Уля говорила своим порывистым, но мягким голосом, напоминавшим звуки виолончели. Звуки этого голоса как-то странно, но вместе с тем приятно щекотали ухо графа. Он сел на скамеечку, но осторожно и медленно.
Рассветало все более и более.
— О, я сейчас, сейчас подам графу кофе! — сказала Уля и скрылась за дверью, шелестя своим платьицем.
Не переставая улыбаться, точно какая-то забавная мысль не покидала его, граф обернулся к окну и совершенно машинально распахнул его. В ту же минуту с соседних деревьев, с громким щебетаньем, сорвалась многочисленная стая воробьев и уселась, толкаясь и пища, на подоконниках флигелька. Более всего их вертелось у распахнутого оконца; некоторые, более смелые, совсем-таки лезли к рукам графа. Невообразимо безалаберный писк одушевлял всю эту массу маленьких храбрецов. С каждой минутой их прибывало все более и более — они сыпались откуда-то точно проливной дождь.
— Вполне идиллия! — произнес граф, отыскивая глазами, что бы можно было посыпать крикливым гостям.
На глаза ничего не попадалось. Вошла Уля с засученными по локоть рукавами. Опытный глаз Валевского сейчас же заметил красоту этих засученных рук.
— Прочь, прочь вы, негодные! — замахала Уля руками на воробьев. — Прочь, а вот я ж вас! А вот я ж вас! — продолжала она махать руками, так как воробьи и не думали покидать окна, а, напротив, несколько из них, из назойливейших, влетели даже в комнатку и шныряли повсюду.
Графа это заняло.
— Нет, вы не гоните их, зачем же?
— Да ведь они ж мешают графу.
— Нисколько, право, нисколько, — говорил граф, следя за изгибами махающих Улиных рук. — Им бы что-нибудь посыпать, хлеба, зерен. У вас есть?
— Вот тут хлеб — крошки, вот они.
Уля вытащила из-под столика ящик с крошками хлеба и метнула горсть за окно. Часть воробьев, шурша крыльями, устремилась туда.
— А, да это занимательно! — сказал граф. — Позвольте мне самому их накормить, а вы уж похлопочите о кофе.
Почти с полчаса граф возился с воробьями: кидал им крошки, прислушивался к гневному их щебету, любовался их возней. Чашка кофе уже стояла перед ним, а сама Уленька, как-то успевшая переодеться, ожидала, когда граф перестанет забавляться прирученными ею буянами-воробьями.
Наконец, граф обернулся к Уленьке.
— О, да сколько у вас друзей, моя маленькая! Право, я вам завидую. В таком пернатом обществе, с такими крикунами, я думаю, вам превесело.
Уля, краснея, объяснила, что воробьи ее очень любят и каждое утро и каждый вечер собираются у ее окон, и что они, правда, много развлекают ее.
Граф прихлебывал кофе и не сводил глаз с Уленьки. Сверх ожидания, кофе оказался превосходным. Граф попросил другую чашку. Уленька торопливо принесла. За второй граф выпил третью чашку. Комнатка бедной певицы начала казаться ему занимательной, даже в своем роде приятной.
«Странно, — думал он, — что я до сих пор не обращал на эту девушку внимания! Черты ее лица очень хороши и напоминают облики древних изваяний. Плебейка — и такое сокровище! Впрочем, тип у нее несколько цыганский, однако ж она напоминает и нечто греческое или, в крайнем случае, грузинское, вообще — что-то восточное».
Он еще внимательнее, точно вещь, начал разглядывать Улю. Та поняла это и зарделась до ушей, не опуская, впрочем, глаз, в которых сверкало что-то смелое до дерзости.
Граф почувствовал, что кровь приливает ему в голову, а все тело охватывает какое-то восторженное опьянение. Он встал, прошелся раза два по комнатке и сел рядом с Уленькой. Та не шелохнулась на своем месте. Граф взял ее за руку. Рука Уленьки горела, как в огне. Не то с удивлением, не то с испугом она смотрела на графа во все свои глаза и недоумевала, что с ним такое сталось.
Граф между тем был в совершенно возбужденном состоянии, что случалось с ним довольно редко. Он часто брался за голову, нервно вздрагивал и так же нервно улыбался. Уля стала страшиться за графа: ей показалось, что он болен. Она стала выражать нетерпение. В самом деле, глаза у графа в эти минуты были почти помешаны, руки судорожно дрожали, все тело вздрагивало.
Уля вдруг встала. Сильное смущение было заметно во всей ее фигуре, во всех ее движениях.
— С вами недоброе делается, граф! — сказала она дрожащим голосом.
— Что?.. что?.. — как бы очнулся граф и медленно встал.
— Я пойду… позову людей…
— Людей? Зачем! Не надо! — проговорил торопливо граф. — Я один с тобой хочу быть, один! И ты не уходи. Садись.
Граф посадил Улю на прежнее место. Та беспрекословно села, но лицо ее мгновенно нахмурилось и приняло какой-то своеобразный, решительный вид.
— А! ты, вижу, зла, любишь кусаться! — начал граф каким-то прерывистым голосом. — Зачем это? Не будь злой. Я злых не люблю.
— Граф! Граф! — прошептала Уля. — Я девушка безродная, я одна, я девушка бедная…
— Бедная? Какой вздор! Ты так же богата, как и я… Не ты у меня в гостях — я у тебя. Да, тебя зовут Улей — Ульяной по-русски… Какой вздор!.. Ульяна… Совсем незвучно… Я буду звать тебя Реввекой… Ты не еврейка, но это все равно, по крайней мере — поэтично и звучно… Тебе нравится имя — Реввека, скажи? — приставал граф… — Реввека и Ромуальд?! Как прекрасно! Это все равно что — Ромео и Юлия!
Уля не понимала графа. Она все более и более таращила на него глаза, что еще более раздражало графа. Граф очень хорошо понимал, что с ним происходит, и, радуясь этому настроению, проявлявшемуся у него весьма редко, как можно долее намеревался продлить его. Это было с его стороны нечто искусственное, но в то же время для него невыразимо приятное.
— Да, я буду тебя звать Реввекой! — повторил граф. — А ты… ты просто зови меня Ромуальдом. Я для тебя не граф теперь, ты для меня — не бедная певица, не танцорка, не плясунья театральная, ты для меня теперь — нечто больше всего этого… несравненно больше… Постой! Что же ты молчишь, не отвечаешь ничего? — медленно взял граф Улю за руку: — Реввека, говори со мной!
Уля низко опустила голову, пылая вся в лице и стараясь сохранить спокойный вид.
— О, граф! Я бедная девушка… — снова чуть слышно произнесла она и немного отвернулась от графа, так, что ему она видна стала вполуоборот.
«Какой профиль! — мысленно восклицал граф. — Нет, нет, я не могу поверить, чтобы она была простой плясуньей. Тысячу раз допускаю, что она нечто выше этого».
Граф быстро шагнул к Уленьке и крепко взял ее за плечо. Та вздрогнула и стала на ноги.
— О, точно, точно Реввека! — воскликнул граф с невыразимой страстностью, откинув голову несколько назад, но не снимая с Уленькиного плеча руки. — Античная красавица вполне! Га, черт возьми! — закричал он вдруг громко, волнуясь и порывисто дыша, — красота не должна быть в дрянном одеянии!.. Прочь все! Долой все!
На Валевского нашло какое-то жгучее исступление. Рука его судорожно смяла в комок находившееся под ней полотно сорочки — и плечо Уленьки обнажилось.
Уленька не вскрикнула, не подала ни малейшего голоса негодования, но здоровые пальцы ее с дикой яростью впились в борт графской венгерки… Несколько мгновений граф почти задыхался…
— О, прелестное утро! Прелестное утро! — восклицал после этого утра часто Валевский.
Почему-то осталась довольна тем утром и сама Уленька. Для нее то утро тоже прошло в каком-то угаре, и при воспоминании о нем она вся вспыхивала от удовольствия.
Для графа Валевского сделалось чем-то необходимым посещать каждым утром — именно утром — свою Реввеку. Уленька-Реввека встречала его с той простой, милой предупредительностью, которою в совершенстве обладают любимые и влюбленные женщины. Во всем замке и в окружности еще никому не было известно об отношениях графа к своей певице, хотя ни граф, ни сама Уленька вовсе не старались придавать этому особенной таинственности: граф потому, что вообще человек был бесцеремонный и открытый, Уленька — по своей врожденной простоте. Таинственность соблюдалась как-то сама собою. Впрочем, если бы отношения графа к певице и стали известны, то едва ли бы ими так интересовались, как в обыкновенное время: все были заняты Наполеоном, его войсками, предстоящими битвами, и всякий втихомолку, а то и открыто дрожал за свое имущество и за свою шкуру. Переход Багратионовой армии через Веселые Ясени еще более усугубил этот страх, все приутихло и попряталось, ожидая грозы.
Не обращал ни на что внимания один владелец Веселых Ясеней и более чем когда-либо жил беспечно и забывался до опьянения в маленькой комнатке своей Реввеки, которая на склоне его лет дарила ему такие жгучие ласки, каких он не испытывал и в лучшую, молодую пору своей жизни.
— А, ты уж проснулась, моя Реввека, моя ранняя птичка! — приветствовал граф Уленьку, пробравшись к ней в утро выхода Багратионовой армии из Веселых Ясеней.
— Проснулась и ждала тебя, Ромуальд! — встретила его Уленька в утренней полосатой курточке резвым и вкусным поцелуем в левую щеку.
— Ну, и прекрасно! Ну, и прекрасно! — целовал обе ее руки граф, светло и хорошо улыбаясь.
— Ах! — вдруг воскликнула Уленька, — зачем это сюда столько солдат нашло? Так много, и все такие запыленные, сердитые! Я видела.
— На войну идут, — удовлетворил ее любопытство граф. — Драться будут с Наполеоном.
— На войну! Драться!
— Пойдут подерутся, порежут друг друга, мертвых всех — похоронят, а живые все — разойдутся, кому куда нужно.
— Ах! Ах! — восклицала наивно Уленька, — как страшно! В Москве я у солдата жила, так он тоже про войну рассказывал. Я, бывало, всегда пряталась и плакала, когда он начинал показывать, как на штыки идут. И теперь будут на штыки?
— Всего будет довольно. Впрочем, все это вздор! — сказал граф и обнял Уленьку за стан. — Ты лучше спой мне что-нибудь, потихоньку или сыграй на своих цимбалах. Нынче я плохо спал. Вздремну, может быть, под твою игру.
— О, то добже, пан! — воскликнула весело Уленька. — Ложись, слушай… я буду играть…
Через минуту Уленька сидела уже на полу, подстелив коврик, с цимбалами на коленях. Она поместилась у ног развалившегося на диванчике графа.