Божьи безумцы — страница 17 из 62

{32}

Еще не развеяли палачи прах его по ветру, а люди уже разнесли по горам и долам рассказ о чуде доблестной кончины Пьера Сегье.

На обратном пути головы наши так полны были всем виденным, что мы с Авелем шли в безмолвии. Авель только сказал: «Экий смельчак!» А прощаясь со мною па каменном гребне Клергемора, он поцеловал меня в обе щеки — за себя и за сестру. Я было начал: «Передай Финетте…» — но напрасно кричал ему вслед — он, долговязый, широким шагом пустился вниз по склону к своему Борьесу и все твердил на ходу с восторгом и любовью: «Экий смельчак!.. Экий смельчак!»

Когда Пьер Сегье, Авраам Мазель, Соломон Кудерк, Никола Жуани, Гедеон Лапорт и их соратники ворвались к аббату Шайла и он получил от их рук справедливое воздаяние за свои злодейства, они кричали: «Слава богу, с одним рассчитались!» Вот оно как! Кротким агнцам твоим, господи, скоро по вкусу придется вражеская кровь. Я с радостью вспоминаю то, что мне рассказывали в Пон-де-Монвере о похоронах сего аббата в Сен-Жермен-де-Кальберт, — там люди в страхе разбежались, когда разнесся слух, что приближается отряд Мазеля, и провожавшие бросили тело преследователя нашего у открытой двери склепа. Господи Иисусе, вот и мы теперь прибегаем к огню и мечу, и пламя пожаров, сжигающее католические церкви, обращает в бегство черную скверну.{33}

Пусть же очищаются от нечисти наши Севенны!

Снова взошло солнце над сушилом, а я еще не продолжил прерванное свое повествование, но ведь надо было описать кончину Пьера Сегье, хотя бы для меня самого, ибо совершившееся будет теперь мне опорой и укрепит дух мой до самого конца.


* * *

После ужина, когда еще светло было на дворе, постучался к Пеладану отец Ля Шазет. Я так и вижу, как мы втроем сидим около очага, где пылают сухие виноградные лозы, хозяин мой готовит удочки, собираясь половить форелей, жена его прядет, а я зубрю «Школу землемеров»{34}, поглощенный изучением тригонометрии, каковая наука позволяет измерить площадь треугольника, если известны три его стороны.

Молодой кюре, отказавшись от подогретого вина, сообщил, что он пришел к судье посоветоваться, как бы поскорее справиться с упрямцами-гугенотами в нашем приходе. Он достал из кармана послание епископа Флешье, в коем тот настаивал на обязательном помазании елеем, и говорил, что гугенотов уже теснят со всех сторон и было бы просто неумно не воспользоваться сими благоприятными обстоятельствами и не принудить еретиков подчиняться при жизни сему требованию, ибо все равно перед смертью их помажут елеем. Затем кюре потребовал, чтобы мэтр Пеладан осведомил его, как обстоят дела в приходе, и заговорил так грозно, что у жены Пеладана веретено замерло в руках, а я весь похолодел.

Хозяин мой ответил, что сердцу его, конечно, очень дороги добрые люди Женолакской округи, однако ж он не столько опасается за их загробную вечную жизнь, сколько за жизнь земную в предстоящую зиму, обещающую быть чрезвычайно суровой и тем более страшной, что у всех в закромах хлеба негусто, — во-первых, потому, что земля у нас неплодородная да еще солнце рассердилось и наслало засуху, а помимо всего прочего, и по той причине, что наш повелитель вновь собрался на войну{35} и для сего опять требует с наших гор и золота, и молодых парней для своей рати. И поскольку никакими повелениями и заклинаниями нельзя заставить каштановые деревья, виноградники, нивы, стада коз и пчелиные рои поусердствовать ради победы преславного короля, то он, мэтр Пеладан, считает первым своим долгом посоветоваться с духовным пастырем, какими средствами можно было бы помочь нуждающимся женолакским прихожанам. Молодой попик спросил старика судью, уж не издевается ли тот над его саном.

Пусть народ в Севеннах самый нищий во всем королевстве, пусть он обнищает еще больше, но приписывать нищету засухе или войне могут лишь маловеры. Только они не видят в сих бедствиях божественное правосудие, карающее еретиков. Первую помощь следует оказать им сильно действующими целительными средствами против упрямства — надо им хорошенько прочистить мозги и пустить кровь. И в заключение он крикнул:

— Богом клянусь, виселицы и колесование не могли за сто лет уничтожить ересь только потому, что ее следовало убить в зародыше, в детях убить!

Но у меня на сердце был не страх, а радость: уж очень он разъярился на нас, севеннских ребят, — и такие мы, и сякие, упрямые, неблагодарные, не поддаемся благотворному воспитанию в правилах римско-католической религии, высмеиваем ее догматы, а заботы святой матери-церкви считаем злыми притеснениями, — словом, дети гугенотов с самого нежного возраста еще хуже, чем их отцы.

Духовенство в Севеннах держится настороже, ибо оно достаточно хорошо осведомлено о волнениях в Дофине, а затем в Виварэ, где дети стали фанатиками и столь ярыми проповедниками, что даже взрослые стекались на их молитвенные сходы.

Хозяин мой вскользь бросил слово в защиту нашу: к счастью, мол, безумие, овладевшее детьми, миновало наш Лозер, но тут белокурый попик выругался так крепко, что непристойную его брань не подобает мне записывать, и, указывая на меня, воскликнул:

— Поглядите-ка на него. Ему-то кое-что известно!

Мэтр Пеладан и его супруга обернулись, а на меня ни с того ни с сего напал глупый смех.

— Погоди! Ты под розгами смеяться не будешь!

Даю руку на отсечение: «Сынов Израиля» никто не предал, — ласковый попик сам сумел мало-помалу выпытать у них наши тайны и все узнал. Он знал, что мы читали священное писание, Библию, и не в латинском ее переводе, сделанном святым Иеронимом, ибо латыни мы не были обучены, а читали ее по-французски — на языке грубом, мирском, срывающем с Библии покров непонятности; он знал, что гнусное кощунство совершалось многократно и всегда по моей вине! Следовательно, я должен быть наказан: завтра меня всенародно будут пороть розгами.

Опомнившись, изумленный судья и его супруга, едва не лишившаяся чувств, принялись уговаривать его, обещали впредь строго следить за мной, обещали все прекратить, убеждали, что все это пустяки, ребячье недомыслие; они возмущались, негодовали, ссылались на бесчисленную свою католическую родню, — все было как об стену горох. Ля Шазет издевался над доводами Пеладана, называл забавной нежданную горячую его защиту еретиков, неуместную для служителя правосудия, — как видно, он тридцать лет потакал им при содействии покойного кюре, такого нее потатчика, кап он; если у Пеладана весьма благочестивая родня, то зря он хвастается, ибо они-то уж никак им гордиться не могут; а если я прихожусь Пеладанам каким-то дальним родичем (еще неизвестно, правда ли это, да-с, неизвестно!), то я преступник вдвойне: не только еретик, но еще и вероотступник. И вот что удивительнее всего: человек, поставленный на малый пост в управлении королевством, даже совсем незначительный, наглым образом хулит законы своего повелителя, — это весьма странно, чтобы не сказать больше! Кюре Манигас, упокой господи его душу, как видно, был туг на ухо, но настал час пробуждения, ибо Женолакский приход попал теперь в бестрепетные руки.

Три месяца молодой попик гладил всех бархатной кошачьей лапкой, и у него уж терпения не хватало сдерживать свою злобу. Теперь он выпустил наконец когти и чуть не визжал от удовольствия: через неделю должен прийти целый полк драгун, а в нем достаточно солдат, чтобы поставить их в каждый гугенотский дом, и все придет в порядок: девчонок в монастырь, а парней на войну! Он радовался участи Этих юношей и, предвкушая полное свое торжество, весело выкрикивал:

— Они искупят свой грех и ради спасения души своей пожертвуют жизнью во славу великого короля нашего Людовика Благочестивого. Вот хорошо-то: одним камнем двух зайцев убьем!

Он отворил дверь, вошли три солдата из городского ополчения — три брата Пеншинав и, схватив меня, закрутили мне за спину руки.

Жена Пеладана молила:

— Господин кюре, но ребенок умрет под розгами!

Я знал это; ста ударами убили уже многих лесорубов, а ведь из горца-дровосека можно было выкроить пятерых таких мальчишек, как я, и все они были так крепки, словно вырублены из сердцевины мореного дуба. Но вот чудо: по божьей воле страх я почувствовал лишь позднее, когда затянулись мои раны и стихла боль: лишь после того мне порою приходила мысль, что, быть может, в один злосчастный день еще раз поставят меня на правеж, и у меня тогда все переворачивалось внутри… Но чувство сие пришло гораздо позднее, а в тот вечер, когда бригадиры Пеншинавы толчками подгоняли меня к двери, на душе у меня было так спокойно, что я прислушивался к странному торгу меж моим хозяином и священником, — они спорили о числе ударов, назначенных мне, и, услышав это, я даже улыбнулся.

Меня бросили в темный подвал, где бегали крысы, но никогда еще я не проводил ночь так хорошо: мне казалось, будто в этой тьме горят семисвечные светильники перед престолом отца нашего небесного и все соловьи из райских кущ ноют для меня свои песни. Я возносил хвалу господу за то, что он оказал мне милость, ибо меня подвергнут бичеванию, как Иисуса, сидящего в небе одесную отца своего. Ночью навестил меня малыш Луизе Мулин, любимчик Ля Шазета. Каким-то чудом пробрался ко мне наш Луизе Комарик, тот, кто первый из «Сынов Израиля» поверил вероломному кюре. Наш малыш ухитрился подползти к отдушине и прошмыгнуть между слоновыми ногами зятя Пеншинава, стража моего, — верно, не зря прозвали Луизе Комариком.

Он принес мне кусок свиного сала (такой большой, что его хватило бы заправлять похлебку для целой семьи в течение месяца) и велел мне долго натирать себе салом спину; по словам Жуани, изведавшего порку ружейными шомполами, тогда прутья, по крайней мере при первых ударах, будут соскальзывать, а оставшуюся часть сала я должен съесть для подкрепления сил.