Божественный глагол (Пушкин, Блок, Ахматова) — страница 24 из 65

[217].

Далее там же сообщается о приобретении в мае 1836 года Императорской Академией художеств коллекции графа Мусина-Пушкина-Брюса, состоящей из «127 произведений всех основных школ западноевропейской живописи общей стоимостью в 122 тыс. 825 руб.», а также, что при оценке «имели в виду достоинство картин и настоящую их цену»[218].

И, наконец, самым важным, с нашей точки зрения, доводом в пользу мадонны Перуджино является тот факт, что это произведение великого итальянца находится в России, в московском музее изобразительных искусств им. А. С. Пушкина, куда оно поступило из Эрмитажа, а в Эрмитаж, по сообщению сотрудника музея, известного специалиста по западно-европейской живописи В. Э. Марковой, попало из собрания графа Г. А. Строганова, о котором упоминал М. Д. Беляев.

Именно этой картиной мог любоваться в свое время Пушкин, именно в ней находить сходство со своей невестой.


2008

«Прекрасней волн, небес и бури…»(О стихотворении «Буря»)

Стихотворение «Буря» написано Пушкиным в Михайловском в 1825 году (месяц неизвестен). Однако замысел его, скорее всего, возник у поэта еще на юге, как это было с другим стихотворением того же года «В крови горит огонь желанья…», черновой автограф которого датируется 1821 годом. Есть и еще один признак, которым подтверждается связь «Бури» с годами южной ссылки – преобладание в стихотворении романтических тенденций. Как отметил современный исследователь, Пушкина Едва ли не про “Бурю” написал в “Путешествии Онегина”»[219]:

В ту пору мне казались нужны

Пустыни волн, края жемчужны,

И моря шум, и груды скал,

И гордой девы идеал…

На это же указал в свое время Б. В. Томашевский: «Любопытно, что и в 1825 г. еще встречаются произведения условно-литературного порядка, как, например, “Буря”, где дан весь репертуар воображаемых пейзажных деталей, окружающих “деву”: скалы, волны, молнии, ветер и летучее покрывало. Это все еще дань прошлому. Но одновременно

мы имеем такие зарисовки русского пейзажа, как “Зимний вечер”, характерный образец пушкинской лирики этого периода»[220].

А упоминание Томашевским «Зимнего вечера» симптоматично: это стихотворение тоже о буре, только о буре северной, зимней, снежной. Соответственно и тональность стихов совершенно иная. Ведь, по наблюдению Н. Н. Петруниной, метель и мороз чаще всего «сопровождаются у Пушкина настроениями печали, уныния, надрывающей сердце тоски»[221]. Не исключено, что окончательный вариант «Бури» был написан после «Зимнего вечера» (месяц создания также неизвестен) по контрасту, как попытка освободиться от приступа тоски и уныния, сказавшегося в стихах «Зимнего вечера». Вероятно, какие-то ее наметки имелись в памяти поэта, а может быть, и в его записях.

Но приведем текст «Бури»:

Ты видел деву на скале

В одежде белой над волнами,

Когда, бушуя в бурной мгле,

Играло море с берегами,

Когда луч молний озарял

Ее всечасно блеском алым

И ветер бился и летал

С ее летучим покрывалом?

Прекрасно море в бурной мгле

И небо в блесках без лазури;

Но верь мне: дева на скале

Прекрасней волн, небес и бури.

Стихотворение начинается с обращения: «Ты видел?..». Это дало повод некоторым исследователям предположить здесь чуть ли не тайну, требующую раскрытия: к кому, мол, обращается Пушкин?

На наш взгляд, никакой тайны тут нет, – автор обращается к своему воображаемому собеседнику. Примеры таких обращений в творчестве Пушкина не являются чем-то исключительным:

Вдали ты зришь утес уединенный…

(«Эвлега», 1814);

Ты будешь звать воспоминанья

Потерянных тобою дней!

Тогда изгнаньем и могилой,

Несчастный, будешь ты готов…

(«К***», 1820);

Куда бы ты не поспешал,

Хоть на любовное свиданье,

Какое б в сердце ни питал

Ты сокровенное мечтанье, —

Но, встретясь с ней, смущенно ты

Вдруг остановишься невольно…

(«Красавица», 1832).

Все приведенные примеры содержат практически такие же обращения, каким начинается «Буря».

Но читаем дальше: «В одежде белой…» – указывает на наряд невесты, также и «летучее покрывало» (фата)…

Что же за странная ситуация предстает перед нами: «дева» находится на скале, над вздымаемыми бурей волнами. Причем находится она там в течение длительного времени: лучи молний озаряют ее алым блеском «всечасно». Она словно прикована к скале и не покидает ее во все время бури.

Ситуация эта вызывает в памяти древнегреческий миф о Персее и Андромеде, дочери эфиопского царя Кефея и Кассиопеи:

«В виде искупительной жертвы Андромеда была отдана на съедение чудовищу, которое вместе с наводнением наслали на Эфиопию Посейдон и нереиды (за то, что мать Андромеды похвалялась перед ними своей красотой). Персей уничтожил чудовище и спас от гибели Андромеду, обещанную ему в супруги Кефеем»[222].

В европейской литературе средних веков и Возрождения этот античный миф трансформировался в миф о рыцаре Роже (Ринальде, Руджери), спасающем Анжелику. Так, «в самом ренессансном произведении в литературе итальянского Возрождения»[223] – «Неистовом Роланде»

Ариосто прекрасная Анджелика прикована к скале, где должна стать добычей морского чудовища. Но храбрый рыцарь Руджьер вступает в бой со злобным гадом и освобождает красавицу (песнь X). Известно, что Пушкин еще в лицее «хорошо знал “Неистового Роланда” и, когда писал богатырскую поэму “Руслан и Людмила”, нередко вспоминал его (Ариосто. – В. Е.) авторские интонации»[224]. Выявлению сходства приемов и даже отдельных эпизодов в поэмах Пушкина и Ариосто была посвящена известная работа М. Н. Розанова (1937), подвергнутая, впрочем, Томашевским обоснованной критике. К 1826 году относится пушкинский перевод одного из центральных эпизодов «Неистового Роланда»: «Из Ариостова “Orlando Furioso”».

Поэтому трудно уверенно утверждать, какой именно из мифов всплыл в подсознании поэта во время сочинения им «Бури». И все же «белая одежда» и «летучее покрывало» девы более соответствуют античной легенде, по которой Андромеда была обещана в жены избавителю ее отцом…

Возвращаясь к пушкинскому стихотворению, остановимся на изображении бури. Она, странным образом, не вызывает у автора никаких смятенных чувств. Напротив, море в бушующей непогоде «играет с берегами» и вообще «прекрасно» («прекрасно море в бурной мгле»). И небо над этим бушующим бурным морем тоже «прекрасно», даже «без лазури». Хотя на самом деле картина морского шторма чаще всего вызывает совсем иные чувства. Возьмем, например, документальное свидетельство об ужасающих последствиях морской бури, обрушившейся 27 августа 1820 года на Севастополь, которое содержится в статье В. П. Казарина, посвященной этому стихотворению:

«В то же время тифон (тайфун. – В. Е.), сей страшный феномен приводил всех в трепет. Он собственно собою произвел шум острый, похожий на отголосок стуку металлического с визгом. Но сей шум, соединяясь с треском пагубного его действия над строением, с которого срывал черепицу, камни, лес и все, что встречалось, принимая к себе и вознося на воздух, производил страшный вид и слух. А все это, соединяясь с громовыми ударами, молниею и черными тучами, кипящими в воздухе, представляло как будто бы изменяющуюся природу»[225].

До Гурзуфа, где в это время находился Пушкин, шторм мог докатиться через несколько часов и выглядеть уже не столь устрашающе. Заметим, правда, что в пушкинском стихотворении совсем не обязательно отразилось впечатление именно от этого шторма. Немало морских бурь мог наблюдать поэт во время четырехлетнего пребывания на юге. Но в любом случае изображение бушующей стихии в стихотворении «Буря» представляется достаточно благостным.

Это резко контрастирует с авторским восприятием бури в «Зимнем вечере»:

То, как зверь, она завоет,

То заплачет, как дитя.

От такого завывания бури на душе у автора становится невесело: вдруг приходит на ум, что кровля дома давно «обветшала», судьба его несчастлива, юность представляется «бедной» и вообще, по извечному русскому обычаю, остается только «выпить с горя».

Чем объяснить столь различное восприятие бури в двух стихотворениях, написанных, вероятнее всего, почти в одно время? Думается, тем, что из занесенного метелями Михайловского, где поэт обречен на бессрочное заточение без привычной среды общения, без театра, литературных новинок и многого другого, к чему он привык («без слез, без жизни, без любви»), – годы южной ссылки представлялись ему благословенными. И даже буря, обрушивающаяся в его воображении на северный берег Черного моря, представляется отсюда, из зимнего Михайловского, благословенной (а то, что она изображена по собственным непосредственным впечатлениям, сохранившимся в памяти, несомненно).

Но более важной причиной столь мажорного восприятия автором разбушевавшейся морской стихии представляется нам «одежда белая» и «летучее покрывало» девы-невесты, ожидающей жениха-избавителя: она верит в него, миг освобождения близок! Непоколебимая вера в торжество любви и справедливости одухотворяет ее, делает ее особенно прекрасной. В этом, на наш взгляд, и заключена главная поэтическая мысль стихотворения, – в русле своих религиозных исканий ее выразительно прокомментировал С. Л. Франк. В известной статье «Религиозность Пушкина» он отметил: