Божественный глагол (Пушкин, Блок, Ахматова) — страница 43 из 65

.

Признаемся, что в особого рода остроумии автору не откажешь: «Что за прелесть эти сказки! каждая есть поэма!» – это пушкинское восклицание из письма к брату Льву Сергеевичу (ноябрь 1824) избрал он эпиграфом для статьи о новонайденном матерном тексте.

Что же касается убедительности его версии, то здесь дело обстоит иначе.

«Набор и комбинация мотивов» совпадают только в завязке: на место работницы нанимается мужчина переодетый в женское платье, «в дальнейшем развитие действия в поэме и народной сказке расходится»[378].

А мог ли Пушкин знать эту сказку? Столь важный вопрос не удостоен серьезного рассмотрения. Вместо того нам сообщается, что, хотя сказки о батраке Марфутке в пушкинских записях сказок нет, «многие он помнил наизусть»[379]. В качестве доказательства столь очевидного соображения, никак не проясняющего, впрочем, суть вопроса, приводятся поэтические строки из чернового варианта стихотворения «Вновь я посетил…»: «Уже старушки нет – уж я не слышу (…) Ее рассказов – мною затверженных //От малых лет – но все приятных сердцу (…)»[380].

Но даже при столь своеобразном способе аргументации вряд ли удастся кого-то убедить, что сказка с «грубой порнографией» и «густой матерщиной» рассказывалась дворянскому отпрыску перед сном «от малых лет» (в беловом автографе – «с издетства»).

Какой-либо информации о распространении злополучной сказки в России, в частности, в конце XVIII – начале XIX века в статье, конечно, нет.

Не представляются убедительными и впечатляющие, по мнению автора, «дословные совпадения» в текстах сказки и поэмы, например:

«жила вдова» – в сказке;

«жила-была вдова» – в поэме.

Да какая же сказка не начинается с этой присказки? Таким способом можно установить «дословные совпадения» «Домика в Коломне» с десятками русских народных сказок.

Не весьма убедительно и «созвучие» имен: Марфутка и Маврушка. Для серьезного обоснования новой версии этого «созвучия» явно не достаточно.

В чем же смысл рассмотренной публикации? В том, чтобы попытаться связать еще одно пушкинское произведение с порнографической тенденцией. Пусть невозможно серьезно аргументировать экстравагантную идею, важно публично заявить о своем намерении, привлечь к ней внимание!

3

Своеобразной экспансии специалистов по обсценной поэзии подвергаются не только произведения поэтов XIX века, – от их неожиданных открытий не застраховано и творчество поэтов века ХХ-го.

Нельзя не отметить в этой связи статьи уже упоминавшегося нами автора, посвященной стихотворению классика советской литературы «Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче». Вот ее основной тезис:

«Отдельные строки “Необычайного приключения, бывшего с Владимиром Маяковским летом на даче” (…) останавливают на себе внимание своей фривольностью:

А за деревнею —

дыра,

и в ту дыру, наверно,

спускалось солнце каждый раз,

медленно и верно (стихи 11–15)

(…) мир залить

вставало солнце ало (18–19)

(…) в щель войдя

ввалилась солнца масса (…) (55–56)»[381].

Что же фривольного нашел здесь автор? Оказывается, зоркий взгляд исследователя усмотрел в стихотворении сексуальную пару «дыра – солнце», в связи с чем глагол «залить» («лить») и существительное «щель» тоже переосмыслены им исключительно в сексуальном плане: «Солнце, которое встает для того, чтобы “залить мир”, “входит в щель” и “каждый раз мерно спускается в дырку” (это уже корректировка текста Маяковского нашим автором, поэтому кавычки здесь вряд ли обоснованны. – В. Е.), без малейшего сомнения, будет по праву воспринято, как фаллический символ. Сексуальное переживание солнца, по видимости, опиралось у Маяковского на личный психофизический опыт»[382].

Выделенная нами фраза вызывает у нас некоторые сомнения по своей стилистике, о существе же вопроса судить не беремся, так как не являемся специалистами в психофизической области.

При этом отметим, что средний род существительного «солнце» отважного исследователя нисколько не смущает, потому что поэт в тексте стихотворении один раз обратился к солнцу со словами «дармоед» и «занежен» мужского рода:

Я крикнул солнцу:

«Дармоед!

Занежен в облака ты»…

Видимо чрезмерно увлеченный своей экстравагантной догадкой наш исследователь не заметил, что и до, и после этого единственного обращения средний род космического персонажа стихотворения обозначен достаточно четко:

спускалось солнце каждый раз;

вставало солнце ало;

послушай, златолобо;

на чай зашло бы;

само,

ввалилось;

заговорило басом;

садись, светило;

с светилом постепенно;

взялось идти;

устанет то (солнце. – В. Е.).

Выражение же: «Я крикнул солнцу: Дармоед», – пример словесного новаторства Маяковского, того же рода, что и «луч-шаги» – неологизмы, как известно, являются одной из отличительных особенностей поэтики Маяковского. Таким образом, привлекшее внимание нашего исследователя обращение к солнцу со словом «дармоед» определяется чисто творческими, а отнюдь не теми причинами, которые навеяны его сексуальными фантазиями. Поэтому нам представляется достаточно оправданным предположение нашего автора о том, что «иной читатель с этими эротическими коннотациями не захочет считаться вовсе, решит, что их нет, а физиологические подробности мерещатся воспаленному воображению»[383]. Признаемся, здесь уважаемый исследователь как будто прочитал наши мысли…

Но продолжим тему.

Для подтверждения своих «эротических коннотаций» автор попытался привлечь свою стиховедческую эрудицию, но и этот его пассаж выглядит весьма своеобразно: «В “Необычайном приключении” настораживает уже самая форма стиха – четырехстопные ямбы с мужскими рифмами и трехстопные с женскими чередуются через один (…) Точно таким же размером была некогда написана (…) “Тень Баркова” (1814–1815?); единственное, что отличает стих Маяковского, помимо двух ритмических перебоев и отсутствия 12-строчной строфы, – это однократное появление строфоида с чередованием не мужских и женских, а мужских и дактилических окончаний»[384].

Своеобразие этому признанию придает оригинальная логическая конструкция с выделенными нами словами «единственное» и «помимо», то есть, если перевести это высказывание на язык нормальной логики, у стиха Маяковского не одно, как хотелось бы исследователю, а три отличия от предложенного аналога. Но даже если бы действительно было только одно отличие, это все равно ничего бы не доказывало: ведь стих пресловутой «Тени Баркова» пародирует стих «Громобоя» Жуковского, тем же стихотворным размером написана баллада Жуковского «Певец во стане русских воинов», «Пирующие студенты» Пушкина, «То было раннею весной…» А. К. Толстого и т. д.

В завершение приведем еще одно яркое место той же статьи:

«Пойдем, поэт,

взорим,

вспоем

у мира в сером хламе.

Я буду солнце лить свое,

а ты – свое

стихами (107–113).

Тут всячески педалируется общность эманаций солнечных и поэтических, но со звездой, изливающей свет, и певцом, изливающим душу, незримо присутствует фаллос, изливающий сперму»[385].


Хорошо еще, что «незримо»!.. Текст этот говорит сам за себя и не требует каких-либо комментариев.

А внимания заслуживает тот факт, что издание, в котором опубликована отмеченная нами статья, удостоилось сочувственного отзыва М. Л. Гаспарова. Авторитетный филолог в послесловии, завершающем книгу, отмечал: «Издательство “Ладомир” заслуживает похвалы именно за то, что оно не перегибает палку, не ищет дешевых сенсаций» и, разумеется, за то, что «научная ценность начатой серии несомненна»[386]. Трудно распространить эту его характеристику издания в целом на эпатажные сентенции нашего автора.

4

К сожалению, необходимо признать, что отмеченная нами мода распространилась и на солидные филологические исследования. Так, в одном из них начало пушкинского послания В. Л. Давыдову

Меж тем, как генерал Орлов —

Обритый рекрут Гименея —

Священной страстью пламенея,

Под меру подойти готов, —

сопровождается следующим сексуально-эротическим комментарием:

«В пушкинской поэзии весны 1821 года, в пору работы над “Гавриилиадой”, образ “обритого рекрута Гименея”, “пламенеющего священной страстью”, ассоциативно связан с образом эрегированного члена. А то, что он готов “подойти под меру”, вызывает дополнительные ассоциации с процедурой обрезания. Мотив “обрезания” встречается в стихотворении “Христос воскрес, моя Реввека”», работа над которым велась буквально в те же дни, что и работа над посланием Давыдову»[387].

Каким образом «процедура обрезания» может ассоциироваться с генералом Орловым, по-видимому, неведомо и самому автору, но чего не напишешь в угоду веяниям времени!

Автор другого, не менее солидного исследования тоже в целом предстает перед читателями достаточно компетентным и вдумчивым аналитиком пушкинского наследия. Но, к сожалению, этот уровень выдерживается им не на всем протяжении книги. Так, в многочисленных обширных сопоставлениях поэтических строк Пушкина с творениями Батюшкова, Жуковского и других поэтов его времени (или времени ему предшествовавшего) совершенно не принимается во внимание возможность случайных, ненамеренных совпадений в текстах разных авторов: тематических, ритмиче