Игрушки игрушками, власть властью. Ничто не делалось просто так. Олимпиада тайком осыпала его другими подарками. Мальчик стал хитрее, но и Леонид — бдительнее; время от времени он производил обыск ларей как нечто само собой разумеющееся.
Подарки, приличествующие мужчине, ему дозволялось принимать. Друг сделал для него колчан, совершенную маленькую копию с ремнем через плечо. Найдя, что колчан висит слишком низко, Александр уселся во дворе, чтобы передвинуть пряжку. Язычок был неудобным, кожа жесткой. Он уже собирался вернуться во дворец и поискать шило, как свет ему заслонил незаметно подошедший мальчик постарше. Он был красивым и крепким, с отливающими бронзой светлыми волосами и темно-серыми глазами. Протянув руку, мальчик сказал:
— Позволь, я попробую. — Он говорил уверенно, на греческом, который был выучен явно за пределами классной.
— Он новый, поэтому жесткий. — Александр, отработавший дневную норму греческого, ответил по-македонски. Незнакомец присел на корточки рядом с ним.
— Совсем как настоящий, как у взрослых. Его сделал твой отец?
— Конечно нет. Дорей-критянин. Он не может сделать мне критский лук, — они из рога, только мужчины могут их согнуть. Лук мне сделает Корраг.
— Зачем ты расстегиваешь пряжку?
— Ремень слишком длинный.
— А по-моему, как раз. Да, но ты меньше. Давай, я сделаю.
— Я прикидывал. Нужно укоротить на две дырки.
— Ты сможешь выпустить его, когда подрастешь. Кожа твердая, но я сделаю. Мой отец сейчас у царя.
— Чего он хочет?
— Не знаю, он велел мне ждать здесь.
— Он заставляет тебя говорить по-гречески целый день?
— Мы все дома говорим по-гречески. Мой отец — гость и друг царя. Когда я стану старше, мне придется быть при дворе.
— А ты не хочешь?
— Не очень, мне нравится дома. Посмотри вон на тот холм, не первый, а следующий, — все это наша земля. Ты вообще не говоришь по-гречески?
— Говорю, если хочу. И перестаю, когда надоедает.
— Ну, ты говоришь почти так же хорошо, как я. Зачем тогда говорить на македонском? Люди подумают, что ты деревенщина.
— Мой наставник заставляет меня носить эту одежду, чтобы я был похож на спартанца. У меня есть хорошее платье, я надеваю его по праздникам.
— В Спарте они бьют мальчиков.
— О да, он однажды и мне пустил кровь. Но я не плакал.
— У него нет права бить тебя, он должен только рассказать все твоему отцу. Во сколько он обошелся?
— Он дядя моей матери.
— Гм-м, понимаю. Мой отец купил педагога специально для меня.
— Это учит переносить боль ран, когда придет время для войны.
— Войны? Но тебе всего шесть лет.
— Ну уж нет. Мне будет восемь в следующем месяце Льва.
— И мне тоже. Но тебе не дашь больше шести.
— Ох, дай я сам сделаю, ты слишком копаешься.
Александр дернул за перевязь. Ремень скользнул обратно в пряжку. Незнакомец сердито ухватил его.
— Дурак, я почти что сделал.
Александр обругал его на казарменном македонском. Рот и глаза нового мальчика широко открылись, он весь обратился в слух. Александр, который еще долго мог продолжать не останавливаясь, почувствовал, какое вызывает почтение, и не умолкал. Они сидели на корточках, забытый колчан лежал между ними.
— Гефестион! — донесся громовой крик от колонн стой.
Мальчики опрокинулись, как дерущиеся собаки, на которых вылили ведро воды.
Когда прием у царя закончился, благородный Аминтор с огорчением заметил, что его сын покинул портик, где ему велено было оставаться, вторгся на площадку царевича и отобрал у того игрушку. В этом возрасте с мальчишек ни на секунду нельзя спускать глаз. Аминтор упрекал себя за тщеславие; ему нравилось показывать сына, но брать его сюда было глупо. Злясь на себя самого, он зашагал к мальчикам, ухватил сына за шиворот и отвесил ему оплеуху.
Александр вскочил на ноги. Он уже забыл, из-за чего вышла ссора.
— Не бей его. Он меня не обижал. Он подошел, чтобы помочь.
— Очень великодушно с твоей стороны, Александр, заступиться за него. Но он ослушался.
Мальчики обменялись быстрыми взглядами, смущенные открывшимся им зрелищем человеческого непостоянства. Преступника поволокли прочь.
Прошло шесть лет, прежде чем они встретились снова.
— Ему не хватает прилежания и дисциплинированности, — сказал Тимант-грамматик.
Большинство набранных Леонидом учителей находили попойки в зале слишком обременительными и с отговорками, забавлявшими македонцев, спасались в свои комнаты, чтобы лечь спать или побеседовать друг с другом.
— Может быть, — сказал учитель музыки Эпикрат. — Но лошадь оценивают не по тому, как она ходит под уздой.
— Он занимается, когда его это устраивает, — сказал математик Навкл. — Поначалу ему всего было мало. Он может вычислить высоту дворца по его полуденной тени, и, если спросить его, сколько человек в пятнадцати фалангах, он едва ли остановится, чтобы перевести дыхание. Но мне так и не удалось внушить ему красоту чисел. А тебе, Эпикрат?[7]
Музыкант, худой смуглый эфесский грек, с улыбкой покачал головой.
— С тобой он заставляет числа служить пользе, со мной — чувству. Как мы знаем, музыка нравственна; все же я должен воспитать царя, а не выступающего на конкурсах виртуоза.
— Со мной он дальше не продвинется, — мрачно предрек математик. — Я сказал бы, что сам не знаю, зачем здесь остаюсь, — если бы думал, что мне поверят.
Взрыв смешанного с непристойностями хохота донесся из зала, где какой-то местный талант совершенствовал традиционную застольную песню. На седьмой раз они загорланили хором.
— Да, нам хорошо платят, — сказал Эпикрат. — Но столько же я мог бы заработать в Эфесе преподаванием и выступлениями и заработал бы эти деньги как музыкант! Здесь я — маг или фокусник. Я вызываю грезы. Я приехал не для того, и все же это занимает меня. Тебя это никогда не занимало, Тимант?
Тимант фыркнул. Он находил сочинения Эпикрата слишком новомодными и эмоциональными. Сам он был афинянин, превосходящий всех остальных чистотой своего стиля; фактически он был учителем Леонида. Чтобы приехать в Пеллу, он закрыл свою школу, найдя работу в ней обременительной для своего возраста и радуясь возможности обеспечить себе остаток дней. Он прочитал все, достойное прочтения, и когда-то в молодости понимал, о чем пытаются сказать поэты.
— Мне представляется, — сказал он, — что здесь, в Македонии, устали от страстей. В дни моего ученичества много говорили о культуре Архелая. Кажется, вместе с непрерывными войнами, начавшимися после, хаос вернулся. Не скажу, что двор здесь вовсе лишен утонченности, но в целом мы среди дикарей. Вы знаете, что юноши в этой стране считаются взрослыми, когда убьют кабана и человека? Можно вообразить, что мы перенеслись в век Трои.
— Это облегчит твою задачу, — заметил Эпикрат, — когда ты дойдешь до Гомера.
— Система и прилежание — вот что требуется для изучения великих поэм. У мальчика хорошая память, когда он дает себе труд ее напрячь. Сперва он довольно успешно учил списки. Но он не может подчинить свой ум системе. Объясняешь конструкцию, приводишь соответствующий пример. Но думать о грамматике? Нет. Всегда «Почему они приковали Прометея к скале?» или «Кого оплакивала Гекуба?».
— Ты ему рассказал? Царям следует научиться жалеть Гекубу.
— Царям следует приучиться владеть собой. Сегодня утром он прервал урок, потому что — единственно из-за удачного синтаксического построения — я привел несколько строк из «Семерых против Фив». А что, будьте добры, это были за семеро? Кто вел конницу, фалангу, легковооруженных стрелков? Это не цель разбора, сказал я, не цель разбора; сосредоточьтесь на синтаксисе. Он имел бесстыдство ответить на македонском. Я был принужден отстегать его линейкой по ладоням.
Пение в зале было прервано бранчливыми пьяными криками. Раздался звон разбиваемой посуды. Загрохотал голос царя, шум стих, певцы завели новую песню.
— Дисциплина, — многозначительно сказал Тимант. — Умеренность, самообладание, уважение к закону. Если мы не укореним их в нем, кто сделает это? Его мать?
Повисла пауза, во время которой Навкл, в чьей комнате все сидели, нервно открыл дверь и выглянул наружу. Эпикрат сказал:
— Если ты хочешь соревноваться с ней, Тимант, ты бы лучше подсластил пилюлю, как я.
— Он должен сделать усилие и собраться. Это корень всякого образования.
— Не знаю, о чем вы все толкуете, — внезапно сказал Деркил, атлет из гимнасия.
Остальные думали, что он заснул, склонившись на кровать Навкла. Деркил полагал, что усилие следует чередовать с отдыхом. Он был на середине четвертого десятка, его овальная голова и короткие локоны приводили в восторг скульпторов, свое прекрасное тело он усердно тренировал; подавая пример ученикам, он привык говорить, но, как думали завистливые коллеги, без сомнения, из тщеславия. В заслугу себе он ставил ряд полученных им лавровых венков и отнюдь не претендовал на развитый ум.
— Мы бы хотели, — покровительственно сказал Тимант, — чтобы мальчик прилагал больше усилий.
— Я слышал. — Атлет приподнялся на локте, — в этой позе он выглядел вызывающе величаво. — Вы произносили слова, предвещающие дурное. Сплюньте.
Грамматик пожал плечами. Навкл колко поинтересовался:
— Не скажешь ли нам, Деркил, зачем ты остаешься?
— Сдается, у меня самая веская причина: уберечь его, если смогу, от преждевременной смерти. У него нет стопора. Наверное, вы заметили?
— Боюсь, — сказал Тимант, — что термины палестры для меня тайна за семью печатями.
— Я замечал, — сказал Эпикрат, — если ты имеешь в виду то же, что и я.
— Я не знаю ваших жизней, — продолжил Деркил. — Но если кто-нибудь из вас видел кровь в сражении или был до потери памяти напуган, вы вспомните, как появлялась у вас сила, о которой вы никогда и не подозревали. Упражняясь, даже на состязании, вы не смогли бы ее проявить. Она словно под запором, наложенным природой или мудростью богов. Это резерв на последний случай.