Божественный глагол (Пушкин, Блок, Ахматова) — страница 48 из 65

Это “л” – то мягкое, звучное “ль”, то более твердое и глухое “л” – как бы врывается в стих вместе с долгожданным колокольчиком, о котором говорится в поэме.

Казалось, снег идти хотел…

Вдруг колокольчик зазвенел.

Кто долго жил в глуши печальной,

Друзья, тот верно знает сам,

Как сильно колокольчик дальный Порой волнует сердце нам.

Не друг ли едет запоздалый,

Товарищ юности удалой?..

Уж не она ли?.. Боже мой!

Вот ближе, ближе… Сердце бьется…

Но мимо, мимо звук несется,

Слабей… и смолкнул за горой.

Это несомненно тот самый колокольчик, которого поэт так нетерпеливо ждал в уединении, в ссылке, в своей “ветхой лачужке”.

Громко, заливисто звенит колокольчик в строке, где мягкое “л” повторяется трижды:

Как сильно колокольчик дальный…

И совсем слабо, глухо, как-то отдаленно звучат последние “л” в заключительной строчке лирического отступления:

Слабей… и смолкнул за горой.

Если чтеца не волнует, не ударяет по сердцу строчка “Как сильно колокольчик дальный…”, – то это говорит о его глухоте, о его равнодушии к слову. Для такого исполнителя стихов слово только служебный термин, лишенный образа и звуковой окраски.

К сожалению, людей, воспринимающих слово как служебный термин, не мало среди чтецов, да и среди литераторов»[416].

Характерную особенность слова у Пушкина отмечал Ю. Н. Тынянов:

«Семантическая система Пушкина делает слово у него “бездной пространства”, по выражению Гоголя. Слово не имеет поэтому у Пушкина одного предметного значения, а является как бы колебанием между двумя и многими. Оно многомысленно. Послание Катенину “Напрасно, пламенный поэт” может быть воспринято как дружеское и даже в известной степени комплиментарное, тогда как на самом деле в нем есть два плана: “предметных” укоризн и насмешек, лексически преобразованных в противоположное.

Семантика Пушкина – двупланна, “свободна” от одного предметного значения и поэтому противоречивое осмысление его произведений происходит так интенсивно»[417].

Не хотелось бы, чтобы кто-то истолковал эти заметки в том духе, что мы не видим сейчас крупных достижений в исследовании пушкинской поэтики. Видим. К примеру, вот отрывок из исследования поэтики пушкинского восьмистишия «Город пышный, город бедный…» Сергея Бочарова, опубликованного совсем недавно:

«И удивительная строка:

Всё же мне вас жаль немножко…

Что, кого это – “вас”? Хорошие читатели затрудняются с ходу ответить. Так стремителен поворот к тому же, что предстало уже в холодном безжизненном свете. Непросто сразу почувствовать это “вас” – как те же “скуку, холод и гранит”. Почувствовать их как “вас”, потому что это к ним внезапное обращение (…) Внезапный эффект узнавания в отчужденном третьем лице лирически близкого лица второго, с которым вели диалог в то самое время как его видели издалека и безжалостно. Что происходит в стихотворении, что в нем случилось? Первое четверостишие говорило о городе, второе теперь говорит ему. Связь и целое – в повороте, которое стихотворение делает на своей середине. Поворот состоит в неожиданном обращении к безжизненному предмету. Ввод лирической фигуры обращения и образует центральную ось поворота всей пьесы»[418].

Существенно обогатило наши представления о пушкинской поэтике исследование Ю. Н. Чумакова «Стихотворная поэтика Пушкина», уже упоминавшееся нами. Над проблемой тотального комментария «Евгения Онегина» работал последние годы безвременно ушедший из жизни А. П. Чудаков. Мы хотим сказать, что исследование пушкинской поэтики продолжается. Жаль только, что результаты этих исследований не используются при рассмотрении разного рода литературных подделок, отличающихся художественной аморфностью, необязательностью любого стиха или словесного выражения, отсутствием непредсказуемости и органичности. Все эти свойства могут быть распознаны и объяснены в результате анализа поэтики такой подделки и сопоставлением ее с поэтикой образца, в нашем случае – с творчеством Пушкина.

И все же более полувека назад академик Виноградов считал «углубленную разработку объективно-исторических методов определения авторства» важнейшей задачей. К сожалению, следует признать, что мы сегодня находимся от решения этой задачи едва ли не дальше, чем в те годы, когда эта задача формулировалась.


2007

«А чара – и не то заставит…»(Цветаевская пушкиниана: взгляд из сегодня)

1

Марина Цветаева, как известно, не раз обращалась в своем творчестве к имени и образу Пушкина. Пушкин вошел в ее жизнь с детства и сопровождал на всем протяжении творческого пути. Но наиболее значительные цветаевские произведения, связанные с ним, созданы во Франции: в 1931 году – поэтический цикл «Стихи к Пушкину», в 1936-м – очерк «Мой Пушкин», в 1937-м – в Париже опубликовано эссе-исследование «Пушкин и Пугачев». Эти ее произведения отличаются, с одной стороны (как и все, что вышло из-под ее пера), страстностью и обнаженной искренностью, а с другой – чрезвычайной субъективностью и спорностью суждений, что в данном случае не может не повлиять на отношение к ним сегодня. Ведь прошло около 70 лет, и что-то (немалая часть!) из казавшегося когда-то смелым и неожиданным в наши дни выглядит досадным заблуждением или недоразумением, связанным с идеологизированностью образа Пушкина в Советском Союзе. А Цветаева, когда писала названные вещи, ориентировалась, по ее собственным признаниям, на книги ведущих советских пушкиноведов, в частности, П. Е. Щеголева и В. В. Вересаева.

Вот, например, что сообщала она своей корреспондентке в начале 1937 года по поводу стихотворного цикла, возможность публикации которого в эмигрантской прессе вызывала у нее большие сомнения:

«Стихи к Пушкину… совершенно не представляю себе, чтобы кто-нибудь осмелился читать, кроме меня. Страшно резкие, страшно вольные, ничего общего с канонизированным Пушкиным не имеющие, и всё имеющие – обратное канону. Опасные стихи… Они внутренно – революционны… внутренно – мятежные, с вызовом каждой строки… они мой, поэта, единоличный вызов – лицемерам тогда и теперь… Написаны они в Медоне в 1931 г., летом – я как раз читала тогда Щеголева: “Дуэль и смерть Пушкина” – и задыхалась от негодования» (курсив М. Ц. – – В. Е.)[419].

Негодованием против императора Николая I и петербургского высшего света, вдохновленным не в последнюю очередь книгой советского автора, а также против пушкинистов эмиграции (среди которых были и такие выдающиеся исследователи, как П. М. Бицилли, В. Ф. Ходасевич, С. Л. Франк) действительно проникнуты все стихотворения цикла, и, пожалуй, только это и подлинно в данном случае в цветаевских стихах. Во всем остальном они рассудочны, умозрительны и, не побоимся признать, весьма поверхностны. Вряд ли может кого-то сегодня всерьез взволновать публицистический пафос первого стихотворения «Бич жандармов, бог студентов…» («Пушкин – в роли лексикона», «Пушкин – в роли русопята», «Пушкин – в роли пулемета» и т. и.). Не весьма основательно лобовое, прямолинейное противопоставление императора Петра – Николаю I на всем протяжении отягощенного длиннотами текста второго стихотворения «Петр и Пушкин». Да и пафос третьего стихотворения «Станок» (в котором в большей степени повествуется о себе, нежели о Пушкине) не очень внятен:

В битву без злодейства:

Самого с самим!

– Пушкиным не бейте!

Ибо бью вас – им!

Вряд ли обогащает чье-либо представление о Пушкине отличающееся энергичным ритмом, но холодное и рассудочное по сути стихотворение четвертое «Преодоление». Пятое и шестое стихотворения цикла («Поэт и царь») столь же прямолинейны в обличении императора Николая I, как и стихотворение второе:

Польского края —

Зверский мясник…

…Певцоубийца

Царь Николай

Первый.

Да и фактические ошибки сегодня сразу бросаются в глаза: эпиграмма в «Вестнике Европы» Пушкину не принадлежала, а образ Командора в «Каменном госте» куда более сложен, чем представлялось Цветаевой (стихотворение первое). Не знала, вероятно, Цветаева, сколь дорожил Пушкин возможностью работать в императорских архивах, – возможностью, предоставленной ему лично Николаем I (стихотворение второе). Не приняла во внимание или не знала (стихотворение пятое), что пушкинская позиция по польскому вопросу совпадала с официальной, что пушкинское «Клеветникам России» вместе с его же «Бородинской годовщиной» и «Русской славой» Жуковского напечатаны были отдельной брошюрой под названием «На взятие Варшавы» (1831); что Пушкин имел по этому поводу жаркие споры с Вяземским, назвавшим упомянутые пушкинские стихи «шинельной поэзией», а в Собрании сочинений поэта под редакцией П. О. Морозова (1903) приводилось свидетельство графа Е. Е. Комаровского, по словам которого Пушкин, встретившийся ему на прогулке во время польских событий, спросил: «Разве вы не понимаете, что теперь время чуть ли не столь же грозное, как в 1812 году?»2

Совершенно очевидно, что «Стихи к Пушкину» – не лучшая страница в богатом поэтическом наследии Марины Цветаевой. В этом нашем утверждении нет, собственно, никакого открытия. Такое суждение высказывалось еще Л. К. Чуковской и, судя по ее Запискам, также Анной Ахматовой:

«А вот стихи Цветаевой Пушкину, призналась я, я совсем не люблю. Они лишены вдохновения, претенциозны, искусственны (быть может, только “Нет бил барабан” лучше других). А то какие-то словесные экзерсисы, ремесленнические ухищрения; звука нет, словно человек не на рояле играет, а на столе. И мысли, в сущности, небогатые: “Пушкин – не хрестоматия, Пушкин – буйство”. Так ведь это еще до нее Маяковский провозгласил, а еще до него – Тютчев.