Иванчеев отрицательно покачал головой.
— Ну, добрейший мой, вы, стало быть, совсем народа не знаете, — заметил граф. — Вот объясните мне лучше, что значит такое: «Идол на развалинах». Словцо замысловатое.
— Москва будет разорена, — проговорил тихо, несколько подумав, Иванчеев.
Граф не сдержал себя и привскочил.
— Вы откуда это знаете? — почти вскричал он. Иванчеев, не вставая, спокойно посмотрел на Растопчина.
— Русский народ сказал мне это.
— Как? Что такое?
— Русский народ не потерпит позора.
— А ведь вы правы… — искусственно успокоился Растопчин. — Русский народ, точно, не потерпит позора и при случае готов на все. Однако ж с ним надо уметь и ладить, иначе он и хорошее и дурное все истолчет в одной ступе.
От Иванчеева Растопчин уехал порядочно обеспокоенный. Слова старика относительно разорения Москвы тревожно занимали его мысли. Он вовсе не ожидал встретить старика таким умным и таким прозорливым. Старик точно покопался в его душе и затронул там самую больную струну. Приняв должность главнокомандующего Москвы, трудную и ответственную, особенно в такое тревожное время, граф все-таки шел еще ощупью, ко всему применялся, ко всему прислушивался. Как умный человек, он тотчас же сообразил, что Наполеон идет в Россию с явной целью побывать в сердце ее — в Москве, так как иначе и поход не затевался бы им в таких грандиозных размерах, да и не стоило бы вносить войну в пределы России. Освоившись с этой мыслью, граф, однако ж, не знал положительно, какую ему следует играть роль, когда Наполеон точно появится в Москве. Не вести же ему ключи города, не принять же его с депутацией и колокольным звоном! Никто ни на что не уполномачивал графа ни письменно, ни словесно, но в то же время он очень хорошо знал, что пользовался неограниченным полномочием, полномочием чисто диктаторским. Уезжая из Москвы, император пожаловал Растопчину на эполеты свое вензелевое имя, сказав при этом: «Теперь Я буду у тебя на плечах, Растопчин». Лучшего доказательства монаршего доверия не могло быть. Растопчину развязывались руки во всей силе. Обдумывая так и сяк свое положение, граф решил наконец не отдавать Москвы неприятелю не разоренной. Это, конечно, он хранил в глубокой тайне, и вдруг какой-то неведомый миру старик-алхимик, совершенно спокойно, решил то же самое и того же самого ожидает от русского народа, чего ожидает и он. Граф мысленно склонился перед умом Иванчеева и даже в глубине души встревожился пред этой простой, но тем не менее загадочной личностью.
Совсем иные впечатления оставил по себе Растопчин в дуик Иванчеева. Иванчеев нисколько не удивился ни уму графа, ни его высокому положению: он нашел графа простой, доброй личностью, и только. Любезность графа, правда, ему очень понравилась, но от графа он все-таки ничего не ожидал.
В тот же день к крыльцу домика Иванчеева, усталый и запыленный, подскакал верхом высокий и здоровый кавалерийский офицер. Он торопливо соскочил с лошади, торопливыми же шагами смело и гремя саблей вошел к Иванчееву и спросил охриплым голосом:
— Здесь живет Иванчеев, Ираклий Лаврентьевич?
На его вопрос вышел сам Иванчеев.
— Вы Иванчеев будете?
— Я.
— От его сиятельства, князя Петра Ивановича Багратиона, главнокомандующего второй армией, — проговорил кавалерист, подавая Иванчееву толстый пакет, сделал по форме налево кругом и вышел.
XVIМАРКИТАНТКА
Вы будете дочерью нашего полка.
Среди массы карет и другого рода экипажей, двигавшихся за полчищами Наполеона со всякого рода авантюристами и авантюристками, двигался и какой-то своеобразный возок маркитантки конноегерского полка Эвелины Гужон.
Эвелина Гужон была прехорошенькой особой лет двадцати, полненькая, с синими большими глазами и с волосами цвета спелого пшеничного колоса. Манеры ее отличались простотой, но в то же время и привлекательным изяществом. Она говорила по-французски, но довольно плохо, и потому конноегеря решили, что она иностранка, что не подлежало никакому сомнению, но к какой именно нации принадлежало это хорошенькое существо, никто не знал, да и не старался знать. Для конноегерей было довольно и того, что прехорошенькая собой и, кроме того, как маркитантка, держала хорошее вино, хорошие припасы и брала за все сравнительно с другими весьма умеренно. Сама она, впрочем, своим маркитантским делом почти не занималась. Занимался им у нее, и занимался довольно рачительно, какой-то субъект по имени Казимир, здоровый и плотный мужчина лет сорока, с большими усами и кудлатой головой. Казимир говорил мало, на вопросы отвечал неохотно и вообще держал себя каким-то дикарем, за что конноегеря и прозвали его литовским медведем. Он и в самом деле был родом литвин, но как попал во Францию к Эвелине Гужон, не считал за нужное кому-нибудь рассказывать.
Благодаря этому молодцу, возок Эвелины был всегда полон припасами, которые он добывал Бог весть каким путем и Бог весть когда. Исправность его в этом отношении доходила до педантства. Во все время движения конноегерей из Парижа до берегов Немана не было примера, чтобы в возке Эвелины не оказалось какого-либо необходимого припаса. Возок Казимир устроил сам лично, и какой-то двухэтажный, на крупных здоровенных колесах, длинный и широкий. В верхнем этаже возка как-то ловко и плотно были уложены всевозможные продукты и вина, а в нижнем — было устроено помещение для самой хозяйки. Тут хорошенькая Эвелина помещалась, как в гнездышке, уютно и хорошо, точно в маленькой комнатке, и кроме того — безопасно.
Понятно, что у хорошенькой Эвелины поклонникам не было счета. Начиная от командира конноегерей, бравого, кругленького полковника, старавшегося походить внешностью на своего великого императора, и кончая последним поручиком, все считали для себя приятным ухаживать за хорошенькой маркитанткой. На все любезности Эвелина отвечала всем одинаковой любезностью, но далее дело не заходило. Капризная маркитантка не позволяла даже лобызать свою ручку. Не обошлось дело и без ссор. Два поручика подрались на шпагах из-за того только, что одному из них сама Эвелина первому подала стакан вина. Узнав об этом, Эвелина явилась на место побоища и успокоила горячих воинов, поднесши обоим одновременно по стакану холодной воды. Один офицер чуть было не покончил с собой из-за любви к маркитантке. Сам полковник из-за нее покривил душой, уволив ни за что ни про что одного молодого и красивого сержанта, показавшегося ему соперником. Впрочем, все это было в первые дни маркитантства хорошенькой Эвелины. С течением времени все успокоились и смотрели на Эвелину, как на гордость и на украшение своего полка.
Сама Эвелина жизнь вела довольно странную. Костюм она предпочитала черный и волосы заплетала в две косы. Редко кто видел, чтобы она смеялась. Хорошенькое личико ее с вздернутым носиком всегда сохраняло какое-то величавое спокойствие. Говорила она тихо, но твердо. Бывали дни, что ее совсем не видали, и где она проводила время, никто не знал и не догадывался. Оживилась она только несколько, когда конноегеря, вместе с другими полками, перешли Неман и двигались по направлению к Вильно. Оживился вместе с нею и Казимир.
Только что повозка их съехала с парома, как усатый помощник Эвелины пал на колени, поцеловал землю и начал молиться. Эвелина, стоя возле повозки, долго смотрела вокруг и наконец тоже перекрестилась. В общей суматохе на них никто не обращал внимания, и потому Казимир тихо и горячо проговорил, обращаясь к своей хозяйке:
— Панночка, да мы ж это дома!
— Дома, дома, Казимир, — прошептала Эвелина, не отрывая глаз от раскидывавшейся перед ней картины могучих лесов Литвы.
— О, да слава ж Тебе, Боже, что дома! — молился Казимир. Эвелина молчала.
Вечером того же дня на роздыхе бравый полковник заглянул в палатку Эвелины, чтобы распить бутылочку бургундского.
— Ну, сторонка, черт побирай! — бранился полковник, которого утренний дождь во время переправы промочил насквозь. — Тут сам дьявол ногу сломит, не только человек! Лес да вода — и больше ничего! По-моему, это даже хуже египетских песков. Вы как думаете об этом, Эвелина? — обратился он к маркитантке, сидевшей тут же на какой-то высокой ковровой подушке.
— О, сторона дикая! — произнесла Эвелина.
— Именно дикая. Вы правду сказали, Эвелина. Но при этом случае можно сказать правду и про императора. На какой черт он привел нас сюда! Что нам здесь делать! Вон у меня в полку в один день сегодняшний пало десять лошадей от истощения. Черт возьми, если дело пойдет так далее, то мне в Москву придется вступить не на лошадях, а на костылях!
— А вы разве думаете быть в Москве?
— Да так решено императором, так и будет! Отдохнем в Вильно — и в Москву!
— О, Москва далеко, полковник! — возразила Эвелина, — и пробраться туда нелегко.
— А вы почем это знаете, смею спросить?
— Меня в детстве кто-то привозил сюда, и я чуть ли уже не была в Москве, — разговорилась Эвелина. — Помню это, как во сне. Город большой, и церквей много. Помню еще колокольный звон, долгий и громкий.
— Га, Эвелина, вы уж не московитка ли?
— Нет, я сирота, полковник, и родины своей не знаю.
— Га, Эвелина, я слышу от вас это в первый раз! Прелюбопытно! Стало быть, — прошу прощения — вы не помните ни отца своего, ни своей матери?
— Мать помню, но отца — нет.
— Пустяки! — вскрикнул довольно уже подвыпивший полковник. — Вы будете дочерью нашего полка.
Полковник расхохотался своей находчивости.
XVIIОПЯТЬ ОНА!
Эта пифия опять здесь. Где я, там и она…
Что-то тревожное закралось в душу Наполеона, когда впервые он увидал Вильно с ее лощинами, рощами и Замковой горой, величаво возвышающейся над городом. Он смутно почувствовал, что дальше двигаться ему неудобно, и он решил как можно долее оставаться в старой литовской столице.
Как и следовало ожидать, Наполеону была устроена в Вильно торжественная встреча. Толпа польских красавиц в белых платьях встретила Наполеона на мосту через Вилию, кричала «Да здравствует император!» и кидала под ноги его лошади цветы. Император, однако ж, был хмур. Ополчения из литвинов, на которые он рассчитывал, почти вовсе не составлялись, если не считать какого-то сброда из молодых людей. Император ошибся в поляках, так как и они ошиблись в нем. Что же касается простого народа, то он нисколько Наполеону не сочувствовал.