Фима, жившая в этих условиях с семнадцати лет, уже ничему не удивлялась, да и чувство сострадания у нее притупилось со временем. Маму вылечить не удалось, и в их отношениях ничего не изменилось. Фима пробовала быть ласковой, но все попытки наладить отношения с единственным близким человеком кончались ссорой. «Неудачница, – орала мать, – дура безмозглая». Фима старалась проводить на работе все больше времени, заменяя кого-то из сестер, работая на полторы ставки. Это было лучше, чем находиться дома.
Анна Анатольевна стала пить еще больше, совсем опустилась и обрюзгла. Тело ее расплылось бесформенной склизкой медузой, появилась одышка. Фима уговаривала ее не пить и показаться врачу, сдать анализы. Мать врачей ненавидела за то, что они не поставили ее на ноги, и отказывалась от их наблюдения. В комнате стало пахнуть тяжелобольным, мыться мать не желала. Как-то раз у нее случился сильнейший приступ боли, и Анну Анатольевну отправили в больницу. Оказалось, у нее прободная язва и диабет. Консилиум врачей решил делать ей операцию, но было поздно: язва прорвалась, и женщина впала в кому. Через три дня она умерла. Фима равнодушно восприняла эту новость, машинально всплакнула, похоронила ее, и все пошло по-старому.
Теперь никто не кричал на нее, но уходить домой бывало лень, и она иногда ночевала на кушетке в сестринской. Одеяло и подушку ей выдала сестра-хозяйка, а о наволочках и простынях уставшая акушерка и не вспоминала. Дома ее никто не ждал. Ни кошкой, ни собакой Фима не обзавелась из-за матери, а потом оттого, что у нее был ненормированный график работы. В холодильнике сиротливо лежали кусок докторской колбасы, пара луковиц да несколько уже побитых и подпорченных яблок от новоиспеченных бабушек и дедушек, благодарно совавших ей свой нехитрый дачный урожай. На полках в шкафу стыдливо прятались развесные серые макароны, коробка овсянки и всем хорошо знакомый, вожделенный в советские времена чай «со слоном». Квартира всегда сияла бедной и оттого еще более жалобной чистотой. Нелепые Фимины потуги благоустройства заключались в отбеливании и кипячении самодельных ажурных салфеток, бог весть как оказавшихся в доме. Накрахмаленные до хруста, они пылились на полках с китчевыми советскими статуэтками и на тумбочке с допотопным, по весу, наверное, чугунным телефоном. За эти годы Фима купила себе только маленький цветной телевизор да периодически приобретала новые книги, которые любила страстно и читала все – от прикладной психологии до Донцовой и от Чехова до Улицкой.
Фима механически делала свою работу и ничего в жизни не хотела, кроме своих книг. Это был ее мир, в котором она могла ощущать себя кем угодно: красавицей, богатой предпринимательницей, влюбленной и любимой женщиной… В институт поступать поздно, мужем и ребенком обзаводиться тоже. Да и кто на нее польстится? Это в сорок четыре-то года? Конечно, Фима красавицей не была, но выглядела еще неплохо, если бы не это обтерханное облачение. Женщина же подобных вещей не замечала, привыкшая так жить с детства. Она даже нарочно стала неправильно говорить, по-простонародному, по-деревенски, стараясь соответствовать созданному жизнью образу. Наверно, так было проще. Всегда можно развести руками и сказать: «Что с меня возьмешь, такая вот я простая баба». И действительно, к ней относились снисходительно, слегка презирая, но и не втягивая в свои междусобойные ссоры и дрязги. Фима и здесь оказалась в стороне.
Конечно, она давно могла уйти в коммерческий центр и зарабатывать другие суммы, ее даже как-то раз пытались переманить, суля ей бо€льшую зарплату, но… В жизни женщины всегда есть какое-то «но». Начитавшись любовных историй, она осознала, что в ее сердце невероятная потребность любить и быть любимой, ощутить то, чего она на протяжении всей жизни была так несправедливо лишена. И Серафима влюбилась. Скрытой ото всех мечтою стал врач Борис Филиппович.
Это был импозантный мужчина, слегка за сорок. Набрякшие тяжелые мешки под глазами удачно сочетались с восковой, бугристой от оспин кожей. Нервные жесты худощавых рук его выглядели весьма романтично и вызывали непреодолимое материнское чувство – обогреть и приласкать. Мутно-рыжего оттенка волосы, напоминающие цветом слабый раствор йода, обтекали лицо врача, скрадывая излишнюю худобу и впалость щек. Одевался он так, как обычно одеваются служащие средней руки: недорого, но добротно, как правило, в немарких тонах. Одежду ему, скорее всего, покупала жена, потому как костюмы сиротливо подвисали на тех местах, которые должны по идее, обтягивать. Судя по всему, дома врач был немногословен, и пята дородной его жены основательно припечатывала Бориса Филипповича к земле. Зато на работе он становился совершенно иным. Профессионально твердый взгляд из-под кустистых бровей, тон врача-виртуоза, по-профессорски важная, неторопливая, раскачивающаяся походка демонстративно рассчитаны и производили уважительное впечатление как на пациенток, так и на служащих дамского пола в роддоме.
Нет, Фима ничего ему не говорила и никак не намекала о своих чувствах. Она любила его издали, не приносила ему румяных домашних пирогов с глянцевитыми боками и аппетитных подсахаренных ватрушек, не кормила собственного изготовления борщом из стеклянной баночки. Она лишь мучительно краснела при его появлении. Да еще ноги сами становились ватными, а Фима начинала блеять и заикаться. Сердце же выделывало разные па и отстукивало мелодии бразильских сериалов, до которых акушерка была большой охотницей. Борис Филиппович ничего не замечал. Дома его ждали опостылевшая жена и сын-оболтус, которому в ближайшее время грозила армия, и жизнь Фиминого кумира влачилась по одному и тому же, раз заведенному порядку. Замечать, почему уже немолодая акушерка вдруг начинает краснеть и заикаться, ему не приходило в голову, а даже если бы и пришло, то ничего бы не изменило. Фима, хоть и выглядела опрятной, одежду носила не по фигуре и немодную – все ее деньги уходили на книги. Косметикой она пользоваться не научилась и считала это ненужным. Как-то раз, в начале своей увлеченности врачом, она попробовала накраситься, позаимствовав косметику в столе своей сменщицы Валентины. В тот день Борис Филиппович остановился пред ней, посмотрел и сказал:
– Если вы больны, Фима, надо было позвонить и предупредить. Отлежались бы дома. Вон у вас красные пятна на лице и синяки под глазами. С температурой лучше не ходить, здесь все-таки родовое отделение, новорожденные, еще заболеет кто, а иммунитета у них пока нет. В следующий раз возьмите больничный.
С тех пор Фима не пыталась прихорашиваться и в витрины косметических и парфюмерных магазинов не смотрела, быстро проходя мимо и краснея от того давнего конфуза.
– Фима, Сима, как тебя там! – снова завозмущался знакомый голос. – Я тебя долго буду ждать? Шевелись!
– Иду, иду, – спохватилась Фима, – бегу уже. – От усталости акушерка сама не заметила, как заснула стоя, прислонясь к древнему медицинскому шкафчику с обязательным набором бинтов, ваты, перекиси водорода и зеленки. Еще бы, работать третьи сутки подряд! А сменщица Валентина благополучно выскочила замуж и отпросилась у главврача на три дня. И кому, спрашивается, пахать трое суток без продыху? Конечно, Фиме! Ей все равно делать нечего: ни семьи, ни детей. Нет, Фима ей не завидовала. Горькое отупение ее существования не оставляло сил для зависти. Сегодня утром она съездила домой поменять одежду и помыться, но настроение стало еще хуже из-за промоченных ног и боли в голени после удара сумкой.
Акушерка с трудом отодрала себя от пресловутого шкафчика и, как ей показалось, бодрым шагом вышла из сестринской, так и не заметив, что за окном уже вовсю бушует гроза.
– Ну, не прошло и года, – ворчливо встретил ее врач. – Иди в родовую, присмотри. Там какую-то цыганку с улицы привезли, как бы чего не сперла.
– Да вы что, Борис Филиппыч, – всплеснула руками Фима, – она же рожает?! Да и что там красть?
– Рожает не рожает, от них всего можно ждать, – зевнул врач и сказал: – Я тут вздремну, а ты, если чего, зови, только по пустякам не буди. Роды ты и сама можешь принять. – Он отвернулся, махнул рукой и с разбегу нырнул в ординаторскую.
Почти сразу за дверью нервно взвизгнули продавленные пружины и раздался блаженный, с богатыми переливами и обертонами храп.
Фима чуть-чуть постояла, устало потерла лицо руками и поплелась в родовую.
На койке лежала молодая миловидная цыганка. Молча, сжав губы в тонкую нить, она комкала простыню так, что пальцы побелели от напряжения. Черные волосы влажно разметались вокруг лица, напоминая клубок змей, а бездонные омуты глаз с поволокой затуманились болью.
– Ну, что же ты, – привычно посмотрела на нее Фима, – все так рожают, а тебе, поди, и не впервой? Все обойдется.
Девушка внимательно взглянула на нее и что-то прошептала на своем певучем языке.
– Не понимаю я тебя, – вздохнула акушерка и развела руками.
Тогда цыганка, с трудом оторвав скрюченные пальцы от простыни, жестом показала ей, будто пишет.
– Хорошо, милая, хорошо, – успокаивающе произнесла Фима и добавила: – Сейчас принесу, – для наглядности кивнув головой.
Девушка закрыла глаза и облегченно вздохнула. Через несколько минут акушерка принесла карандаш и клочок бумаги. Цыганка с трудом накорябала цифры и умоляюще посмотрела на Фиму. Та смутилась.
– Ну, как я позвоню-то? А кого спросить? Да и тебя-то как зовут, девушка? – почему-то шепотом спрашивала акушерка.
Девушка с трудом ткнула себя пальцем в грудь:
– Зарина. – Потом указала на записку: – Николай.
– О, так он русский, твой муж-то, ну, счас позвоню, не боись, – затараторила Фима, – счас.
Набрав указанный номер, она долго слушала протяжные гудки, пока наконец кто-то не поднял трубку и не сказал громким и уверенным голосом прямо ей в ухо:
– Зарина?!
– Это Фима, – сбиваясь, робко произнесла Фима.
– Фима? – удивился голос. – Что вы хотели, Фима?
– Я акушерка, Зарина у нас, в девятом роддоме, я вам дам адрес и список вещей, которые нужно привезти. Только вас не пустят. К тому же ночь уже. Отдадите посылку через специальное окно завтра и наклейте сверху на пакет ее имя и фамилию, – проговорила Фима.