— Всё, Комар, ты проиграл.
И дальше, обращаясь к собравшимся, добавил:
— Георгиев к Титоренко пойдёт: Комар уже в кровянке весь, значит, проиграл.
С лица Стасика сошла сохранявшаяся на протяжении всей драки улыбка.
— Ты чё, Бакан?! Да мне же не больно совсем. Я его ещё прибить могу, — заговорил он.
— Хватит уже, — сказал Саша Абаканов, — Сам же к ней идти ссал. Вот, пусть он и идёт, а ты записку ещё одну напиши и стренку набей.
— А чья ж она теперь будет? Титоренка-то? — Неожиданно вылез с вопросом Дюша Давиденко.
— Да ты мудак, — обозвал его Саша незнакомым мне тогда словом, — Кого сама выберет, того и будет, я откуда знаю…
Я почувствовал, что происходящее в кругу сине-фиолетовых курток одноклассников вдруг перестало меня интересовать, повернулся и пошёл в сторону дома.
— Сверчок! — крикнул мне вслед Саша Абаканов, — Мы же ещё не закончили…
— А мне-то какое до этого всего дело? — спросил я, чуть обернувшись, и побрёл дальше.
Сзади загудели. Сказанная мной фраза повторялась на все лады, круг распадался и его бывшие частички рассасывались во все стороны.
«Почему же они оба выбрали Таню Титоренко?» — думал я. Дома я достал групповую фотографию класса и стал рассматривать эту причину рыцарского турнира. Таня была невысокой плотно сложенной светловолосой девочкой. Её умненькое круглое личико искрилось (sic) веснушками, а в дырочках мочек маленьких аккуратных ушек висели две нелепые золотые серёжки. Стрижена она была «под мальчика» (поймёт ли кто сегодня, что обозначают эти слова? Так, как нынче стригут мальчиков, в те времена стриглись только немногие пловцы и боксёры), в её ученическом дневнике были почти одни пятёрки; получив однажды четвёрку, Таня плакала. Я никогда раньше и не думал о том, красива ли она: я её просто не замечал. При первой попытке решить задачу об отношении Тани к феномену красоты, я немедленно вынес вердикт, гласящий, что Таня некрасива: эти маленькие пухлые ручки, это совершенно круглое лицо, эти соломенные волосы, эти глупые весёлые веснушки на лишённом эмоционального выражения лице… Но… что же тогда… кто же тогда красив… красива в моём понимании? Я почувствовал, что должен немедленно решить, кого из одноклассниц считаю самой красивой. Я рассмотрел фотографию внимательнее, но выбрать не смог. На следующий день Нина Кирилловна объясняла новую тему не для меня: я с первого урока разглядывал девочек, пытаясь определить, что же есть девичья красота в моём понимании. Я выискивал твои черты, моя Анима, в лицах и движениях моих одноклассниц и долго не мог ничего найти, но тут Таня Кирсанова сильно зевнула, выгнув длинную шею на фоне светлого прямоугольника окна. «Багира, — подумал я, — Пантера Багира». И замер в восхищении, по-настоящему затаив дыхание.
Вы видели мультфильм про Маугли-Лягушонка? Не тупое диснеевское убожество, которое вредно показывать детям, а наш родной союзмультфильмовский мультфильм? Вы помните стекающую с дерева плавной чёрной каплей Багиру? Багиру, любующуюся собой и сладко потягивающуюся? Вы помните это воплощение женственности, помните? Таня Кирсанова зевнула — я увидел Багиру. Какие нужны мне были ещё показатели красоты? Я тут же решил, что влюбился, и стал думать, что делать с этим решением дальше. Что делать?
Благодаря Главной Книге Своей Жизни я, в принципе, знал, что делают друг с другом люди, когда любят друг друга, но я знал также, что в нашем нежном возрасте делать этого ещё нельзя, потому что вредно. Но, думал я, мы можем, например, беседовать и, пожалуй, целоваться… Да, а ещё влюблённые пишут стихи и совершают безумные поступки, например, пьют уксус и едят крокодиловое мясо… «Всё это могу и я…» Крокодилового мяса взять было негде, а есть в честь любимой, например, свинину, подвигом не выглядело… Надо будет, придя домой, попробовать уксуса… А ещё дарят цветы и другие бесполезные вещи. Надо будет попробовать… Да. Да.
Уксус мне не понравился — кислятина и кислятина, к тому же — кто мог засвидетельствовать мой подвиг и рассказать о нём даме сердца? Стихи. Надо писать стихи. Не очень хорошо представляя себе, как это делается, я решил учиться у классиков и срочно проштудировал трёхтомник Есенина, десятитомник Пушкина, трёхтомник Луговского и томик Маяковского для нерусских школ (с расставленными на всех словах ударениями). Я читал много, почти всё время (как я узнал позже, это называется «читать запоем»), ночью брал книгу и армейский сигнальный фонарик под подушку. Когда в этом фонарике села батарейка, я стал брать под подушку фонарик-«жучок». «Жучок» невозможно громко жужжал, поэтому я укрывался двумя подушками, одеялом, подтыкал все щели и старался утоплять ручку «жучка» как можно реже, неглубоко и плавно, держа фонарик и глаза у самой бумаги, у самых букв. Банальная и неизбежная фраза: поэзия захватила и закружила мой детский ум, размеренные слоги заставили весь мир восприниматься как вибрацию, полифонию ямбов и хореев, я даже говорить стал как-то ровно, размеренно… Что интересно, ни Пушкин, ни Есенин, ни Горлан-Главарь не произвели на меня такого мощного впечатления, как одна единственная вещь Владимира Луговского — «Человек, который плыл с Одиссеем». Я не читал ещё тогда Гомера, не знал об Одиссее ничего, но эта вещь (баллада?) сделала Одиссея надолго (навсегда?) очень значимым символом моего мира. Одиссея и тех, кто с ним плыл. Кто с ним плыл… Коротко эту вещь можно пересказать поговоркой: «Паны дерутся — у холопьев чубы трещат»… Но какая там была сила…
Я знаю, ты хитришь, ты бедных греков
Кидал вперёд, блистая медным шлемом,
А сам, с колена холодно прицелясь,
Метал в троянцев бешеные стрелы.
Я знаю, ты один видал Елену
Без покрывала, голую, как рыба,
Когда ворвался вместе с храбрецами
В Приамов полыхающий дворец.
И ты хитро не взял её с собою,
И ты хитро уйдёшь в мою Итаку…
Ахейский сброд, рябая солдатня,
Смолёные, чесоточные греки…
Какая сила слов, какая красота! Тоска, желание вернуться. Мне это желание было очень понятно: я невозможно желал вернуться в свой прежний мир, в мир без порядков, заведённых мамой и папой, без глупой исторички Валентины Абрамовны, без злых детей-друзей, которые воруют… Воруют!.. Я уже больше четырёх лет не мог смириться с тем, что люди воруют. Во-ру-ют. По-настоящему. Когда, въехав в нашу новую квартиру, я перезнакомился с «дворней» (так мама называла соседских детей; иногда она ещё презрительно кидала в адрес их родителей рычащее словечко «пролетариат» или противное «гегемоны» — похоже на имя сказочной злой волшебницы Гингемы, правда?), «дворня» пришла ко мне в гости. Родители были на работе, а я пригласил к себе в гости всех своих новых друзей. Я никогда раньше не приглашал в гости ровесников. В переходном домике бывали в гостях только взрослые, да и то редко. В новой квартире мы играли в прятки. Игра эта была для меня новой и чудной: не знаю почему, но в детском саду она прошла мимо меня, и я отдавался теперь ей с радостью и удивлённым восторгом. Водить почему-то чаще всего приходилось мне… Сергей Тулейников прятался в шифоньере (в шифанере!), два Димки выскакивали на лоджию, неправильно именуя её балконом, Колечка и Колян скрывались в ванной и в туалете… Наконец, никто не смог «застучаться», и я смог спрятаться сам. Ещё «кулюча», я придумал, куда я спрячусь — в диван: никто из моих гостей (у меня были свои настоящие гости) не знал, как мой диван открывается… В диване я лежал долго. Меня никто не находил. Мне стало скучно, и я вышел из своего идеального укрытия. В квартире было пусто. Пусто. Я заглянул в ванную комнату, выглянул на лоджию — ноль человек, я один. «Наверное, они устали меня искать, — резонно рассудил я, — Подумали, что я куда-то ушёл, а находиться в чужой квартире одни постеснялись, потому и ушли…» Я вздохнул, взял книжку альманаха «Киносценарии», улёгся на диван, в котором только что прятался, и стал читать про Ярославну, Королеву Франции… «Барон Жермон поехал на войну-у-у…» Эх… Часа через полтора пришли с работы родители. Мама окинула взглядом комнату и спросила: «А где твои солдатики?» Я оторвался от сценария (это были уже «Ключи от чёрного ящика»; как долго я потом не мог вспомнить фамилию автора этого сценария — потому что решил, что это не сценарий, а пьеса и искал не в «Киносценариях», а в «Современной драматургии»; вспомнил ровно через двадцать лет, — его имя Эдуард Дубровский). Я оторвался от сценария и посмотрел в сторону книжной полки, на которой обычно стояли мои солдатики… Эти солдатики… Это были волшебные игрушки. Нормальные игрушечные солдатики были красными или зелёными, из некачественной пластмассы, плоскими и одинаковыми с обеих сторон (т. е., если косая полоса на папахе рельефно обозначалась на одной стороне, то она же была и на второй), а МОИ солдатики — это были настоящие скульптуры — реалистично (как живые и как мёртвые) выполненные, в живописных позах… Это были пираты (маленькие) и американские пионеры-покорители фронтира (большие). Последних мои новые друзья упорно называли «ковбойцами», пропуская мимо ушей мои повествования о том, что, во-первых, «ковбои», а во-вторых, ковбои — это пастухи, а тут же явные солдаты… Они говорили, что «ковбойцы» — «воевали с индейцами», а слово «пионеры» в применении к чему угодно, помимо членов Всесоюзной пионерской организации имени Ленина, они просто отказывались воспринимать. «Где твои солдатики?» — спросила мама. Что я мог ответить? Солдатиков не было. Я не понял: их не могло не быть, потому что я точно помнил, что совсем недавно расставлял их на полках — среди цветочных горшков, пытаясь выстроить что-то вроде сценки с участием их всех… А их не было. «Ой, — сказал я, — А куда же я их дел?» Я не помнил. Я забеспокоился. Я вскочил. Происходило что-то ужасное: совершенно материальные твёрдые вещи исчезли, испарились из моей комнаты. Я стал суетливо выдвигать ящики письменного стола. «А кто это по нашему дивану с ногами обутый ходил?» — громко спросил из