Нам представляется логически более оправданным обратное утверждение: никакие «показания мемуаристов» не могут отменить того факта, что «апокрифическая строфа» никак не согласуется с «духом и смыслом» известного нам окончательного текста «Пророка». К тому же, как мы показали выше, «единогласные показания мемуаристов» – миф, получивший распространение в советскую эпоху.
И последнее замечание, касающееся затронутых нами публикаций. Оба автора (и Строганов, и Сурат) обращаются к известной черновой записи Пушкина «И я бы мог, как шут…». Однако и эта запись воспринимается нами несколько иначе, чем было принято до сих пор. В ней ощущается, как нам кажется, совсем другой оттенок смысла, который становится более ощутимым при сопоставлении ее с другой известной нам сентенцией, использованной Пушкиным в качестве эпиграфа к статье 1836 года «Александр Радищев» и будто бы произнесенной в 1819 году Карамзиным: «Не следует, чтобы честный человек заслуживал повешения» (пер. с фр.). «Как шут», добавим мы для пояснения параллели. Из такого сопоставления двух фраз видно, что дворянская честь ценилась Пушкиным очень высоко – и, быть может, именно в этом его коренное идейное расхождение с декабристами.
В заключение подведем некоторые итоги.
Рассмотренное четверостишие о «пророке России» не имеет, по нашему убеждению, никакого отношения к пушкинскому «Пророку». Вообще его принадлежность Пушкину маловероятна и не аргументирована в достаточной степени.
1997
Из чего мы бьемся
Изложенное в предыдущей главе опубликовано более десяти лет назад, однако проблема апокрифического четверостишия «Восстань, восстань, пророк России…», по-видимому, продолжает оставаться актуальной. Только этим можно объяснить желание В. С. Листова вернуться к ней в своей новой книге. Там рассмотрение четверостишия завершается надеждой на то, что автору «удалось усилить аргументы сторонников пушкинского авторства»[358].
Именно это и обратило на себя внимание, ибо объективных аргументов в пользу авторства Пушкина просто не существует. Есть лишь воспоминания нескольких довольно немолодых современников Пушкина, записанные через десятилетия после времени создания «Пророка». Более ранних упоминаний о злополучном тексте нашими оппонентами пока не обнаружено. Да и сами воспоминания сбивчивы и противоречивы[359]. Вот почему вплоть до выхода в советское время Большого академического собрания сочинений поэта воспоминания эти и сообщенные в них варианты текста четверостишия не признавались достаточным основанием для установления авторства Пушкина. Текст четверостишия как недостаточно достоверный приводился исключительно в примечаниях к стихотворению «Пророк». К моменту включения его в Большое академическое собрание сочинений (1948 год) никаких новых подтверждений авторства Пушкина найдено не было. Решение об этом М. А. Цявловского (редактора тома) было, как говорится, волевым, а не научно обоснованным. Текстологическая сторона этого решения также весьма уязвима, потому что все четыре варианта текста имеют существенные разночтения. Окончательный текст, включенный в собрание, составлен редактором тома. При этом второй стих взят из варианта записи П. И. Бартенева, третий – из сборника М. Н. Лонгинова – С. Д. Полторацкого, четвертый – вновь из записи Бартенева, причем конъектура Цявловского в четвертом стихе («убийце гнусному»), как мы показали выше, совершенно неубедительна.
Так обстоит дело с аргументами «сторонников пушкинского авторства». Что же нового предложил В. С. Листов? Наверное, он имел в виду следующие свои рассуждения:
«У нас, как и других исследователей, нет твердых доказательств, позволяющих утверждать, что спорная строфа (“Восстань, восстань…”. – В. Е.) принадлежала пушкинскому “Пророку”. Хотя в ней есть важные “переклички” с основным источником, на который ориентирован “Пророк” – с библейской “Книгой пророка Исайи”. Например, глава 52 этой Книги начинается стихом, имеющим прямое отношение к нашей теме. Приведем его по знакомому Пушкину церковно-славянскому тексту: “Восстани, восстании, Сионе, облецыся во крепость твою, Сионе, и ты облецыся во славу твою, Иерусалиме” (Ис., 52, I)»[360].
Но, во-первых, вряд ли можно с полным основанием назвать книгу Исайи источником пушкинского «Пророка»: «В отличие от многих своих современников, поэт воспользовался Библией как своего рода исходным материалом. Его пророк не походит ни на Исайю, ни на кого иного из библейских пророков»[361]. Кроме того, несомненна связь «Пророка» и с книгой Иезекииля. Если верить «Запискам» А. О. Смирновой-Россет[362], именно книга Иезекииля, а не книга Исайи вдохновила поэта на создание этого лирического шедевра. Вот ее изложение признания Пушкина:
«На другой день я был в монастыре; служка просил меня подождать в келье, на столе лежала открытая Библия, и я взглянул на страницу – это был Иезекииль. Я прочел отрывок, который перефразировал в “Пророке”. Он меня внезапно поразил, он меня преследовал несколько дней, и раз ночью я написал свое стихотворение; я встал, чтобы написать его; мне кажется, что стихи эти я видел во сне. Это было незадолго до того, как его Величество вызвал меня в Москву (…) Иезекииля я читал раньше; на этот раз текст показался мне дивно прекрасным, я думаю, что лучше его понял»[363].
Достоверна или недостоверна запись Смирновой-Россет (почему-то относительно воспоминаний Соболевского или Пятковского сторонники пушкинского авторства таких оговорок не делают!), но книга Иезекииля действительно поражает поэтической мощью, с чем согласится каждый, кто ее открывал; а в «Пророке», как мы уже отметили раньше, действительно «перефразирован» ее фрагмент (в заключительной, самой потрясающей его строфе), в чем легко убедиться, сопоставив тексты:
«Иезекииль» (3.4):
И он сказал мне: сын человеческий! Встань и иди к дому Израилеву, и говори им моими словами…
«Пророк»:
И Бога глас ко мне воззвал:
“Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей…
Так что утверждать, что «Пророк» «ориентирован» исключительно на книгу Исайи вряд ли правомерно
А, во-вторых, ориентированность на книгу Исайи (Ис., 52,1) «спорной строфы» никак не может стать доказательством авторства Пушкина, потому что, как отметил тот же В. Э. Вацуро, эта книга «служила постоянным источником образов и тем для гражданских поэтов декабристского времени»[364], один из которых, возможно, и является автором сомнительного стихотворного текста. Добавим к процитированному, что и у Баратынского можно найти реминисценции первого стиха главы 52 книги Исайи, на который обратил внимание наш оппонент:
Кода тебя, Мицкевич вдохновенный,
Я застаю у Байроновых ног,
Я думаю: поклонник униженный!
Восстань, восстань и вспомни: сам ты Бог!
Таким образом, далеко не один Пушкин обращался в те годы к книге Исайи, и, следовательно, приведенный В. С. Листовым довод не может быть признан достаточным. Да и ориентированность «спорной строфы» на указанное место в Библии чисто внешняя. Оппозиции пророк – царь, составляющей ее содержание и отражающей политическую злобу дня в России второй половины 1820-х годов, в «Книге Исайи» нет. Более того, значительная часть времени пророческого служения Исайи пришлась на годы правления благочестивого иудейского царя Езекии, находившегося под особой защитой Бога. Политическая злободневность, лобовая публицистичность четверостишия о пророке России позволяет предположить в ее действительном авторе человека, куда более радикально настроенного и политизированного, говоря по-современному, чем был Пушкин в пору окончания Михайловской ссылки.
Кроме того, чтобы сгладить отсутствие каких-либо объективных аргументов в пользу принадлежности злополучного четверостишия Пушкину, В. С. Листов попытался уравнять эти сомнительные стихи с теми бесспорно принадлежащими поэту произведениями, автографы которых не сохранились:
«Спорная строфа приведена в третьем томе Большого Академического собрания сочинений, где по нашим подсчетам содержится еще 21 стихотворение, записанное только мемуаристами. Текстологическая ситуация, при которой мы располагаем четырьмя списками, на этом фоне выглядит просто благополучной. Говоря серьезно, строфу “Восстань, восстань, пророк России” можно исключить из корпуса пушкинских произведений только вместе, например, с “Песнями о Стеньке Разине”, со стихотворениями “Во глубине сибирских руд”, “На картинки в Невском альманахе”, “Вам, музы, милые старушки”, с эпитафией младенцу Волконскому, с эпиграммой “За Netty сердцем я летаю”»[365].
«Благополучия» текстологической ситуации мы уже вкратце коснулись, к точности подсчетов стихотворений, «записанных только мемуаристами», еще вернемся, а пока рассмотрим обоснованность пушкинского авторства относительно стихотворений, названных В. С. Листовым, и сопоставим результаты такого рассмотрения с обоснованностью включения в корпус пушкинских произведений апокрифического четверостишия.
Песни о Стеньке Разине:
«При письме от 20 июля 1827 г. Пушкин представлял песни о Степане Разине на цензуру Николая. В письме от 22 августа 1827 г. Бенкендорф извещал поэта: “Песни о Стеньке Разине при всем поэтическом своем достоинстве, по содержанию своему неприличны к напечатанию. Сверх того церковь проклинает Разина, равно как и Пугачева” (…) Под обозначением “Песни о С. Раз.(ине)” вошло в список произведений, предназначаемых для издания, составленный в конце апреля – августе 1827 г.» (III, 1128–1129). Известно также, что песни о Разине, привезенные Пушкиным в Москву из Михайловского в сентябре 1826 года, неоднократно читались им разным лицам. Существование «Песен…» и принадлежность их Пушкину документально доказана, несмотря на отсутствие автографа. Какая же здесь может быть аналогия с апокрифическим четверостишием?