Больше сказать о таких делах ничего не могу, сил больше нет и времени не хватает. Добавлю только, а ты передай Жуани имена самых свирепых волков: Пьер Виньо, Антуан Рей, Жан д’Югон, Гийом и Фонтаниль (сего не забывайте!). Заверь его, что в недалеком времени все будут их знать, поскольку они изо всех сил стараются, чтобы стали известны их имена.
Про этих пятерых зверей я слыхала из уст некоего Антуана Прадьеон тоже флорентиец (здесь люди называют мучителей флорентийцами, потому что многие из них жители Сен-Флорена, деревни, что стоит в горах выше Праделя и служит им вроде как бы Ватиканом). Но у Прадье не хватило духу до конца поступать так, как эти звери, и теперь он сам боится разбойников-папистов. Попроси Жуани, нельзя ли пощадить Прадье за то, что совесть в нем заговорила и он по-доброму с нашими людьми обращается. Больше я ничего о здешних делах не знаю, кроме того, что видела я здесь только одно знамя: новорожденного младенца несчастной жены Кла, которого насадили на острие пики и носили по деревне.{84} Рассчитываю добраться нынче ночью до Сен-Флорена. Буду горячо молить господа, да сохранит он в чистоте и душу мою и все естество, дабы могла я сдержать свое обещание пред тобою, дорогая моя заботка!
Твоя нареченная Ф.
Подумайте о том, что бедная старушка, которая привезет вам письмо, прошла больными своими ногами долгий путь, да еще после тяжких мучений, о коих она вам расскажет. Так вот, если у вас остались деньги из тех, что собрали для нас горожане в Алесе или другие какие, то дайте ей немного, — думается, господь бог за это не прогневается.
Следующие за сим записи сделаны на страницах, вырванных из книги;
листки эти измяты, потрепаны, — несомненно, их долго носили под одеждой на груди.
На лицевой стороне титульного листа напечатано:
ХРИСТИАНСКИЙ СОКРАТ
ТРАКТАТ
мессира де Бальзака
и другие сочинения
того же автора
Напечатано в Париже у Огюстена Курбе в Пале-Рояле.
По королевскому патенту 1652 год.
На обороте идут записи, сделанные рукой Финетты.
Самуил, возлюбленный мой! Прочти глазами слова эти, которые я так хотела бы прошептать тебе на ухо, прильнув сердцем к твоему сердцу, — слова, быть может, последние в жизни моей. Мучителям и в голову не пришло, что я, жалкая крестьянская девушка, знаю грамоте, и у меня не отняли карандаш. Увы! Маленькая и бедная девчонка — вот какой я себя считала. Неправда! Счастливая богачка — вот кем я была. А теперь? Остались от меня только слова, что я пишу, любимый мой, на тех страницах, что выдираю из книги, оказавшейся здесь. На лицевой стороне листков напечатаны жирные литеры, а на обороте теснятся кривые серые строчки каракулей. Вожу карандашом по бумаге, без особой надежды, но с большим трудом и язык от усердия высовываю (даже перед смертью не могу отделаться от этой привычки) и вся обливаюсь потом. (Если увидишь расплывшиеся по бумаге капли, не думай, что это слезы.) Но как ни ломаю себе голову, не могу придумать никакой хитрой уловки, чтобы переправить тебе мои послания.
Продолжение идет на форзаце той же книги,
на котором стоит лишь ex-libris[6] г-на де Сен-Виктора де Каидьяк.
Книга, значит, была украдена в его библиотеке, так как сам дворянин де Кандьяк,
новообращенный католик, был в то время выслан в Монпелье.
Записи Финетты почтительно огибают ex-libris.
Жених мой перед господом, выводить на бумаге слова, что вертятся у меня на языке, писать с великим трудом — ведь это все еще жить немного тобою, только гобою. Грамота досталась мне не по наследству, не от природы, не как пища, коей меня вскормили, — это ты, Самуил, первым посеял в душу мою семена, а ныне, как плющ, цепляются по бумаге мои мысли, тянутся к моему Писцу, даже попирая самое смерть, словно ветви, зеленые и зимою и летом. Мой дорогой птенец, выпавший из разоренного гнезда в Гравасе, навеки мои мысли с тобою, как побеги плюща, цеплявшиеся за стены, разрушенного вашего дома. Горькие плоды дикого деревца приношу я тебе, но ведь это единственное, чем я могу одарить тебя. Прими же мой дар. Как живо в сердце то, что было! Словно вчера мы пасли с тобою вместе твоих и моих коз, и они, перемешавшись в одно стадо, щипали траву в лощине Пери, а ты тем временем писал мне в псалтыре на полях страниц большие буквы — А… Б… В… Большие-большие, будто моим глазам и не увидеть было буквы величиною поменьше. И в те дни я первая увидела свет, озарявший твое чело! Уже тогда! Милый мой пастушок, как сладко мне было открывать тебе свое сердце!
Продолжение следует на обороте форзаца,
на чистой странице.
Я хорошо тебя знаю — тебе, думаю, не терпится выяснить, где я сейчас, как и почему сюда попала, — это Для тебя важнее, чем читать мои сердечные излияния. А зачем, раз уж я здесь, дорогой мой, остроносый зверек, хорек, книжный червяк? Не стоит тратить карандаш (и портить зубы, подтачивая его) для того, чтобы подробно расписывать, как все произошло из-за самой простой случайности. Право, мне кажется это столь же напрасным, как спорить из-за лишнего полена дров, подброшенных в костер (понимаешь меня?), в то самое мгновение, когда тебя уже охватило весело пылающее пламя! Ведь пришел последний час, и от былого остается только хорошее, самое лучшее. Хвала господу, я изведала немало счастья, брат мой во Христе, любовь моя! Вспомни последние дни, когда мы шли с тобой вдвоем, возвращаясь в горы. Мы спали, прильнув друг к другу, и словно становились едины телом, так было и во мраке ночи и даже при свете солнца — утром минутку-другую или днем после трапезы, когда приляжем, бывало, отдохнуть… Мы отдыхали и без особой к тому необходимости, например, под горой Бегюд, — в той пещере, куда мы прятались в первый раз от грозы. Нам с тобой полюбилось изображать ягненка и пастуха, даже когда нас не заставлял греться таким образом жестокий холод. О Самуил, любовь моя, навеки ниспосланная мне богом! Видишь, как я люблю тебя: совсем обнаженной показываю я тебе свою любовь, и если ты когда-нибудь прочтешь эти строки, тогда уж кровь больше не прихлынет к моему лицу… Самуил, счастье мое, перед самим собой человеку стыдиться нечего, а ведь мы с тобой единое существо (ты чувствуешь это?). И мы чисты, хоть нам уже не нужно блюсти себя ради целомудрия! И вот тому доказательство: стоит мне расстегнуть корсаж и взглянуть на тот образок, что ты дал мне, сняв его с себя, стоит мне наклониться и вдохнуть твой запах, и вот уж ты проникаешь в мои мысли, ты проникаешь в сердце мое, ты проникаешь во все естество мое, ты заполняешь меня, и каждая частица тела моего принадлежит тебе.
Продолжение написано на страницах 351–352,
которыми закапчивается первая часть книги.
Финетта начала писать на 352-й совершенно пустой полосе,
но там ей не хватило места, и она продолжала писать па 351-й странице,
где было напечатано:
ХРИСТИАНИН
Изгнали нищих, одарили недостойных,
И лишь твоей любви чистейший, светлый пламень
Алкающих насытит и жажду утолит.
А может быть, все-таки и найдется средство переправить тебе письмо, и ты тогда будешь сетовать, что я не воспользовалась случаем сказать, где нахожусь и как тут оказалась.
Со вчерашнего дня меня держат взаперти в каком-то замке, но в каком — не знаю, в большой комнате, где стоят на полках книги. Меня доставил сюда темной ночью большой отряд в двести, а может, и в триста человек, который шел под командой двух важных господ; один из них, сдается мне, мессир де Порт — тот, что отбил у нас Женолак после дела в Шамбориго; они, вероятно, выступили для расправы с Сен-Жюльеном и Касаньясом.
Схватили меня в Праделе. В тот день я так устала, что у меня ноги подкашивались, и на большой дороге лесорубы посадили меня на телегу. У городских ворот лучники остановили телегу, так как в вечернюю пору всем полагалось запереться в домах и загасить огонь. (Срок-то передвинули на час раньше и вывесили приказ в этот самый день, когда мои лесорубы валили деревья в лесу.) Стража потребовала факелы, чтобы прицелиться как следует, и лесорубов тотчас же расстреляли. Я чуть было не разделила их участь, но вступились монахини из аббатства, сказав, что я слишком еще молода и рано мне умирать. Одна монахиня пошла за комендантом крепости, а другие стали уговаривать, чтобы я ради спасения жизни своей заявила, будто я беременна. Подумай только! По их словам, в этом было единственное для меня спасение. А каково честной девушке оклеветать себя! Монахини добились лишь того, чтобы я молчала, а они сами сделали это заявление вместо меня. Комендант потребовал, чтобы меня немедленно освидетельствовали. И это было сделано среди такого стечения народа! Но повивальная бабка вошла в сговор с монахинями. И тогда комендант приказал:
— Арестовать обеих и держать их в тюрьме! Если через три месяца не будет явных признаков беременности, вместо одной двух повесим.{85}
И хотя его угроза привела в ужас повитуху, славная эта женщина не отступилась от своих слов, и вот теперь нас обеих держат взаперти в ожидании признаков материнства. Бедняжка непрестанно плачет, и надо пожалеть ее, — ведь она католичка и вера не может служить ей поддержкой, как наша вера поддерживает нас. Женщина эта, Мадлена Брюгьер, по прозвищу Птичка-невеличка, родом из Лафенаду. Иной раз я чувствую, что она смотрит на меня с жаркой надеждой, видя во мне спасительницу свою, и тогда я думаю: за кого же она принимает меня — за шлюху или за пресвятую деву Марию? Она мне сказала, что человек военный вполне может ошибиться больше чем на полтора месяца, поглядев на живот женщины с трехмесячной беременностью. И слезы перестают течь из ее глаз лишь в те минуты, когда один из рослых косматых и вонючих «скороходов», которые стерегут нас, приходят поглядеть на меня и предложить свои добровольные услуги… Нет, не от их похлебки у меня вырастет живот! Нет! Нет! Ни за что, милый мой Самуил! Не бойся. Жди и не теряй надежды!