Божественный глагол (Пушкин, Блок, Ахматова) — страница 26 из 65

, а «милость» исключительно по отношению к осужденным декабристам. При этом лингвистической стороне вопроса – прилагательное «александрийский» не может образовываться в русском языке от мужского имени Александр – не придавалось особого значения. Вопрос же этот со всей внятностью был поставлен еще в 1937 году бельгийским филологом Анри Грегуаром[235], а затем на исходе советского времени и в постсоветский период поддержан Н. М. Шанским (1989)[236], С. А. Фомичевым (1990)[237] и М. Ф. Мурьяновым (1996)[238]. Все они сошлись во мнении, что «Александрийским столпом» следует считать одно из высочайших сооружений древнего мира знаменитый александрийский маяк Фарос, который наряду с египетскими пирамидами (ода Горация) входил во все известные списки семи чудес света. Пейзаж древней Александрии с Фаросом действительно есть в неоконченном пушкинском произведении «Мы проводили вечер на даче…» (1835), написанном примерно за год до «Памятника»:

«Темная, знойная ночь объемлет Африканское небо; Александрия заснула; ее стогны утихли, дома померкли. Дальний Фарос горит уединенно в ее широкой пристани, как лампада в изголовьи спящей красавицы» (VIII, 422).

Однако позднее О. А. Проскурин (1999) и М. Б. Мейлах (2005) возвратились к старой трактовке пушкинской формулы, для чего предложили свои разрешения лингвистического несоответствия, отмеченного Анри Грегуаром, которых мы еще коснемся в свое время. Пока же рассмотрим более подробно последнее исследование, претендующее на подведение окончательного итога в затянувшейся полемике[239]. Оно посвящено противостоянию Пушкина императору Александру I, а затем и Николаю I, сменившему старшего брата на царском престоле.

Именно этим определяется, по мнению М. Б. Мейлаха, содержание двух строк «Памятника», невольно оказавшихся сейчас в фокусе нашего внимания:

Вознесся выше он главою непокорной

Александрийского столпа.

Автор приводит немало подтверждений указанному противостоянию, ссылаясь при этом и на Вяземского, который по поводу благоприятной для Пушкина аудиенции у Николая I (8 сентября 1826 года), положившей конец долголетней ссылке поэта, заметил: «Либералы, однако же, смотрели с неудовольствием на сближение двух потентатов»[240]; и на Тютчева, который нарек убийцу Пушкина «цареубийцей»; и на современные литературоведческие исследования, в частности на работу М. Н. Виролайнен о культурном герое нового времени, подчеркнувшей, что «по отношению к царю, поэт (…) оказывается и его “парой” и его “конкурентом”»[241].

Такой смысл можно как будто бы найти в первой из процитированных пушкинских строк (о «нерукотворном памятнике», воздвигнутом поэтом себе самому своим поэтическим служением):

Вознесся выше он главою непокорной…

Но вот что важно: никаких конкретных указаний и даже намеков в ней нет. Мысль о противостоянии Поэта и Властителя содержится в ней, как говорится, в общем виде. Выше чего он «вознесся» (вторая строка), мы рассмотрим позже. Но и без указания объекта, который был избран Пушкиным для сравнения и которого мы пока не касаемся, ясно, что речь идет о противостоянии Поэта любому земному властелину, кем бы тот ни был, ведь вознесся-то «нерукотворный» памятник «главою непокорной». Кому «непокорной» – конечно, любой земной власти. Кроме того, это только один из множества аспектов (быть может, один из важнейших, но не единственный), составляющих содержательную основу стихотворения. Ведь в нем явлены мысли и о поэтическом бессмертии («Нет, весь я не умру»), и о противостоянии «нерукотворного» рукотворному, и о милосердии («милость к падшим»), и о превышающем все и всяческие веления «веленье Божьем», и еще многое другое.

Поэтому трудно согласиться с утверждение автора о том, что мотив «конкуренции или соперничества» с царской властью «многообразно заложен»[242] в пушкинском стихотворении. Нам этого «многообразия» выявить не удается, автор же не подкрепил свое сомнительное, на наш взгляд, утверждение пушкинским текстом. Спору нет, тема, разрабатываемая им в рассматриваемой статье[243], безусловно, актуальна и статья его содержит немало интересных наблюдений, но они, по нашему глубокому убеждению, не имеют прямого отношения к пушкинскому «Памятнику». Гениальное пушкинское стихотворение, не побоимся сказать, не об этом или не только и не столько об этом. Оно о миссии, или, как позднее замечательно выразился Блок, о назначении поэта:

«“Памятник” – не только итог биографии, личной судьбы (как было у Горация и Державина). Судьба поэта Пушкина – для Пушкина лишь сюжет. Содержание же – миссия поэта. Излишние конкретные временные детали убраны, осталось движение истории»[244].

Так формулировал свое отношение к «Памятнику» Валентин Непомнящий более сорока лет назад в статье, опубликованной в «Вопросах литературы» (1964). Значительно позднее он вновь подтвердил ту свою позицию:

«Пушкинское стихотворение (в отличие от “Памятников” Горация и Державина, где авторы говорят в буквальном смысле о себе лично) вовсе не “личное”, не о поэте А. С. Пушкине, его “заслугах”, его судьбе, а о миссии поэзии, как она понимается поэтом Пушкиным и как выполнена в его творчестве. Из лично-национального плана тема переводилась в план национально-общечеловеческий. “Я” было лишь точкой опоры, но не основным содержанием. Соответственно общепринятое узко историческое толкование “свободы” и “милости к падшим” (следование Радищеву, призыв помиловать декабристов) становилось частью широкого философского и нравственного понимания: свобода духа, милосердие к людям»[245].

Наиболее важны здесь для нас утверждения о том, что «излишние конкретные временные детали убраны» и что «общепринятое (в советское время. – В. Е.) узко историческое толкование» отдельных пушкинских мотивов в «Памятнике» неплодотворно – их нужно рассматривать в «широком философском и нравственном» контексте.

Той же точки зрения придерживался М. Ф. Мурьянов в своих заметках о «Памятнике», где он цитировал бельгийского филолога Анри Грегуара: «Пушкин, по размышлении, очистил свой шедевр от слишком злободневных намеков, недостойных его и того, что дается навеки»[246].

Вопреки этому, М. Б. Мейлах вновь попытался доказать, что в пушкинском стихотворении содержится злободневное и политически актуальное для его времени утверждение о противостоянии поэта Пушкина власти российского царя:

«Суммируя сказанное, можно видеть, что в стихотворении, написанном “почти” (? – В. Е.) александрийским стихом, поэт Александр Пушкин утверждает, что воздвигнутый им “нерукотворный” поэтический памятник (каковым данное стихотворение является par excellence) вознесся выше “рукотворного” Александрийского столпа – памятника неправомочно сакрализированной славе нелюбимого им тезоименитого императора Александра[247].

Курсив в словах «александрийский» (стих) – «Александр» (Пушкин) – «Александрийский» (столп) – «Александр» (император) демонстрирует желание подтвердить правомерность образования прилагательного «александрийский» от имени «Александр» (вместо «Александровский»), что на самом деле, как уже было отмечено, противоречит нормам русского языка.

Поборники узко исторической трактовки «Памятника» и раньше неоднократно пытались это противоречие снять. Современные авторы, как уже было упомянуто, предложили новые решения существующей для их интерпретации проблемы. Так, О. А. Проскурин исходил из того, что Петербург 30-х годов XIX века порой отождествлялся в петербургской высококультурной среде (П. Я. Чаадаев, П. А. Катенин)[248]с египетской Александрией и потому, мол, Пушкин петербургскую

Александровскую колонну и назвал «Александрийским столпом». Заметим, что оппонируя своему фактическому единомышленнику, М. Б. Мейлах совершенно резонно охарактеризовал проскуринскую интерпретацию, основанную на параллели Петербург – Александрия, как «натянутую» и «несомненно недостаточную»[249].

Сам же он предложил не менее остроумную, но столь же недостаточную, на наш взгляд, версию:

«На самом деле мы имеем дело со скрытым галлицизмом, образованным по той же модели, что александрийский, а не александровский стих – от vers alexandrine (получившего имя по названию отнюдь не города, а средневекового “Романа об Александре (Македонском)” (…) галлицизм этот восходит к присутствующей в сознании людей пушкинского времени colonne Alexandrine – компактной форме, несомненно бывшей у всех на устах (начиная с ее проектировщика и строителя – Огюста Монферрана) в течение четырех лет строительства колонны, каждый момент которого освещался в печати не только русской, но и французской. Именно форма времени colonne Alexandrine, более удобная для произнесения, чем громоздкая именная притяжательная конструкция colonne (d) Alexandre /, и сама как бы составляющая полустишие воображаемого александрийского стиха, постоянно употребляется в газетных отчетах, издававшейся в столице официальной газеты “Journal de Saint-Petersbourg”»