Ваш сын во Христе
Самуил Шабру
P. S.
Все наши, кто из Женолака или из окрестных приходов, настоятельно просят передать вам, что они разделяют мое горе, потому что все они очень вас любят. А еще они хотят, чтобы вы знали, что такая мысль им самим и в голову бы не пришла, а тут можно видеть лишь предначертание господне, непостижимое для бедного разума человеческого. И наконец, они заверяют вас, что то горестное решение, о коем вы знаете, они выполнят со всею смиренною почтительностью к вам.
На обороте листа,
карандашом
Самуил!
Благодарю за доброе твое письмо, в нем лучше, вернее отражается вся твоя сущность, нежели в телесном твоем облике.
Ну что ж, дорогой мой мальчик! Не трудно мне было появиться на свет, так почему же трудно будет покинуть его? Пока что не нашел я к тому оснований. Сознаюсь, разум наш частенько не может воспарить очень уж высоко… Но помимо сей слабости, свойственной всему роду человеческому, я, вероятно, еще и туговат на ухо: ведь я не только совсем неспособен был проникнуть в божественные предначертания, но не мог как следует расслышать глас божий; скажу даже, что глас сей доходит до нас с такой большой высоты, что во избежание недоразумений я никогда не осмеливался принуждать никого из ближних своих по-моему истолковывать столь отдаленные повеления. И в конечном счете, я нисколько не жалею, что не отличался тонким слухом.
Жаль, что я не был знаком с мессиром де Вейрасом, думается, мы с ним поняли бы друг друга, поскольку оба оказались между молотом и наковальней…
Передай всем, что я им заранее благодарен за обещанное ими доброе усердие в работе… Сладко будет умереть от слишком крепких объятий!
Кого же больше проклинать следует — того, кто первым начал или кто последним остановится?.. Как бы то ни было, что я-то здесь могу решить? У меня только одно желание: уйти без шума, на цыпочках. Больше ста лет тому назад один человек, судья, вроде меня, писал, что сжигать людей живьем — это слишком высокая цена за наши предположения».{114}
Я не оставляю после себя ни горьких обид, ни долгов; мне очень хотелось бы не оставить ни в ком укоров совести за совершенную несправедливость. Пусть все знают, что я умираю в римско-католической вере и горжусь мыслью, что расплачиваюсь за грехи своих братьев (даже тех, кого я часто проклинал)… Итак, согласно недавнему закону этой новой войны, никогда еще повешенный не будет повешен более справедливо.
Самуил, спой разок в мою память псалом Давида, где говорится, что бездна бездну призывает…
В странную пору мы живем: небо, снег, ветер, крики, пламя смешались, люди спят с открытыми глазами, во сне пробираясь из одного прихода в другой. У нас теперь новенькие ружья, прекрасный порох, присланный из владений принца Оранского, а в животах у нас пусто, рубахи в лохмотьях. Мы живем ночью, а днем прячемся в норах, — все шиворот-навыворот, — мы словно хищные звери ночные. У нас теперь одна работа — смерть. Некоторые из нас воют на луну, другие не понимают больше ни севеннского наречия, ни французского языка, зато мы хорошо распознаем фузилеров, драгун, испанских наемников, по запаху узнаем их и идем по следу мессира дю Виллара, принюхиваясь к ветру.
Случилось так, что маленький Элизе из Праделя после трехдневного поста вдруг потерял на короткое время память, забыл все, что было в истекшие двадцать месяцев, в эти мгновения он обвёл нас взглядом и глаза его широко открылись от ужаса, а из груди вырвался истошный вопль.
Ведь стадо господне превратилось в голодную свирепую стаю. Теперь мы сродни диким кабанам, у нас волчья гордость и бешенство взбесившихся волков.
Мы всецело принадлежим богу, никогда еще ни одна тварь земная так не принадлежала ему; он наша глава и сердце наше, а мы лишь карающие руки его. Да нет, слишком возгордимся мы, говоря так, — мы лишь меч его из закаленной стали, острый меч, мы — сверкающие и холодные клинки!
Настал вечер, когда Гюк из Сальзеда привел меня к логовищу моих близких и, прощаясь со мною у входа в пещеру, наказал мне покориться воле отца нашего небесного. По божьей воле пуля пробила мне левую руку, а я ведь не левша и, значит, должен написать еще и про это — не знаю, зачем и для кого, — но вот правая моя рука, пальцы, крепко держащие перо, уже принялись за дело, и перед глазами у меня встает берлога, где живет наша семья, и снова я вдыхаю воздух, каким дышал в тот вечер, и все, что пишу сейчас на бумаге, я чувствую с такой же силой, как и тогда.
В узкой и длинной гранитной пещере пахло дымом и мокрой псиной, убогой похлебкой, кровью и гноем, мазью для заживления ран, но уже не пахло у нас навозом, так как корова и мул обратились в бесплотные тени, уже не издают Запаха и — увы! — не согревают пещеру своим дыханием.
Мое письмо мэтру Пеладану, возвращенное мне с его ответом на обороте листа, жжет мне грудь. Я слышу, как сотрясает холодный ветер расшатанные доски — дверь нашего логовища.
Над огнем не висит котел, но в очаге горят два толстых полена: в эту ночь мы должны бодрствовать и поститься. Мне предоставлено место перед очагом, напротив колыбели. Мои волки и волчицы ждут меня. Мы все стоим. По правую руку от меня — старик Поплатятся, по левую — Дезельган; напротив нас — обе матери; между ними, возле колыбели — Катрин, старшая дочь Дезельганов. Финетта — в глубине пещеры, меж мулом и коровой, как в яслях, но мы очень далеки от евангельской картины, животные такие тощие, а молодое женское лицо едва видно в сумраке, — отблески огня почти не доходят туда.
Впервые по возвращении из Темного ущелья моя мать поднялась с одра своего, — в первый и в последний раз, я это знаю.
Пустыми мешками из-под зерна (теперь уж они всегда будут пустыми) накрыто высокое и широкое ложе из свежей соломы. На сердце у меня камень, все жилочки напряжены, как четыре струны скрипки бедного нашего Батисту Прану- веля. Сколько раз я видел Катрин Дезельган, а вот по-новому смотрю на нее, и она это чувствует, не смеет вскинуть на меня глаза. Мы по-прежнему стоим и будем стоять так, лишь читая молитвы, опустимся на колени. Даже в дозоре время никогда так не тянулось, как в эти первые часы ночного бдения.
Старик Поплатятся протягивает мне Библию. Он отметил, какие места должно прочесть, и я громко читаю их и сам внемлю словам, произносимым устами моими и повествующим о бедствиях малого народа Юдифи и мерзости отчаяния…
Жена Дезельгана поправляет поленья, не наклоняясь и почти не глядя, просто толкнув их ногой; пещера наполняется густым дымом, хоть топор вешай. Все кашляют и льют слезы.
Все вместе молимся. Молимся за Давида, моего отца, сожженного живым на площади в Пон-де-Монвере в 1697 году. Молимся за моего младшего брата Эли, умерщвленного в том же году во время облавы в лесах, устроенной для того, чтобы затравить его. Молимся за Теодора, старшего моего брата, павшего прошлой весной в ратном служении предвечному.
Читаем вслух молитвы, потом каждый сосредоточенно размышляет. В тишине слышно, как воет ветер, врываясь в плохо закрытую нашу нору, и шипят горящие поленья, выбрасывая клубы дыма.
Молимся за Авеля Дезельгана, убитого в прошлом месяце в ратном его служении предвечному, и, прочитав молитву, погружаемся в глубокое раздумье.
Наконец старик Дезельган объявляет нам, что мы должны призвать бесконечное милосердие господне еще на одно создание божье.
И мы молимся за Франсуазу-Изабо Дезельган. Да, речь идет о Финетте, мы молимся за Финетту…
Больная моя мать, изможденная, еле живая, уже несколько часов стоит на молитве, но каким-то чудом держится на ногах, не пошатнулась ни разу. Мы все прокоптились у очага, мы так изнурены, нас подтачивает и голод и холод, мы глотаем пепел, мы дышим дымом, у нас льются слезы. Все мое естество и как будто даже кожа на теле моем исполнены уныния.
Крестный отец мой, поглядев на меня своими воспаленными красными глазами, взывает к всемогущему творцу, зиждителю неба и земли, потом, вознося ему хвалу, пристально смотрит на меня, увещевает меня, наставляет, журит, и суровым делается его голос и лицо, опаленное тем же огнем, что сжигает наши Севениы.
И вдруг мне становится весело, от радости я разрумянился, на груди у меня воркует белая Голубка.
Свет воссиял в душе моей. Слава господу богу!
Прекрасен мир, созданный господом в шесть первых дней, но прекрасно и все, что он сотворил с тех пор, все, что совершает он в каждый новый день. И то, что нам кажется дурным, лишь служит к лучшему. Ах, жалкая слепота человеческая! Не видим мы, что ценою тяжких испытаний мы перейдем в лучший мир. Что значат все наши горести в сравнении с вечным блаженством? Да и сами испытания наши гораздо легче, нежели муки отцов наших, которых подвергли колесованию или сожгли живыми, однако ж отцы наши пели от радости на костре или под пытками. А мы еще недовольны, когда господь столь милостив к нам! Мы еще печалуемся, хотя он так щедро ниспосылает нам пророческое вдохновение, ведет нас, указует путь и вещает нам волю свою устами наших пророков, коих не было у отцов наших! Ужели не воспоем мы славу ему громче, чем люди давних времен? Ведь на нас возложил он священный долг возмездия. Ужели мы откажемся от пьянящей радости разить врагов господних блистающим мечом Гедеона. Шаг за шагом пройдем мы путь славы, столь ясный путь, и, шествуя по нему, не перестанем взывать и петь: «Благодарим! Благодарим тебя, господи!..»
Ночь уже была на исходе, когда я воскликнул:
— В краткой жизни нашей нет нам иного удела, как следовать покорно господней воле, дабы войти в царство небесное, где ждет нас бесконечное блаженство! Слава тебе, предвечный!
И гранитная пещера стала для нас храмом. Мы запели псалом. Старик Дезельган сказал:
— Так помни, Самуил. Надо покориться.
Потом мой крестный провозгласил слово божие. Мне на Этот раз он не дал читать Библию, — все эти строки священного писания он давно заучил наизусть и уже несколько месяцев держит их в сердце своем: