил Артамона Сергеевича к себе.
– Из Нижнего пишут?
– Пишут, государь. Все слава богу! Гарей больше не было.
– Ладно, – кивнул царь. – О прочем после. Слышь, как Федор-то вызванивает?
Звоны царевич строил печальные, вечерние, но проходился поверх густым самым тоненьким колокольчиком. Было слышно – смеется. Смеется, да и только.
Царевны стали подходить к корыту, брали стерлядей, с помощью слуг прикалывали к жабрам жемчужинки и пускали в пруд. Царевич Иван тоже получил стерлядь. Прижал к груди, дотащил до первой ступени. Ему говорили «пускай», а он держал. Вдруг рыба хватила своего мучителя хвостом по носу, освободилась и уплыла. Царевич моргал глазами, не мог сообразить, расплакаться ли ему или засмеяться. Все засмеялись, и он засмеялся.
К отцу подошел Федор. Алексей Михайлович нагнулся, поцеловал отрока в обе щеки.
– Какие звоны-то у тебя душевные!
– В государя Федора Ивановича, в прадедушку, – польстил Артамон Сергеевич. – Говорят, знатно звонил.
Федор поднял на Матвеева глаза, посмотрел долго.
– А еще говорят: прадедушка был блаженненьким.
Артамон Сергеевич поклонился отроку.
– Я про звоны, ваше высочество.
– Батюшка, – обратился Федор к отцу, – дозволь пойти к меньшому дядьке, к Ивану Богдановичу. Он сказывал: князь Федор Федорович пушку из Оружейной палаты для стольников моих привез. Поеду, погляжу.
– Стрелять-то где будете?
– В Серебряном бору, через речку. Поставим потешный город, и по городу.
– Сегодня не успеешь.
– Сегодня прикажу, завтра – построят. Послезавтра будем тешиться.
Авдотья Григорьевна за ужином рассказывала дворцовые новости. Один карла сунул голову в железную решетку, а назад – никак. Тут великая государыня Наталья Кирилловна взялась белыми ручками за железные пруты да и разогнула.
– Значит, и Петр вырастет богатырем! – обрадовался Артамон Сергеевич. – Мария Ильинична девок нарожала – все кровь с молоком, а царевичи здоровьем никудышные.
И вспомнил долгий взгляд Федора.
– А ведь не любит он меня.
– Кто? – не поняла Авдотья Григорьевна.
– Федор. Нужно ему подарком угодить.
После ужина сел обычно почитать книгу, «Титулярник» Спафариев, и прикорнул. Вздрогнул, отер слюнку с бороды, улыбнулся.
– День был долгим.
Лег спать и увидел перед собою щуку – в сережках. Хотел проснуться: рыбу вроде бы видеть к болезни, а вместо щуки – царевна Софья.
«Почему Софья?» – озадачился во сне Артамон Сергеевич и больше уж ничего не видел.
В тюрьме
У боярыни Морозовой, у инокини тайной, объявился среди стражей сострадалец, стрелецкий полковник Калина Иванович. Однажды полковник шепнул боярыне:
– Подруга твоя, Мария Герасимовна, в тюрьме Стрелецкого приказа сидела, а теперь у крутицкого митрополита Павла в подвалах.
– Давно ли?! – ахнула боярыня.
– С весны. В апреле привезли. Священники силой персты ей в щепоть складывали, силой крестили. А она им свое: «Несть се крестовое знамение, но печать Антихристова».
– Слава богу, устыдила.
– Какое там устыдила! Смеялись: «Двумя перстами, какие ты слагаешь, показуя крест свой, младенцы калом себя мажут!» Вот как ответствовали.
– Господи! Господи!
– Стыдно мне за батюшек, – поклонился боярыне доброхот ее. – Чем облегчить участь твою, госпожа?
– Нижайше молю тебя! Живет в моих селах весьма престарелый священник. Жаль старости его. Приведи ко мне. Я хоть и сама ныне убога, но все богаче его. Дам ему, что имею на пропитание.
– А где же сыскать батьку? – удивился просьбе полковник. – Будешь рыскать из села в село, самого схватят.
– В доме моем спроси, управляющего имениями Ивана. Он укажет.
Двух дней не минуло – явился в палату, где заточена была Федосья Прокопьевна, игумен Льговского монастыря старец Иов.
Пала перед ним на колени боярыня-инокиня в радостном изнеможении. Стал рядом с нею игумен, поклонились иконам, помолились.
И преподал Иов Феодоре Святые Дары – кровь и тело Христово.
– Будто воз с горба скинула! – светилось лицо у Феодоры.
А княгиню Урусову – страдалицу Евдокию – монахини что ни день влачили в храм Господень. По-прежнему ездили сановитые жены смотреть на упрямицу, ужасаться друг перед дружкой неистовством.
Не раз, не два под окном княгини стаивал Михаил Алексеевич Ртищев. Смириться уже не просил, плакал: «Чего ради губишь себя?»
Вдруг приехал в радости, окликнул:
– Княгиня, слышишь?!
– Слышу, – отозвалась Евдокия.
– Был я нынче у святейшего Питирима, сказывал ему о тебе, о Феодосье Прокопьевне. Святейший ничего не знал о вашей беде. Он ведь новгородский… Обещал свое святительское заступничество перед царем. Господь послал нам кроткого архипастыря. На старообрядцев нынче запрещено гонительство. Слышишь?
– Слышу. Оттого и запрещено, что гарей испугались.
– Не пыжься, бога ради! Плохо ли, если имеющий власть людей бережет! Хорошему-то хоть не перечь! – горестно воскликнул Михаил Алексеевич и, прощаясь, подбодрил: – Молись Богу, да сменит великий государь гнев на милость… Сидишь тут кукушкой, а дома детишки твои болеют.
Ртищев ушел, а под окно пожаловала Елена, служившая Федосье Прокопьевне. Благословение сестрино передала.