Ловим лягушек. Кажется, я уже могу есть это без содрогания желудка и разума. Господи, не оставь раба твоего пред лицом испытаний! И правда, вкусно оказалось, похоже на курицу. А некогда брезговал даже подумать.
12 августа
Вчера ничего не записывал. После дневной молитвы и ночного бдения сил не осталось совсем. Утром, пока все спали, ко мне прокрался Овсей. Не спите, отче? Не сплю, брати мой. Он прислонился заскорузлыми губами к моей щеке. Отче, шепчет Овсей. И мне стало мне стыдно за этого здорового мужика, который наушничает, как последняя баба. Оттолкнул я колючую морду и встал. Негоже, говорю, тебе, брати Овсей, слухи пересказывать. А когда упал он на колени, да покаялся, что наговаривает на Семена из ревности, пожурил я Овсея. Стыдно, сказал ему. И добавил, что исповедь приму, так и быть. В исповеди отказать не могу, ибо Отец Небесный так велит – не отказывай страждущему. Что там брати Семен вытворяет – тоже выслушаю.
И разверзлись уста его, аки нужники.
16 августа
Семен в яме перестал ругаться – только кричит иногда и воет тоскливо, хуже собаки. Люди посматривают на меня косо. Ничего, скоро будут благодарить. Завтра я собираюсь Семена помиловать. Хотя и не стоило бы – за слова пакостные. Значит, дьявольский я сын, а не божий? Ну-ну. Прощу. Язык прикажу вырвать и прощу.
17 августа
Миловать оказалось некого. Прибежал Прошка. Сказать ничего не может, только мычит. Я прикрикнул ласково, он очухался. Кончился, говорит Семен. Как говорю? Совсем кончился. Пришли мы с ним смотреть. В яме воды до половины.
Он всплыл в яме, раздутый, позеленел весь. И глаза открытые – как жабья икра.
6 сентября
Читал этим днем проповедь:
«Ты, человек непрозревший, есть только мясо, вокруг костей обернутое. Кожаный мешок с требухой, дерьмом и кровью – вот кто ты есть!» Надо бы записать и остальное, но не могу сосредоточиться и вспомнить, что именно говорил. Устал чего-то. Запишу завтра.
16 сентября
Ночью ударили заморозки. Бабье лето кончилось. Мужики ходят угрюмые. Бабы плачут. Собрал молитву, что говорил, не помню. Словно снизошло на меня что-то. Теперь просветленные все, истовые. Самому бы так просветлиться. А то мочи совсем нет, Господи.
13 октября
Странно слабеет память, похоже, придется писать проповеди заранее, чтобы не путаться. Желудок уже совсем не болит. Кажется, он теперь маленький и твердый, как греческий орех. Едим мох и мерзлую морошку. Лягух уже нет, легли в спячку.
Авдотья часто плачет по ночам. Хоть бы сдохла уже! Надоела, дура, прости Господи за такие мысли.
22 октября
Проповеди боле не пишу. Незачем. Легкость во всем теле необыкновенная, иногда мне мнится, что сквозь поры кожи пробивается кристально чистый и ясный свет. Неужели это и есть чудо Фаворское? Все вокруг видится в легкой дымке, мысли мои теперь – стеклянные бусины. Я их перебираю в горсти и складываю в узор.
Кашель мой усилился. Сегодня умерло еще двое. Забыл их имена.
23 октября
Мягкими станем, жир небесный. Единение плоти с душой. Когда плоть ест мало, а душа много – в пастбищах духовных она нагуливает чистый небесный Жир, прозрачный, как слеза ангела.
Аминь.
Сегодня умерли братья Прохор и Овсей.
24 октября
Я повелел сложить тела в сарай. Объяснил всем: для грядущего Воскрешения.
Поверили, не поверили, но ворчать перестали.
27 октября
Оттепель. К сараю подойти невозможно. Смрад от него идет трупный, мы хоть и привычны к вони, но тут терпения нет совсем. Чада мои просили захоронить мертвых – мол, болото все съест, но я не позволил.
Нам еще зиму зимовать. Страшно это писать, но лгать себе не стану. На одном мхе не протянем.
27 октября
У меня ощущение, что время остановилось.
Кажется, я уже вижу их насквозь. Свет божий пронизает меня, подобно огню. В каждой твари, в каждой травинке я вижу частицу Господней благодати. Там, где она есть, есть и пища моя.
Умом я понимаю, что нахожусь на грани помешательства. Я один. Больше никого нет. Это уже не люди, нет. У них даже лица стертые. Мертвый Семен видится мне в темноте и во рту его шевелятся черви.
29 октября
Я остался один. Все куда-то ушли. На полу с утра следы мокрые, зеленая тина. За порогом все время шевелится и дышит мокрым. Я не знаю, что.
3 или 4 ноября
Я вижу вас насквозь. Бойтесь меня, Бога отринувшие в час испытаний!
Мерзость шевелится в вас. Черви и лягухи живут в вас. Сосуды стеклянные вы, мерзостью наполненные. Лягушачьей икрой и головастиками, мхом и гнилой водой, личинками и похотью наполнены вы, братия мои бывшие, и вы и есть рекомые лягушачья икра, мох, похоть и гниль.
Проповедовал утром в сарае, кашлял через слово. Ничего, я выдержу, а им легче. Лежат и смотрят на меня, лица светлые.
не знаю, какое число
Вышел сегодня из дома. Душно стало одному, вроде воздуха много, а не дышится.
Я смотрел на болото, запорошенное снегом, в черных пятнах, и молился за братию.
Царю Небесный! Защити детей твоих! Тебе взываю.
какое-то число
Когда они все мертвы, я могу говорить. Я не верю в Бога милосердного. Как иногда я завидовал им, тем, кто верил, и умер с этой верой. Как я их теперь ненавижу.
Бог мой, ты жесток и страшен. Пасмурно чело твое. Полон червей рот твой, смраден поцелуй твой. Любовь твоя оскверняет.
Я плачу сейчас. Кашляю и плачу.
За окном будто ходит кто. И зовет меня.
не помню, какой день
Я смотрю за порог и лиц их не вижу, вижу одну мерзость. Только мерзость вокруг. И запустение.
Сегодня я выйду к ним. Они все меня ждут, твари бога немилосердного. Старец Серафим, шепчут они мне безъязыко, отче, отче.
Лица их мертвые.
Братья Овсей и Семен. Прохор и Авдотья. И другие.
Они ждут меня. И только влажно поют комары в темноте.
Снаружи раздался громкий всплеск. Я вздрогнул, выронил телефон. Он ударился о столешницу и улетел вниз с громким бульканьем. Свет погас. Вот черт.
Я повернулся к окну, сжимая холодную рукоять ракетницы; в ладонь больно впились пластиковые бугорки. Медленно подошел, всмотрелся – перед глазами все еще плыли синие отблески, мешали. Потом я увидел… Сначала ничего не происходило, лишь высокий комариный гул обрушился на меня с новой силой – за время чтения я про него совсем забыл. Потом во влажной темноте возникло еле уловимое движение. Еще одно. Еще и еще. Казалось, движется сам туман, медленно перемешивается с тьмой, наплывает волнами.
Комариный писк все нарастал и нарастал, задребезжали стекла, покатилась и упала со стола кружка. Потом сквозь эту мешанину звуков, сквозь темноту, туман и сырость прорезался отчаянный крик Гредина.
И, захлебнувшись, оборвался.