Божьи безумцы — страница 16 из 62

ам, меня всегда удивляло, что они хоть и живут очень дружно, но, по-видимому, жене безразлично, какие обязанности выполняет ее муж, и что она никогда не беседовала с ним о делах веры, — даже их католической веры; меж тем отец и мать, вскормившие меня, все делили пополам, включая и служение религии, соединявшей их узами супружества. За что и кто преследует гугенотов, весьма мало занимало жену судьи, из дому она выходила лишь для совершения добрых дел: то она руководила распределением ржи, то раздачей деревянных башмаков семьям, разоренным дотла налетами драгун, и, творя добрые дела, не столько стремилась она услышать слова благодарности от несчастных вдов, сколько помочь всем осиротевшим и обнищавшим.


* * *

Старик кюре Манигас опередил упрямого Бонфуа, хотя тот был и старше его, и в прошлом году принял достойную сего обжоры кончину, всякой снедью набив себе брюхо и упившись основательно в харчевне Шабера близ Шамбориго. На его место прислали молодого капеллана по имени Ля Шазет. Собой он красавчик, и все повадки у него приятные; гибкий и тоненький, как барышня; волосы белокурые, шелковистые, и просто жаль было смотреть, что они выбриты на темени; конечно, обучался он в духовной семинарии аббата Шайла, находившейся в Сен-Жермен-де-Кальберт.

Отец Ля Шазет сначала стал подлаживаться к детям: зазывал их к себе, гладил по головке, собирал у жаркого огня, угощал сладкими сиропами да печеными в золе каштанами. Но еще больше удивил он нас, когда не моргнув глазом объявил, что ему нет дела до нашей веры, и если нам угодно под мнимым усердием в обрядах католической церкви хранить в сердце верования протестантов, пусть для каждого это будет тайной между ним и богом; к тому же мы, дети, идем по стопам родителей, а ведь сыновняя покорность — качество весьма похвальное… Он выдавал свидетельства с такой же снисходительностью, как и его предшественник, и не только не требовал за них золотых дублонов, но зачастую не брал За требы даже обычного вознаграждения, так что и родители вслед за детьми были им очарованы.

Однако ему не удалось усыпить мои опасения, и они еще усилились, когда хозяин мой при мне ворчливо заговорил о хитрости некоторых священников, Пужуле оставался глух к голосу соблазна, исходившему из церковного дома, но вскоре он оказался почти в одиночестве, — лишь я был на его стороне, ибо даже Финетта, когда я открылся ей, посмеялась над моими сомнениями; она считала назначение к нам такого кюре счастливой случайностью и теперь уже не боялась за меня.

А тем временем отец Ля Шазет водил ребятишек на прогулки по каштановым рощам и учил их разным играм; однажды он устроил своего рода состязание между ними: кто лучше нарисует картинку.

Победителем положил считать того из юных художников, кто лучше изобразит, какой очаг у них дома, и нарисует всю имеющуюся возле него посуду и всякую утварь. Мы с Пужуле тщетно пытались разгадать смысл этой новой выдумки, найти, в чем тут каверза, пока нам случайно не попали в руки творения Луизе Комарика и Луи Толстяка. Пужуле и так и сяк вертел оба рисунка и вдруг воскликнул:

— Ой! Теперь капеллан узнает, какие семьи остались тверды в своей вере, в чьих домах запаслись той утварью, какая нам нужна, чтоб обманывать католиков.

Среди нарисованных котлов, горшков и мисок он разыскал и ткнул пальцем в чугунок с крышкой — нашу гугеноту, в которой по пятницам, в постный день, у нас потихоньку варили скоромную пищу. Тотчас же мы с Пужуле повели охоту за рисунками, но добыча оказалась скудной: большинство наших живописцев уже отдали Ля Шазету свои произведения. Перехватили мы сына Вернисака на дороге к церковному дому, куда он с гордостью нес свою картину, но он и слушать ничего не хотел, не стал выскребать нарисованную над очагом гугеноту, хотя там на полке было много всяких мисок, плошек, кувшинов — ведь Вернисаки издавна жили в достатке.

Прошло лето красное, и семинарский мед вдруг превратился в уксус, но когда спала улыбчивая личина, уже много мух попалось на приманку…


Сего 15 августа 1702 года,

понедельник


Два дня не брался я за перо, а нынче утром вновь обратился к нему и теперь уж не оставлю его больше, пока не закончу свой труд, хотя бы на то ушли последние мои силы. Но позавчера меня так крепко вооружили, что теперь я не могу уступать сну или расточать попусту вновь разгоревшуюся во мне страсть к сему делу. Дабы воодушевить меня, господь пожелал прервать мое повествование, и я не сомневаюсь, что именно он послал ко мне в пятницу утром брата Финетты.

Рослый парень Авель Дезельган принес мне весть, что Пьер Сегье по прозвищу Дух Господень приговорен Огненной судебной палатой[2] во Флораке к сожжению живым на костре, и приговор приведут в исполнение завтра в Пон-де-Монвере на городской площади. Писарь, затребованный советниками президиального суда, приехавшими из Нима во Флорак, был из гугенотов; ему удалось снять список с допроса и постановления суда, чтобы сообщить о нем севеннским протестантам. Наши люди, земледельцы и пастухи, слушали его записи, словно священное писание, заучивали их наизусть, так что старший брат Финетты, совсем не знавший грамоте, передал их почти дословно,

"Будучи схвачен стараниями капитана Пуля на плоскогорье Фонморт, он тут же на месте спрошен был:

— Негодяй, как ты думаешь, что с тобой сделают?

Он ответил:

— То же самое, что и я сделал бы с тобой.

В Огненной палате спросили его:

— Тебя называли Духом Господним?

— Называли, потому что дух господень во мне.

— Где живешь?

— В горах. А скоро буду на небе.

— Проси прощения у короля.

— Царь небесный — единый повелитель наш».

Писарь записал также: «На допросе, будучи вздернут на дыбу и поджигаем на малом огне, Сегье в ереси своей упорствовал».

Приговор гласил, что обвиняемый «должен быть подвергнут пытке обычной и чрезвычайной, после коих предписывается отрубить ему правую руку, затем сжечь его живым на костре и прах развеять на все четыре стороны». По прочтении же сего приговора вышеуказанному Пьеру Сегье он ответил следующее:

— Душа моя — сад тенистый, где ручьи струятся.

И говорил он еще такие слова, что я ушам своим не верил, даже спросил Авеля, верно ли, что сей Дух Господень — тот самый трус, над коим смеялись на Фонморте, или же погонщик мулов Везделаз зря опорочил его мужество.

Брат Финетты тотчас ответил, что, несомненно, это тот же самый человек, а затем, помолчав, добавил задумчиво:

— А может быть, он стал совсем другим, бог его знает, Самуил.

По большой дороге проходили из Шамбориго к Пон-де-Монверу королевские войска и ополченье, нам пришлось подождать, пока стемнеет, и лишь тогда мы пустились в путь. Был первый день полнолуния; мы быстро поднялись тропинками до остроконечной вершины Тремежоль. Там сделали мы первую весьма короткую остановку, и с высоты горы я увидел внизу, позади нас, семь неярких звездочек, словно колесница царя Давида упала с неба на склон Кудулу.

— Там все уже знают, — сказал Авель Дезельган.

Я понял тогда, что в Шан-Пери, в Вальмале, Альтейраке, Клергеморе, Вилларе, в Шамасе и в Борьесе люди зажгли свечи и молятся за Пьера Сегье.

Страшно мне рассказывать о том, что я видел собственными глазами с той минуты, как мы с братом Финетты, прибыв в Пон-де-Монвер, замешались в толпу, теснившуюся вокруг костра, разложенного на рыночной площади, каковая находится меж двумя мостами — через Рьемалеи через Тарп. Перу жалкого писца не описать мученическую кончину Пьера Сегье, и память о великом его духе будет жить и без моего рассказа. Шерстобита из Мажиставоля будут воспевать в поэмах, в больших городах ваятели будут из мрамора высекать его черты. И все же не могу я сдержать слов, рожденных окрепшей моей верой, — они рвутся из души моей, я должен запечатлеть на бумаге, что не было в сем человеке ничего похожего на архангела с пылающим мечом, коего рисовало нам воображение, что он, наоборот, был такой же, как все, был подобен нам, — в том-то и было чудо! Да, совсем обычный человек, какие пасу г стада, стригут овец у нас в горах, худой, иссохший, с лицом костлявым, темным, выдубленным солнцем и ветрами, с ввалившимся беззубым ртом, так что подбородок тянется к носу, Великий Дух, пусть все это знают, предстал перед нами в облике невысокого старичка, самого нищего среди нищих обитателей нашего злосчастного края, и все его тело изломано было пытками, — вот каким появился он на площади Пон-де-Монвера, через которую три педели назад проходил победоносно с Авраамом Мазелем, Жаном Рампоном, Соломоном Кудерком, Никола Жуани из Женолака, с Гедеоном Лапортом из Брану и с другими своими братьями — с камизарами, вздымавшими к небу свои ружья, сабли, топоры, косы и дубинки. Но Пьер Сегье был еще более велик в плену, в оковах, с перебитыми костями, истерзанным телом, когда он, приближаясь к месту казни, страдая от ран, кои укротили бы дикого кабана, вдруг запел:


Излей на них ярость твою,

И пламень гнева твоего

Да обымет их.

Жилище их да будет пусто,

И в шатрах их да не будет живущих.


Кругом стояла глубокая тишина, ибо изумление не давало солдатам выполнить приказ, предписывающий заглушать барабанным боем голос казнимого. Глаза наши видели, как Пьер Сегье протянул правую руку, а когда палач отрубил ее, подставил левую, чтобы тот и ее отрубил, и крикнул палачу на нашем севеннском наречии: «На, подавись, окаянный!»

Но палач ответил, что по приговору суда должен отрубить только кисть одной руки. Отсеченная рука еще держалась на лоскутке кожи. Пьер Сегье зубами перервал его и бросил отрубленную кисть в огонь{31}.

А когда Пьер Сегье взошел на костер и цепями приковали его к столбу, он изрек пророческие слова:

— Скоро место сие бушующими водами снесено будет!