Божьи безумцы — страница 48 из 62

С некоторого времени мне кажется, что мой крестный как-то изменился ко мне, а теперь я окончательно уверился в том, когда он поговорил со мной наедине после молитвенного собрания. Но я не понимаю, почему он, печалясь о моей беде, которая касается прежде всего меня самого, обо мне как будто и не думает.

— Крестник, хочу с тобой потолковать до вашего выступления в поход. Скажу тебе вот что: нынче кончается уж двести двадцать девятый день с тех пор, как я тебя женил. Так- то! Вот, значит, еще больше я постарел и еще больше одинок теперь. Обманулся дурачок-простачок перед смертью! Вздумал я поговорить насчет этого с твоей женой, ведь она мне внучкой приходится. Ни слова у нее не вытянул, ишь какая упрямая! Но ведь я человек бывалый, да стоит поглядеть на нее, на Финетту, и сразу ясно станет, что ты свой супружеский долг исполняешь. Ладно! В чем же. тогда дело? Ты меня послушай, Самуил, мальчик мой дорогой. Тут тянуть долго нельзя. Нельзя на одного только господа бога полагаться, сколько мне известно, он всего лишь раз сотворил такое чудо… И вот я хотел тебе сказать: поторопись, постарайся, как говорится, дело поправить. Не забывай, что наши люди гибнут, — всякий день мрут, Севенны горят у нас под ногами, а ты последний Шабру, последний в своем роду. Вот и все, что я хотел тебе сказать, дружок. Очень мне грустно!

И, не дожидаясь, когда я оправлюсь от изумления и отвечу, Самуил Ребуль повернулся и пошел прочь, прямой и длинный как шест.


Часть ПЯТАЯ


Я прошел по единственной улице нашей деревни. Я не был здесь пять лет. Я вернулся в нее победителем, но страдаю от этого, как от великого несчастья, и утешаюсь воспоминаниями о том, что было двенадцать лет назад в воскресное майское утро, когда мой отец об руку с матерью вышел из церкви после обличения его за мессой как нераскаянного гугенота. Отец, помоги мне, своему последнему сыну, перенести наше победоносное возвращение в Пон-де-Растель! Да ведь ты-то, отец, запретил тогда нам прибегнуть к оружию. Как тебе, наверно, легко было в твой смертный час вознестись на небо…

Вот снова прохожу я по Пон-де-Растелю, но не так, как пять лет назад, спокойно шествуя крестным путем на Голгофу пред лицом доброго народа нашего, глядя на него взором ясным, прямым, как лучи солнца в летний полдень, — нет, мы ворвались ночью, спустившись через перевал Риз; мы ринулись на спящий Пон-де-Растель, вздымая горящие факелы, и из широко открытых ртов наших неслись слова Моисеевы: «Изострю сверкающий меч мой… Упою стрелы мои кровью, и меч мой насытится плотью, кровью убитых и пленных», — ведь мы уже не следовали заветам Иисуса.

Вот запылали дома, огонь пожирает жилище и все имущество Гиро, Польжи, Понтье, Дюмазеров; пламя пожаров разгоняет мрак ночной, а мы в безумном исступлении ринулись дальше к дому Лартигов.

Глава семьи Дуара стоял как вкопанный в деревянных своих башмаках и, скрестив руки на груди, загораживал собою дверь; он даже не дрогнул, когда лавина огней и пламени остановилась в двух шагах от него; он не убежал, думается, по той причине, что ждал нас. Он держался уверенно, как и все Лартиги, и смеялся знакомым мне язвительным смешком, а потом как рявкнул во всю глотку, так словно свечку задул, — сразу смолкли наши библейские) гимны и псалмы о пожарах.

Когда же он узнал меня среди темных фигур, казалось, тоже извивавшихся, плясавших, как огни факелов, когда разглядел рядом со мной Финетту и старика Поплатятся, то разразился громовым хохотом, и меня словно кнутом хлестнуло по лицу.

Терзаясь болью душевной, я крикнул:

— Мы не хотим вам зла, мессир Лартиг! Ни вам, ни семейству вашему. Мы только подпалим амбары.

Дуара Лартиг, словно Самсон, ухватился за дверные косяки и возопил:

— Мое зерно — это я! Мое сено — это я! Мое добро — Это я и мои близкие!

Маленький Вернисак прибежал из риги Лартигов, самой лучшей во всем селе, и громко закричал, что она битком набита соломой и сеном. Он тотчас отправился обратно, ведя за собой осла, нагруженного просмоленным хворостом. Дуара Лартиг зарычал:

— Моя рига — это я!

Увидев, что Бельтреск двинулся к нему, я изо всей силы крикнул:

— Не тронь его, кузнец! Пусть ни единого волоса не упадет с головы его.

Бельтреск так круто остановился, что тяжелая палида потянула его назад.

У Лартигов рига прилегала к ометам соломы, к конюшне, к поленницам дров и к дровяному сараю. Когда оттуда взвился огонь, Дуара спрыгнул с крыльца и помчался, рассекая толпу, словно кабан, кусты терновника, дорогой он ударом плеча сбил на землю тяжело навьюченного мула, который после этого не мог подняться.

Мы догнали Дуара, когда он уже сжимал своими волосатыми ручищами шею маленького Вернисака, и у того руки и ноги болтались как тряпочные. Лартиг стискивал ему шею и вопил:

— Ведь это меня ты сжигаешь, негодяй, меня!..

Я уцепился за руку Маргелана.

— Не убивай его, Дариус, не убивай! Ради меня!..

Коновал не собирался его убивать, хотел только, чтобы он выпустил щуплого Вернисака. Бельтреск и Мартель тоже пытались разжать тиски Дуара, а тот все сжимал их и выкрикивал:

Ведь это меня вы сжигаете, дьяволы!..

У Вернисака что-то хрустнуло в шее, и в это мгновение Маргелан, раскрыв нож, принялся резать спину Дуара Лартигу, наносил короткие неглубокие удары лишь для того, чтобы он выпустил Вернисака.

Громадная горящая рига дышала тяжело, как больная лошадь, шевелилась, вздрагивала, фыркала, бросала полосы яркого света на рубашку Лартига, намокшую от его крови, и на маленького изнемогавшего, истерзанного Вернисака. Нож Маргелана так быстро вспарывал спину душителя, что казался кривым, как ятаган, как полумесяц. А огонь пылал так близко и обдавал нас таким жаром, что волосы у всех обгорели и издавали противный запах паленого.

Лишь когда из Лартига вытекла последняя капля крови, выпустил он шею Вернисака, почти обезглавив его.

Никогда еще не было на нашей земле такого большого пожара; все мгновенно засыхало вокруг; лица, руки, волосы блестели от пота будто их смазали маслом. Листья на соседних деревьях скручивались и улетали, порхая, как бабочки. Земля растрескалась и жадно впивала свежую кровь Лартига. Я положил себе на колени большую голову Дуара, и седые его кудри обращались под пальцами моими в черный прах. Я его баюкал, я все старался объяснить старому своему другу, что мы совсем не хотели ему зла, ми ему, ни его близким, но что нам дано было повеление ответить ударом на удар, а у него в изголовье кровати висит изображение Иисуса… И пока я говорил это, я видел, как его глаза заволокла пелена, а губы потрескались, точно гипс.

Кто-то весело крикнул:

— Вот оно как! День занялся! Слышите — птицы запели. День гнева воссиял!

Рига рухнула, за нею обвалились конюшни и сараи. Обманутые ярким светом, запели птицы, заворковали голуби, смолкли филины и совы. Вороны, сойки, зяблики, вяхири, синицы, сокол, две сороки стремглав неслись к солнцу, запылавшему средь небывало короткой ночи; разные птицы стайками и большими стаями летали вокруг, кричали, щебетали, кружились вихрем и вдруг, задохнувшись, ослепнув, камнем падали с высоты на раскаленные угли пожарища.

Авель и Финетта силой увели меня от двух мертвецов — Лартига и маленького Вернисака с оторванной головой, трупы их уже вздулись от жара. Над рекой, красной в отблесках пламени, словно голубые стрелы, проносились зимородки; вокруг огненного солнца — горящего омета соломы — возбужденные быки преследовали коров, вырвавшихся из горящего хлева.

Старик Поплатятся сунул мне в рот горлышко фляги, и в глотку полилось густое, как кровь, жгучее хмельное питье. Огонь разлился по моим жилам, и снова я мог бегать, вопить, плясать, как и все другие, зажигать в ночи новые смертоносные зори…

Но вскоре опять воцарилась тьма, мы ушли, оставив позади себя широкий, как небо, ковер пожарища, усеянный красными звездами. Птицы умерли; где-то жалобно блеяли разбежавшиеся овцы, бык утонул в черной реке.

Когда над Лозером занялся день, настоящий день, мы изнемогали, мы были подавлены. Пепел! Мы чувствовали кругом пепел, он скрипел у нас на зубах, мы сами превратились в пепел. Остановились на привал, отдыхали недолго, пора было возвращаться. Кто-то спросил, позевывая, откуда это у Лартигов столько сена и зерна. Помнится, другой сонным голосом ответил, что наши братья в Пон-де-Растеле лучшую часть своего урожая прятали в амбарах католиков-соседей, чтобы драгуны его не трогали.

Гюк неустанно пытался втолковать мне некое новое оправдание, пришедшее ему в голову.

— Не плачь, Самуил! Ведь в огне-то и выковывается меч возмездия господня.

Кажется даже, он обнял меня и зашагал со мною рядом, поддерживая, подталкивая меня и бормоча слова утешения.

Только тогда я понял, что я плачу.


Нам пришлось прикончить Альсида Спасигосподи из рода Шамасов — старик совсем рехнулся. Пока он болтал всякую чушь, нес околесицу только в нашем стане, разговаривал сам с собой и ночной ветер разносил его голос, призывавший к сбору винограда, никто не видел в том дурного, но два раза старика заставали, когда он заговаривал с вражескими фузилерами, принимая их за воинов господних; доказывал, что достаточно сменить одежду, у тебя переменится религия (а ведь сколько наших людей одеты были в платье, снятое с убитых королевских солдат). Словом, ясно было, что в голове у него помутилось. Мы старались не выпускать его из Пустыни, но он, как озорной мальчишка, ловко выскальзывал из наших рук.

Сказать, что мы его умертвили, было бы клеветой на нас: мы помогли ему умереть, с нежной приязнью, с грустью мы Закрыли ставни в доме его долгой жизни.

Когда Жуани, Соломон Кудерк и Гюк решились на это, мой крестный попросил у них:

— Позвольте, я сам это сделаю… Старики должны оказывать друг другу такие услуги.

Старейшина Борьеса окликнул своего приятеля, позвал его прогуляться, чтобы потолковать немного, поспорить, как обычно, подзадоривал его, — поборнику кротости, мол, не защитить свое учение после новых пожаров, свидетелем коих он был. И два старика двинулись потихоньку к Костеладскому зубцу, очень громко споря меж собой. Ветер доносил до нас обрывки пререканий: один взывал к Вивану, другой приводил изречения Бруссона.