Божественное пламя — страница 2 из 85

Мальчик тихо шагнул вперед, невидимый страж и повелитель ее сна. Покрывало из шкурок куниц, отороченное по краям алым и отделанное серебряными бляхами, легко опадало и поднималось вместе с ее дыханием. Брови над тонкими гладкими веками, сквозь которые, казалось, просвечивали дымчато-серые глаза, были четко очерчены, ресницы подкрашены. Рот цвета разбавленного вина был крепко сжат. Нос белый и прямой. Она тихо посапывала во сне. Ей шел двадцать второй год.

Покрывало скользнуло с груди, на которой еще совсем недавно слишком часто лежала головка Клеопатры. Теперь девочку передали няне-спартанке, и его царство снова принадлежало только ему.

На подушку с его стороны упала прядь волос — темно-рыжих, ярких, вспыхивающих в колеблющемся свете лампы огненными нитями. Он захватил в горсть прядь собственных волос и, потянув, сравнил их с волосами матери. Его волосы, сияющие и непокорные, напоминали золото грубой чеканки: в праздничные дни Ланика ворчала, что они совершенно не держат завивки. Волосы Олимпиады рассыпались упругими волнами. Спартанки говорили, что у Клеопатры будут такие же, хотя сейчас они скорее напоминали перья. Он возненавидел бы сестру, если бы та, повзрослев, стала больше похожа на мать, чем он. Но возможно, она умрет; младенцы часто умирают.

В тени волосы матери казались темными, совсем другими. Он оглянулся на огромную, занимавшую всю стену фреску, сделанную Зевксисом для Архелая: «Разорение Трои». Фигуры людей были нарисованы в натуральную величину. На заднем плане возвышался деревянный конь, перед ним греки с обнаженными мечами врубались в ряды троянцев, вонзали в них копья или несли на плечах женщин с широко открытыми, кричащими ртами. Еще ближе, за сражающимися, старик Приам и младенец Астианакс плавали в лужах собственной крови.

Таково право победителей. Удовлетворенный, он отвернулся. Он родился в этой комнате; картина не содержала для него ничего нового.

Под плащом зашевелился Главк — без сомнения, он был рад вернуться домой. Ребенок снова взглянул на лицо матери, потом скинул свое единственное одеяние, осторожно приподнял край покрывала и, по-прежнему стиснутый змеей, скользнул внутрь.

Руки матери обняли его, она тихо зашевелилась и зарылась лицом в его волосы; ее дыхание стало глубже. Мальчик прижался головой к ее шее, ее податливые груди обволокли его; всем своим обнаженным телом он ощущал ее кожу. Змея, слишком тесно зажатая между ними, с силой изогнулась и высвободилась.

Он почувствовал, что мать проснулась; когда он поднял голову, ее серые глаза с дымчатыми ободками вокруг зрачков были открыты. Она поцеловала и погладила его.

— Кто тебя впустил?

Мальчик подготовился к этому вопросу заранее, когда она еще лежала в полусне, а он утопал в блаженстве, стоя рядом. Эгис не проявил должной бдительности. Солдат за это наказывали. Прошло полгода с тех пор, как он увидел из окна казнь одного из них. Это было так давно, что он уже не помнил, в чем состоял проступок, а может, вообще никогда этого не знал. Но он помнил казавшееся маленьким тело, привязанное к шесту посреди плаца, стоящих вокруг мужчин с дротиками на плечах, пронзительные резкие слова команды, одинокий вскрик и ощетинившиеся древки. Потом солдаты сгрудились у шеста, выдергивая свои дротики, и за их фигурами стали видны поникшая голова мертвого и большая красная лужа.

— Я сказал ему, что ты хочешь меня видеть.

Не было нужды произносить имена. Для ребенка, любящего поболтать, он рано научился держать язык за зубами.

Прижатая к его голове щека сдвинулась в улыбке. Едва ли хоть раз мальчику довелось слышать, как она разговаривает с отцом и не лжет ему так или иначе. Ее способность лгать представлялась ребенку особым, только ей присущим мастерством, редким, как умение играть на костяной флейте музыку для змей.

— Мама, когда выйдешь за меня замуж? Когда я стану старше, когда мне будет шесть?

Она поцеловала его в затылок и быстро провела пальцем вдоль позвоночника.

— Когда тебе будет шесть, спроси меня снова. Четыре года — слишком мало для помолвки.

— Мне будет пять в месяце Льва. Я люблю тебя. — Она молча поцеловала его. — Ты любишь меня больше всех?

— Я люблю тебя всего. Я бы тебя так и съела.

— Но больше всех? Ты любишь меня больше всех?

— Когда ты хорошо себя ведешь.

— Нет! — Он оседлал ее, сжав коленями, тузя кулаками по плечам. — По-настоящему больше всех. Больше, чем кого-то еще. Больше, чем Клеопатру.

Она издала тихое восклицание, в котором звучала скорее ласка, чем упрек.

— Да! Да! Ты любишь меня больше, чем царя.

Он редко говорил «отец», — если мог избежать этого, и знал, что мать это не огорчает. Телом мальчик почувствовал, что она беззвучно смеется.

— Возможно.

Торжествующий и взволнованный, он скользнул вниз и лег рядом.

— Если ты пообещаешь любить меня больше всех, я кое-что тебе дам.

— О, тиран. И что же?

— Посмотри, я нашел Главка. Он заполз ко мне в постель.

Откинув одеяло, мальчик показал змею. Та снова обвилась вокруг него: похоже, ей это нравилось.

Олимпиада посмотрела на блестящую голову змеи — та поднялась с белой грудки ребенка и тихо на нее зашипела.

— Надо же, — сказала царица, — где ты ее взял? Это не Главк. Того же вида, да. Но намного больше.

Они вместе вгляделись в свернувшиеся кольца змеи; сердце ребенка наполнилось гордостью и предчувствием тайны. Он похлопал, как его учили, змею по шее, и ее голова снова опустилась.

Губы Олимпиады приоткрылись, зрачки расширились, покрывая серую радужку; руки, обвивавшие ребенка, ослабли. Все силы, казалось, сосредоточились во взгляде.

— Он знает тебя, — шепнула она. — Будь уверен, сегодня вечером он явился не в первый раз. Наверняка он часто навещал тебя, пока ты спал. Видишь, как он приник. Он хорошо тебя знает. Его послал бог. Это твой демон, Александр.

Лампа мигнула. Сосновая головешка, догорая, вспыхнула голубым пламенем перед тем, как превратиться в горячую золу. Змея быстро стиснула его тело, словно поверяя секрет. Ее чешуя струилась, как вода.

— Я назову его Тюхэ, — сказал он через некоторое время. — Он будет пить молоко из моего золотого кубка. Станет он говорить со мной?

— Кто знает? Он твой демон. Послушай, я расскажу тебе…

Приглушенные невнятные голоса, доносившиеся из зала, зазвучали громко, когда двери распахнулись. Мужчины громко прощались друг с другом, пожелания доброй ночи мешались с шутками и пьяным смехом. Шум обрушился, проникая сквозь все заслоны. Олимпиада оборвала разговор, теснее прижала к себе ребенка и спокойно сказала: «Не волнуйся, он сюда не придет». Но мальчик чувствовал, как напряженно она прислушивается. Раздались звуки тяжелых шагов, потом человек обо что-то споткнулся и выбранился. Древко копья Эгиса с легким стуком ударилось о пол, подошвы щелкнули, когда он взял на караул.

С топотом, волоча ноги, человек поднялся по лестнице. Дверь распахнулась. Царь Филипп с силой захлопнул ее за собой и, даже не взглянув на постель, стал раздеваться.

Олимпиада натянула одеяло. Ребенок, глаза которого округлились от тревоги, на мгновение обрадовался, что лежит спрятанным в утробе из мягкой шерсти и благоухающей материнской плоти. Но вскоре он начал испытывать ужас перед опасностью, которой не мог противостоять и которой даже не видел. Он раздвинул складки одеяла и стал подглядывать: лучше точно знать, чем гадать попусту.

Царь уже был обнажен; поставив ногу на мягкий пуф рядом со столиком для притираний, он развязывал ремни сандалии. Обрамленное черной бородой лицо он склонил набок, чтобы лучше видеть; его слепой глаз был обращен к кровати.

Минул уже год с того времени, как ребенок стал появляться на площадке борцов, когда кто-нибудь заслуживающий доверия брал его с собою. Нагие тела или одетые, все едины, разве что можно было увидеть боевые шрамы мужчин. Но нагота отца, которую он редко видел, всегда возбуждала в мальчике отвращение. Теперь, потеряв глаз при осаде Метоны, Филипп стал внушать ужас. Поначалу глаз скрывала повязка, из-под которой стекали, оставляя грязный след и теряясь в бороде, окрашенные кровью слезы. Потом они высохли и повязка была снята. Веко, пронзенное стрелой, было сморщено и испещрено красными шрамами, ресницы склеены чем-то желтым. Сами они были черными, как и на здоровом глазу, как и борода, и пучки волос на голенях, плечах и груди; полоска черных волос спускалась по животу к кусту, росшему в паху, словно вторая борода. Руки, шея и ноги были обильно покрыты рубцами — белыми, красными или багровыми. Царь рыгнул, наполняя воздух запахом винного перегара; обнажилась щербина в зубах. Ребенок, приникший к узкой щели, внезапно понял, на кого похож отец. Это был великан-людоед, одноглазый Полифем, захвативший спутников Одиссея и сожравший их живьем.

Его мать приподнялась на локте, до подбородка натянув одеяла.

— Нет, Филипп. Не сегодня. Еще не время.

Царь шагнул к постели.

— Не время? — повторил он громко. Он все еще тяжело дышал, — нелегко было на полный желудок одолеть лестницу. — Ты говорила это полмесяца назад. Или ты думаешь, что я не умею считать, ты, молосская сука?

Ребенок почувствовал, как обнимавшая его рука сжалась в кулак. Когда мать заговорила снова, в ее голосе зазвенел вызов.

— Считать, пьяница? Да ты не способен отличить лето от зимы. Ступай к своему любимцу. Любой день месяца безразличен для него.

Познания ребенка в этой области все еще были несовершенны, однако он смутно понимал, что означают слова матери. Ему не нравился новый юноша отца, напускающий на себя слишком важный вид, ему была противна связь, которую он чувствовал между ним и Филиппом. Тело матери напряглось и застыло. Мальчик затаил дыхание.

— Дикая кошка! — сказал царь.

Ребенок видел, как он кинулся на них, словно Полифем на свою добычу. Казалось, он весь ощетинился, даже прут, висевший в черной кустистой промежности, поднялся и был нацелен вперед, непонятный и пугающий. Филипп сдернул покрывала.