Божественный глагол (Пушкин, Блок, Ахматова) — страница 15 из 65

Укажем в связи с этим лишь на один конкретный случай, касающийся пушкинского «Пророка», замысел которого, по утверждению Цявловского, явился реакцией поэта на казнь декабристов. Здесь уместно напомнить, чем обосновывал исследователь свой созвучный времени взгляд на этот пушкинский шедевр. Он апеллировал к сообщениям современников поэта как к единственному имевшемуся в его распоряжении аргументу: «В общей достоверности показания трех современников Пушкина, один из которых прямо ссылается на слова поэта, мы не имеем права сомневаться, – противопоставить их рассказам нечего»[135].

А ведь, оказывается, было, что противопоставить этому «показанию», и Цявловский не мог о том не знать! Противопоставить ему можно было следующее сообщение Смироновой-Россет:

«На другой день я (Пушкин. – В. Е.) был в монастыре; служка просил меня подождать в келье, на столе лежала открытая Библия, и я взглянул на страницу – это был Иезекииль. Я прочел отрывок, который перефразировал в “Пророке”. Он меня внезапно поразил, он меня преследовал несколько дней, и раз ночью я написал свое стихотворение; я встал, чтобы написать его; мне кажется, что стихи эти я видел во сне. Это было незадолго до того, как его величество вызвал меня в Москву (…) Иезекииля я читал раньше; на этот раз текст показался мне дивно прекрасным, я думаю, что лучше его понял» (С. 317).

Из этой записи следует, что факт возникновения «Пророка» и его текст никак не связаны с политической злобой дня, в частности, с казнью декабристов. Изложенная в ней история создания «Пророка» в корне противоречит канонизированным советской академической наукой легендам об этом шедевре пушкинской лирики, сложившимся на основании сбивчивых и порой весьма противоречивых сообщений нескольких престарелых современников Пушкина.

На самом деле, конечно, ни те свидетельства, ни это не могут служить окончательным аргументом в так и остающейся до сих пор неясной для нас творческой истории «Пророка»…

Именно на таких основаниях (сообщения современников не могут служить окончательным аргументом) и следует рассматривать те страницы «Записок», которые представляют несомненный интерес для исследователей биографии и творчества поэта.

Относительно же достоверности приведенной нами записи Смироновой-Россет заметим, что она не вызывает у нас никаких сомнений.

Пушкин действительно много и внимательно читал Библию, и это для нас давно не новость; книга Иезекииля действительно поражает поэтической мощью, с чем согласится каждый, кто ее открывал; в «Пророке» действительно перефразирован ее фрагмент, в чем можно убедиться, сопоставив тексты:

«Иезекииль»(3.4):

«И он сказал мне: сын человеческий! встань и иди к дому Израилеву, и говори им Моими словами…»


«Пророк»:

И Бога глас ко мне воззвал:

«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,

Исполнись волею моей…»

Далее мы рассмотрим возможное, по условиям публикации, количество подобных сообщений, объединенных следующим принципом: сведения эти, отличающиеся, на наш взгляд, безусловной достоверностью, вряд ли могли быть почерпнуты из пушкиноведческой литературы, существовавшей ко времени издания «Записок».

Тем самым выдвинутое в свое время Крестовой[136] в адрес дочери Смирновой-Россет обвинение (она якобы использовала печатные материалы) в отношении представленных примеров полностью отводится.


Начнем со следующей записи, передающей разговор Александры Осиповны с Николаем I о Пушкине, в частности, о «Борисе Годунове»: «…затем спросила государя, какие части “Бориса” нравятся ему всего более. Он ответил: “Сцена, где Борис дает советы сыну, советы отца-государя…”» (С. 263).

Достоверность и подлинность записи получили неожиданное подтверждение в статье П. М. Бицилли «Пушкин и Николай I», опубликованной в 1928 году в парижском журнале «Звено».

Дело в том, что летом 1835 года Николай I, перед отъездом на встречу с королем Пруссии Фридрихом-Вильгельмом, оставил «на всякий случай» завещание наследнику престола. Как установил Бицилли, завещание это «почти всецело совпадает с последним монологом Бориса Годунова»[137]. Мы же ограничимся лишь двумя следующими примерами.

«Борис Годунов»:

Будь милостив, доступен к иноземцам,

Доверчиво их службу принимай.

Со строгостью храни устав церковный…

(VII, 90; курсив Бицилли. – В. Е.);

Завещание Николая I:

«Будь милостив и доступен ко всем несчастным. Соблюдай строго все, что нашей церковью предписывается…» (курсив Бицилли. – В. Б.)[138].

«Борис Годунов»:

О милый сын, ты входишь в те лета,

Когда нам кровь волнует женский лик.

Храни, храни святую чистоту

Невинности и гордую стыдливость…

(VII, 90; курсив Бицилли. – В. Е.);

Завещание Николая I:

«Ты молод, неопытен и в тех летах, в которых страсти развиваются, но помни всегда, что ты должен быть примером благочестия, и веди себя так, чтобы мог служить живым образцом…» (курсив Бицилли. – В. E.)[139].

Сопоставив тексты, Бицилли отметил следующее: «Влияние образца сказалось в Завещании не только на выборе предметов, насчет которых даются наставления, но и на способах выражения. Николай I знал, как видно, монолог наизусть – нельзя же предположить, что он заглядывал в “Бориса Годунова”, когда писал свое “наставление”» [140].

При этом Бицилли сослался на приведенный нами текст «Записок», дав им следующую весьма неоднозначную оценку:

«Знаю, что это – очень мутный источник; однако в основе “Записок” лежали все-таки подлинные записи А. О. Смирновой, и в этих последних не все – вымысел. Места, где никакой тенденциозности, никакой “нарочитости” нельзя заметить, могут быть признаны заслуживающими не меньшего доверия, нежели любые другие записи такого же рода»[141].

А вот другой пример, реакция Александры Осиповны на прочитанное Пушкиным новое сочинение: «Потом он прочел мне под строгим секретом очень оригинальную вещь: “Летопись села Горюхина”. Это Россия! Я сказала ему: “Цензура не пропустит этого. Она угадает”» (С. 56–57).

Такое восприятие повести не могло быть заимствовано из литературного источника, так как стало утверждаться в пушкинистике лишь в XX веке, то есть намного позже выхода «Записок»[142].


В другой записи рассказывается о встрече Пушкина с сестрой Батюшкова:

«Пушкин встретил у меня Жюли (Батюшкову, тоже фрейлину. – В. Е.), и когда она уехала, разговор зашел об ее брате и об его стихотворениях. Пушкин находит их очень музыкальными, почти столь же музыкальными, как стихи Жуковского. Он продекламировал мне стихотворение, конец которого ему особенно нравится.

Он пел; у ног шумела Рона,

В ней месяц трепетал;

И на златых верхах Лиона

Луч солнца догорал…

Я заметила, что меня восхищает мелодичность этих чудных стихов…» (С. 212–213).

Напомним, что на полях 2-й части «Опытов в стихах и прозе» К. Н. Батюшкова Пушкин отметил, что «Пленный» (стихотворение Батюшкова) «полон прекрасными стихами», а напротив его завершающих строф, к которым может быть отнесена и приведенная в «Записках» строфа, есть пушкинская помета: «прекрасно» (XII, 266).

При этом пушкинские «Заметки на полях 2-й части “Опытов в стихах и прозе” К. Н. Батюшкова» впервые были опубликованы Л. Н. Майковым в 1899 году, то есть уже после выхода «Записок».

А вот запись Александры Осиповны о вожде Южного общества декабристов:

«Говоря о Пестеле, великий князь (Михаил Павлович. – В. Е.) сказал: “У него не было ни сердца, ни увлечения; это человек холодный, педант, резонер, умный, но парадоксальный, и без установившихся принципов”. Искра (Пушкин. – В. Е.) сказал, что он был возмущен рапортом Пестеля насчет этеристов, когда Дибич послал его в Скуляны. Он тогда выдал их. Великий князь ответил: “Вы видите, я имею основание говорить, что это был человек без твердых убеждений”» (С. 65–66).

Сравним с дневниковой записью Пушкина от 24 ноября 1833 года:

«Это был Суццо, бывший молдавский господарь. Он теперь посланником в Париже; не знаю еще, зачем здесь. Он напомнил мне, что в 1821 году был я у него в Кишиневе вместе с Пестелем. Я рассказал ему, каким образом Пестель обманул его и предал этерию, представив ее императору Александру отраслию карбонаризма» (XII, 314).

Прозвучавшая здесь характеристика Пестеля полностью совпадает с нашим представлением о нем, изложенным в давней работе об историческом подтексте «Пиковой дамы»[143]. Более того, эта характеристика Пестеля подкрепляет наше (не высказанное в упомянутой работе за отсутствием хоть какого-нибудь обоснования) предположение, что эпиграф к главе VI повести, возможно, метит в Пестеля: «Нотте sans moeurs et sans religion!» (VIII, 243).

Пушкинская дневниковая запись впервые опубликована в 1881 году в «Русском Архиве»[144]