Ревел вол, блеяла коза. Где-то около телег заплакал ребенок, мимо Дзержки быстро прошла Эленча фон Штетенкрон. Окончив вместе с другими работу на кухне, Эленча не пошла с ними спать, чтобы выспаться и отдохнуть. Эленча, казалось, не отдыхала никогда. В те семь дней, во время которых Дзержка де Вирсинг поддерживала лагерь организационно и финансово, Эленча отдыхала, только получив категорический приказ. Дзержке не хотелось быть с Эленчей слишком категоричной. Она видела, как девушка реагирует на это. Увидела в первый же день, когда Эленча Штетенкрон прибыла в Скалку на каштанке Тибальда Раабе. Дзержке пришла в голову дурная мысль, будто она знает, как лучше всего вырвать девушку из отупения и апатии.
— Бедная силезская земля, — повторил полноватый вроцлавец, торговец, которого даже нападение не удержало от того, чтобы выйти на дорогу с телегой, набитой доверху товаром.
— Проклятая силезская земля, — повторил мельник из Марчинковиц.
Собравшиеся вокруг костра беженцы — что-то вроде стихийно сформировавшегося совета старейшин лагеря, люди с авторитетом, который невозможно скрыть, — покачали головами, поворчали. Дзержка была в этой компании единственной женщиной. В основном тут были крестьяне с лицами и фигурами природных вожаков. Кроме полноватого вроцлавца, были еще мельник из лежащих под Бжегом Марчинковиц, хозяин откуда-то из-под Контов, два солдата в цветах, затертых пылью многочисленных дорог, и корчмарь с Горки. Был — и очень пригодился — цирюльник из Собутки. Был монах-минорит из Сьрёдского монастыря — один из самых пожилых, — более молодые бесконечно возились с больными и ранеными. Был еврей, неведомо откуда. Был рыцарь. Из давно обнищавших, но все равно вызвавший сенсацию своим присутствием.
— Дважды, — говорил полноватый торговец, — ежилась у нас во Вроцлаве шкура. Первый раз это было в четверг перед Пальмовым воскресеньем[253], когда, разорив Бжег и спалив Ручин, главные силы гуситов встали под Олавой. Хорошо были видны зарева и дымы, ветер доносил запах гари. А ведь от Олавы до Вроцлава можно шапкой докинуть… Вроде бы стены у города крепкие, на них пушки, полно солдат, а шкура ежится… Но Бог уберег. Они ушли.
— Ненадолго, — заметил один из солдат.
— Верно… Едва-едва вздохнули, услышавши, что Прокоп поворачивает к Стжелину, едва неспокойную Пасху отпраздновали, а тут снова колокола звонят на всех звонницах. Гуситы возвращаются! Идут еще большей силой. Соединившись с теми адовыми сиротами, жгут Рыхбах, жгут Собутку, дороги черным-черны от беженцев. А в пятницу перед воскресеньем Misericordiae[254] снова видим со стен дымы, тем разом на западе: это горят Конты. Громыхнула весть, что под Сьрёдой большой лагерь, что Прокоп к штурму готовится. Опять колокола бьют, женщины и дети прячутся в церквях…
— Но и на этот раз вам повезло, — сказала Дзержка. — Штурма не было, как все мы знаем. Спустя два дня, именно в воскресенье Misericordiae, чехи ушли.
— Ушли, — подтвердил второй солдат, — на Стжегом. Все думали, что ударят на Свидницу. Но не ударили. Видать, испугались укреплений…
— Не поэтому, — возразил рыцарь. — Свидница уже год назад заключила с гуситами тайный договор. Поэтому и уцелела.
— И сидел себе, — насмешливо сказал мельник из Марчинковиц, — господин староста Колдиц за свидницкими стенами. Сидел в безопасности и благе. А что ему, что вся страна горит и кровью исходит. Ему-то ничего не будет, он договорился. Тьфу!
Какое-то время стояла тишина. Прервал ее корчмарь из Горки.
— Из-под Стжегома, — сказал он, — двинулись гуситы на запад. Прошли Явор, не напав. Но Свежану ограбили и сожгли. Дотла разграбили и спалили Добков, фольварк любьёнских монахов. И пошли дальше, на Злоторыю. А сегодня я на дороге знакомого встретил, он сказал, что Злоторыя сожжена. Невезучее место. Уж второй раз ее гуситы жгут. А Прокоп и сироты идут вроде бы на Львовек…
— Устаревшие сведения, — вставил цирюльник из Собутки. — Я тоже беженцев расспрашивал. Гуситы подошли к Львовеку неделю назад, в четверг, но через Бобр не перебрались. А лужицкое рыцарство, железные господа, которые должны были идти на помощь Силезии, сдрейфили, трусливо драпанули на левый берег и сидят там, как мыши под метлой. Не прибудут к нам лужичане с помощью. Одни мы, дети. Несчастная силезская земля.
— Проклятая силезская земля.
Заревел вол, разлаялась собака. Заплакал очередной ребенок. Эленча повернула голову, но идти не могла, она как раз качала на руках, успокаивала мальчонку, а девчушка чуть постарше держалась за ее подол. Эленча вздохнула, потянула носом. Дзержка присматривалась к ней. Она никогда не рожала, у нее никогда не было собственных детей, но она никогда об этом не жалела, это никогда не было проблемой. Никогда до сих пор, подумала она с неожиданным испугом, охватившим холодком грудь и стискивающим горло.
— Вся надежда на то, — заговорил вроцлавец, — что рейд все продолжается и продолжается. Гуситы должны утомиться, перегрузиться собранной добычей.
— Утомляет только поражение, — сказал рыцарь. — Ноги немеют у тех, кто убегает, только уносимое при бегстве добро к земле гнетет. Виктория сил придает, добыча становится легкой как перышко! Кто побеждает, тому польза. Их кони едят пшеницу из наших амбаров, наш пепел нюхают. Но что верно, то верно — воюют они уже давно. От Бобра близко до Карконошских перевалов, близко до Чехии. Даст Бог, уйдут.
— Надолго ли? — выкрикнул мельник из Марчинковиц. — Ведь узнали, что мы слабы, что супротив них в поле не устоим. Что духа в нас нету! Что некому нас в бой вести! Что силезские рыцари, стоит им гуситов увидеть, тут же ноги в руки и не хуже зайцев драпают. Ха, князья удирают! Что сделал Людвик Бжегский? Ему надо было защищать город, безоружных людей, своих подданных. Когда он их данью прижимал, они говорили: «Это ничего, кровушкой платим, зато защитит нас добрый наш хозяин, когда срок придет». А что учинил добрый хозяин? Трусливо сбежал, отдал Бжег на милость напастникам. Разграбили город гуситы до последней крошки, приходскую церковь спалили, а коллегиату Святой Ядвиги превратили в конюшню, богохульники!
— И за все за это, — покрутил головой цирюльник из Собутки, — не разит их гром с ясного неба, не падет на них гнев Божий. И как же тут не сомневаться… Хм-м… Я хотел сказать: тяжко, ох тяжко нас Бог испытывает…
— Надо будет вам к этим испытаниям, — неожиданно заговорил еврей, — привыкнуть… Ай, я вам говорю, это только вначале трудно. Со временем привыкаешь.
Какое-то время стояла тишина. Прервал ее рыцарь.
— Возвращаясь, — сказал он, — к князю Людвику: истинная правда, не по-рыцарски он поступил, бросив Бжег на милость и немилость гуситам. Не по-рыцарски и не по-княжески. Но…
— Но не он один, хотели вы сказать? — зло прервал его мельник. — Верно! Потому как другие тоже спины врагу показывали, пятная честь. Где же, о, где же ты, князь Генрик Благочестивый, который полег, но с поля не ушел!
— Я хотел сказать, — слегка заикнулся рыцарь, — что гуситы силу предательством доказали. Предательством и пропагандой. Распространением ложных сообщений, сеянием паники…
— А откуда оно, предательство-то? — неожиданно задал вопрос монах-минорит. — Почему его зерно так быстро пробивается и буйно цветет, почему у него такой урожай? Вельможи и рыцари без боя сдают крепости и замки, переходят на сторону врага. Крестьяне льнут к гуситам, служат им провожатыми, указывают и выдают на смерть священников, мало того, сами нападают на монастыри, грабят церкви. Нет недостатка в вероотступниках и среди духовников. И нет, нет князя, который бы, как Генрик Благочестивый, pro defensione christiane fidei [255], бороться и полечь был бы готов. Откуда, если подумать, это берется?
— Может, оттуда, — проговорил басом один из крестьян, могучий мужик с буйной шевелюрой. — Может, оттуда, что не с сарацинами, не с турками биться пришлось, не с теми татарами, которые на силезскую землю при наших прадедах напали. Те, кажись, черными были, красноглазыми, огнем изо ртов шпыряли, дьявольские знаки несли, колдовством занимались и душили наших предков адской вонью. Сразу видно, чья сила их вела. А ныне? Над чешским войском дароносицы, на щитах облатки и богобоязненные слова. На марше они Бога воспевают, перед боем на коленях молятся, причастие принимают. Божьими воинами себя величают. Так, может… Может…
— Может, Бог на их стороне? — договорил, криво усмехнувшись, монах.
Еще год назад, подумала Дзержка в наступившей мертвой тишине, год назад никто даже и подумать о чем-то подобном не решился бы, не то что сказать. Меняется мир, совершенно изменяется. Однако почему так получается, что изменение мира обязательно должно сопровождаться резней и пожарами? Всегда, словно Поппее[256] в молоке, миру, для того, чтобы обновиться, надо купаться в крови?
— Начинаю, — заявил сидящий на ступенях алтаря Шарлей. — Начинаю активнее поддерживать учение Гуса, Виклифа, Пайна и остальных гуситских идеологов. Церкви действительно пора начать изменять… Ну, может, не сразу превращать в конюшни, как бжегскую коллегиату, но в ночлежные дома это уж точно. Только гляньте, как здесь приятно. На голову не льет, не дует, блох кот наплакал. Да, Рейнмар. Если говорить о церквах, я перехожу в твою религию, начинаю послушничество. Можешь рассматривать меня как кандидата в члены.
Рейневан покачал головой, подбрасывая дров в костер, который вместе с Беренгаром Таулером разжег посреди главного нефа. Самсон вздохнул. Он сидел в сторонке, читая при свече книгу, которую раскопал среди прочих, сваленных в кучу. Когда церковь грабили, на книги никто не польстился. Пользы от них не было никакой. Известное дело.
— В церкви сплошная роскошь. — Дроссельбарт выломал из галереи в пресвитерне очередную доску. — Дерева на костер в достатке. Можно жечь хоть до лета.