— Так, значит, ты мужчина! И я, твоя мать, которая родила тебя, вынянчила, выкормила, сражалась за твои права в те дни, когда царь готов был прогнать тебя, как приблудную собаку, чтобы признать своего ублюдка…
Она смерила сына негодующим взглядом, как полновластная хозяйка. Он ни о чем не спрашивал, — мать хотела причинить ему боль — и этого было достаточно. Слово летело за словом, как горящие стрелы.
— Я, которая каждый день жила только для тебя с тех пор, как ты был зачат, — о да, задолго до того, как ты увидел свет солнца, которая ради тебя проходила через огонь и тьму и спускалась в дома смерти! Теперь ты переметнулся к нему, чтобы унижать меня, как деревенскую бабу. Теперь я могу поверить, что ты его сын!
Он стоял молча. Клеопатра выронила челнок и выкрикнула торопливо:
— Отец — дурной человек. Я не люблю его. Я люблю одну маму!
На нее никто не посмотрел. Она заплакала, но ее никто не услышал.
— Придет время, когда ты вспомнишь этот день.
«Да уж, — подумал он, — такое не забывается».
— Ну? Тебе есть что ответить?
— Прости, мама. — Его голос начал ломаться, сейчас он пустил предательского петуха. — Я прошел испытания. Теперь я должен жить как мужчина.
Впервые она рассмеялась ему в лицо, как смеялась в лицо его отцу.
— Прошел испытания! Глупое дитя. Ты будешь хвалиться этим, когда ляжешь с женщиной.
Она осеклась. В комнате повисло гнетущее молчание. Клеопатра незаметно выбежала за дверь. Олимпиада кинулась в кресло и разразилась гневными рыданиями.
Он еще постоял, опустив голову, потом, как это часто бывало раньше, подошел к ней и погладил ее волосы. Она плакала у него на груди, задыхаясь, перечисляла нанесенные ей обиды и несправедливости, со слезами кричала, что больше не хочет видеть свет солнца, если и сын покинет ее. Александр сказал, что любит ее, что она и сама хорошо это знает. На такие уговоры всегда уходило много времени. В конце концов, — царевич и сам не знал, как это произошло, — между ними было решено, что он примет софиста сам, с Леонидом и Фениксом, и вскоре Александр ушел. Он не чувствовал ни позора, ни торжества — только предельную опустошенность.
У подножия лестницы ждал Гефестион. Так случилось — всегда так случалось, — что под рукой у него был мяч, если Александру хотелось играть, или вода, если того томила жажда. Его внимательная любовь не упускала ни малейшей мелочи. Он не был расчетлив, он просто чувствовал. Теперь, когда Александр спустился вниз и Гефестион увидел его сжатый рот и голубые тени под глазами, им не понадобились слова. Гефестион просто пошел рядом.
Тропинка увела их в глубь леса. Там, на открытой поляне, лежал поваленный ствол дуба, затянутый оранжевой порослью поганок и кружевом плюща. Гефестион сел, привалившись к дереву спиной. Александр подошел и взял его за руку; через несколько минут он глубоко вздохнул. За все это время не было произнесено ни одного слова.
— Говорят, будто любят тебя, — сказал Александр наконец, — и едят поедом.
Гефестион встревожился. Для него проще и безопаснее было избегать слов.
— Дети принадлежат им, но мужчины уходят своей дорогой. Так говорит моя мать. Она говорит, будто хочет, чтобы я вырос, но на самом деле это не так.
— Моя хочет, что бы она ни говорила. — Он придвинулся ближе, — как животное, подумал Гефестион, которого успокаивало прикосновение. И в чем бы он ни нуждался, он это получит. Место было уединенное, но Александр говорил тихо, словно птицы могли подслушать. — Ей нужен мужчина, который защищал бы ее. Ты знаешь почему.
— Да.
— Она всегда знала, что я буду заботиться о ней. Но сегодня я понял: она думает, что я ей позволю царствовать вместо меня, когда придет мое время. Мы не говорили об этом. Но она поняла, что я сказал «нет».
Гефестион вздрогнул и похолодел, словно предчувствуя угрозу, но сердце его наполнилось гордостью. Он даже не смел надеяться, что когда-нибудь будет вовлечен в союз против такой могущественной соперницы. Как можно осторожнее подбирая слова, он сказал о своей преданности.
— Она плакала. Я заставил ее плакать.
Александр все еще был мертвенно-бледен. Теперь Гефестион нашелся:
— Она плакала и в родах. Но это было неизбежно. Так и сейчас.
После долгого молчания Александр спросил:
— Ты помнишь то, другое, о чем я тебе рассказывал?
Гефестион кивнул. Это была тайна, о которой говорили только однажды.
— Она обещала поведать мне все… когда-нибудь. Иногда она говорит одно, потом — другое. Мне приснилось, что я поймал священную змею и пытался заставить ее говорить со мной, но она вырвалась и ускользнула.
— Возможно, она хотела, чтобы ты догонял ее.
— Нет, она знала тайну, но промолчала… Она ненавидит моего отца. Думаю, я единственный, кого она когда-либо любила. Она хочет меня всего, чтобы ничто не принадлежало ему. Иногда меня мучит желание узнать, действительно ли… это всё.
В рощице, тепло пронизанной солнцем, по спине Гефестиона прошел холодок.
— Боги откроют тебе правду. Они открывают правду всем героям. Но твоя мать… в любом случае… она смертна.
— Да, это так. — Он помолчал, припоминая. — Однажды, на горе Олимп, мне было знамение. Я дал обет, это навсегда останется между мной и богом. — Он сделал легкое движение, освобождаясь из объятий. Долгий тяжелый вздох сотряс все его существо. — Иногда я забываю об этом на несколько месяцев, иногда думаю день и ночь, иногда мне кажется, что я сойду с ума, если не узнаю правду.
— Но это глупо. Теперь у тебя есть я. Или ты думаешь, я допущу, чтобы ты стал сумасшедшим?
— Я могу говорить с тобой. Пока ты рядом…
— Клянусь тебе перед лицом богов, я буду рядом до своей последней минуты.
Они одновременно подняли глаза. В высоком небе лениво скользили тонкие облака, и их неприметное движение казалось простой рябью на воде в долгий, безветренный летний день.
Аристотель, сын лекаря Никомаха из рода Асклепия, стоял на носу входящего в гавань корабля, пытаясь вызвать в памяти смутные образы детских воспоминаний. Прошли годы, все выглядело переменившимся и чужим.
Он проделал короткое необременительное путешествие морем — единственный пассажир на присланной за ним военной галере. Может быть, поэтому он не был удивлен, увидев на пристани ожидавший его конный эскорт. У него даже промелькнула надежда, что высланный ему навстречу придворный будет полезен. Философ уже был хорошо проинформирован, но знания — пусть это даже касалось мелочей — никогда не бывали лишними, истина слагалась из множества частей, как мозаика.
Чайка пронеслась рядом. По привычке, выработанной годами самодисциплины, он подметил и отложил в памяти ее вид, угол полета, ширину крыльев, манеру нырять, рыбешку, за которой она кинулась. Форма волн, расходящихся от носа корабля, изменялась по мере уменьшения скорости. Ум Аристотеля молниеносно произвел логическую выкладку, навсегда оставшуюся где-то в глубинах сознания; она окажется под рукой, как только придет ее время. Философ не нуждался в табличках и стиле.
За скоплением теснившихся у пристани суденышек встречающие были плохо видны. Царь должен был послать кого-нибудь из первых лиц государства, — это тоже было политикой. Во время плавания Аристотель заготовил ряд вопросов. Этот дикий народ опасен, но им можно и нужно было воспользоваться в эпоху, когда философия и политика сплетались воедино. Для ума и познаний ученейших людей не было лучшего применения, чем врачевать болезни Эллады. Варвары безнадежны по определению, просвещать их — все равно что пытаться распрямить горбуна. Нужно излечить Элладу, и тогда она поведет за собою весь мир.
Двух поколений хватило, чтобы разумные формы государственных установлений превратились в омерзительно искаженных двойников: аристократия — в олигархию, демократия — в демагогию, монархия — в тиранию. И теперь, когда стремительно росло число затронутых этим злом городов, рос и мертвый балласт, убивающий надежды реформаторов. Улучшить тиранию оказалось невозможно, примеры у всех на памяти. Пытаться улучшить олигархию означало вызвать жесткость и жажду власти, убивающие душу, а улучшать демагогию — значит самому стать демагогом и пожертвовать своим умом. Но для того, чтобы реформировать монархию, нужно вылепить одного-единственного человека. Ему выпала возможность стать творцом и воспитателем царя — дар, который просит у судьбы каждый философ.
Платон рискнул жизнью в Сиракузах, сначала с отцом-тираном, потом с сынком-бездарью. Он пожертвовал половиной своих самых плодотворных лет, прежде чем отказался от брошенного им самим же вызова. В нем жили вельможа и солдат, а может, и мечтатель. Разве не благоразумнее было бы собрать достоверные сведения, прежде чем пускаться в опасный, таящий неведомое путь?.. Одна эта мысль, казавшаяся такой далекой, пробудила тяжелые, гнетущие чувства: застарелое беспокойство, ощущение того неизвестного, что ускользает, не входит в категории и системы, вернулись назойливым призраком вместе с летними запахами садов Академа.
Все равно, в Сиракузах Платон потерпел поражение. Может быть, виной тому дурной материал, который случился под рукой, но его позор стал известен всей Греции. И когда подошли последние дни учителя, сам разум его должен был помутиться — иначе как объяснить решение отдать Школу на откуп Спевсиппу, этому гнилому мистику? И подумать только, Спевсипп был бы рад отказаться от этого, чтобы явиться ко двору Пеллы. Снисходительный царь, мальчик — смышленый и с сильной волей, не ставший жертвой растлителей, наследник могущества, которое усиливается с каждым годом. Не удивительно, что Спевсипп соблазнился сладким куском, забыв об убожестве и грязных интригах Сиракуз. Но Спевсиппу отказали. Демосфен и его шайка добились, по крайней мере, этого: ни один афинянин не будет желанным гостем в Македонии.
Сам же он привычной суровой улыбкой умерял восторги друзей, восхвалявших его безупречную храбрость. Как, уехать на варварский, свирепый север! Да он вырос в этой стране, там остались его корни, воспоминания о воздухе ее гор неразрывно слились с памятью детских радостей. Умы его родных были отягощены тревогами войны, но он в те годы знал только счастье и красоту. Что до свирепости македонцев, то он и сам слишком долго прожил в тени персидского могущества, чтобы позволить себе увлечься иллюзией благородства. Ему ли, сделавшему из человека с темным и страшным прошлым друга и философа, бояться неудачи с несформировавшимся мальчиком!