Божьим промыслом. Пожары и виселицы — страница 15 из 61

«Уж и призадумаешься тут. А не новая ли это личина одной из тех тварей, что так недавно опоить меня пытались⁈».

Глава 12

И мысли эти его не отпускали, и он продолжал:

— Но как же тогда они смогли схватить вас, госпожа?

— Из-за предательства, — отвечала она, и её тон даже на секунду не давал повода усомниться если не в её правоте, то уж в её убеждённости точно.

К тому же её лицо было красноречивее всяких слов; только что этот лик был ликом очень приятной женщины, который, может быть, у многих мужчин вызовет желание целовать его, а тут вдруг он стал каменным как будто, и ледяным. Её лицо походило на лицо человека, что вспомнил своего злейшего недруга, которому он желает только погибели. В лице женщины отчётливо читались ненависть и брезгливость, и именно с этими нотками в голосе она продолжала:

— Меня предала моя товарка, ближайшая подруга и родственница, в доме которой я бывала часто, я росла там. А отец этой женщины был моим двоюродным дядей. Графство Армачи находится на южных границах Винцлау. Фамилия Кастелло ди Армачи — наши родственники.

Она замолчала, но так как никто не задал ей никаких вопросов, а все мужчины только молча смотрели на неё, маркграфиня поправила волосы, вздохнула тяжко и продолжила, и теперь в её голосе слышалась уже не столько ненависть, сколько горечь:

— Розалия Бьянка ди Армачи росла со мною, нам даже шили одинаковые платья, иной раз она была мне ближе, чем мои родные сёстры. У меня не было от Бьянки секретов, — принцесса подумала и добавила: — Ни женских не было, ни государственных. И вот после внезапной смерти маркграфа… Едва я его похоронила, у меня заболела старшая дочь. Понимаете… Одна беда, за нею другая… Я не знала, что делать. Думала, что меня прокляли, думала, что это я или мой отец, мой дед в чём-то виноваты, и тут Бьянка говорит мне: нужно отправиться на богомолье, и за мужа помолиться, и за дочь, и за упокой, и за здравие. И мой духовник, отец Пётр, сразу поддержал эту идею и сказал, что лучшего места, чем Цугшпице, и придумать трудно. И я согласилась…

Волков, который не мог долго стоять, так как нога начинала ныть, присел прямо на камень пола и спросил у неё:

— Неужто этот поп, этот отец Пётр, тоже оказался предателем?

И она ответила ему:

— Этот поп оказался честным и святым человеком; его убили, и тело скинули с моста в ущелье, где оно и теперь, я уверена, лежит непогребённое. Ему, когда он вышел говорить с людьми графа, что окружили меня и моих людей у моста, разрубили голову. А когда он упал, его топтали конём, и когда он ещё был жив, двое солдат просто скинули его с моста.

— А голову ему разбил, наверное, сам коннетабль графа, — догадался Хенрик. — Как его… уж и не помню его странного имени.

— Нет, не он, но он при том присутствовал, и я уверена: это он отдал приказ убить отца Петра, когда тот направился к ним для переговоров, — отвечала маркграфиня.

— И как вы узнали, что ваша родственница вас предала? — продолжал интересоваться барон. История маркграфини была интересна, кое-что ему объясняла в делах маркграфства Винцлау, и он желал знать больше. И женщина продолжила рассказ:

— Я с собой не стала брать большую свиту, со мною было всего двенадцать людей из гвардии с сержантом кавалером фон Шуммелем и лейтенантом кавалером Альбрехтом, это были проверенные люди моего мужа, а Альбрехт присягал в молодости ещё моему отцу; помимо них, было ещё двое молодых кавалеров из выезда моего покойного мужа, Гейбниц и фон Камф. То были люди храбрые и преданные. Я была в них уверена. А ещё было три моих товарки, мои ближайшие дамы, шесть служанок и шесть слуг из конюхов и поваров. До монастыря святой Радегунды было всего пять дней пути, ди Армачи убеждала меня, что большая свита мне ни к чему, что монахини подумают, что я спесива, если приеду со многими людьми. И что нужно быть скромнее. Дескать, на богомолье едем, а не на турниры или пиры. И мне показались её слова разумными. Так я и сделала.

— И они на вас напали? Или, как и нас, заморочили? — интересовался проникшийся историей фон Готт. — Заморочили?

— Когда мы ехали ещё туда, на Цугшпице, на гору, остановились на постоялом дворе перед самым подъёмом, обедали. И к нам пожаловал граф, сам Адриан Гунна Фаркаш фон Тельвис, с этим его подлым колдуном Виктором. И Бьянка уговорила меня принять их, говорила: ну что тут такого, поговорим с ними, просто будем вежливыми… А граф и этот мерзкий сморчок стали нас приглашать к себе. Заехать в замок, мол, там нам будет лучше, чем в трактире. И ди Армачи стала говорить, что, и правда, в трактире клопы, и духота, и сыром пахнет или нужником, и что в замке нам и вправду будет лучше. И Тельвис тогда не казался мне ужасным, а наоборот… Он был галантен. Да, галантен и обходителен. Обещал, что и мы, и все наши люди будут встречены как подобает, что повара у него уже с утра готовят ужин. И я согласилась. Ведь Бьянка так меня уверяла… Говорила, что хочет спать в нормальной постели, а не на тюфяке с соломой, наполовину с клопами. Я и сама клопов не люблю… Вот и согласилась.

— Согласились⁉ — тут фон Готт уже не сомневался. — Говорю же вам, то был морок! Морок, так они и нас околдовали!

— Но вы же не поехали к ним? — напомнил принцессе Волков.

— Не поехали? — удивляется фон Готт и глядит на сеньора.

А Волков только взглянул на него: что за болван? И снова глядит на принцессу и добавляет, как бы поясняя свою догадку оруженосцу:

— Иначе Её Высочество не доехали бы до моста, с которого потом сбросили её духовника.

— Да, — тут же согласилась маркграфиня. — Вы правы, барон, я не поехала к Тельвису по доброй воле, и тому причиной стал отец Пётр. Именно он. Он удивился, я видела его удивлённые глаза, но при всех, там, он не стал меня переубеждать, лишь когда я дала согласие, когда приняла приглашение, он говорит вдруг: господа, прежде чем отправимся в дорогу, прошу вас, давайте помолимся заступнику всех путников Николаю Мирликийскому…

— И что же они? Эти… — фон Готт, казалось, был весь во внимании. — Неужто отказались молиться?

— Отказались… Нет, просто граф стал вдруг какой-то растерянный, — продолжала маркграфиня. — А мелкого гада… — тут она сделала паузу, как будто вспоминала. — Мелкого стало корёжить.

— О! Корёжить? — фон Готт так пламенно реагировал на каждое слово женщины, что начинал уже раздражать своего сеньора. — А это как?

— Я помню его лицо, — продолжала вспоминать принцесса, — сначала он начал кривиться, а когда отец Пётр вдруг встал на колени и начал читать молитву, так он стал сначала смеяться. Смеяться мерзко, иногда его смех переходил в кошачье мяуканье…

— Вы говорите об этом…? — успел вставить Хенрик, когда принцесса сделала паузу между словами. — Об этом мальчишке? Об Викторе?

— Да, я говорю про него… — вспоминала маркграфиня. — Они называют его Виктором. Вот только никакой он не мальчишка; когда он начал смеяться, когда стал мяукать, он ещё и рожи начал корчить… так вот… иной раз в его личине, в личине красивого мальчика четырнадцати лет проглядывало лицо… лицо взрослого мужчины, только маленькое… С морщинами оно было, со злыми глазами, в пятнах красных. Но тут же снова становилось юношеским.

— И что же было дальше? — Волков, как и все, кто слушал принцессу, хотели знать продолжение. — Что случилось после того, как этот Виктор стал мяукать и смеяться?

— Он был страшен, когда заходился своим смехом, даже мужи моего выезда переглядывались между собой и смотрели на него с опаскою: дескать, что за дьявольщина. Выкатывает глаза, смотрит на меня и начинает мяукать, и мяучит так пять или шесть раз, а потом вновь смеётся так, что задыхается, и снова начинает кошкой кричать. Фу… — она передёрнула плечами, как от чего-то мерзкого. — Муж мой, да примет Господь его душу, собак всегда любил, а котов не жаловал, теперь и я котов не люблю, как вспомню, так мороз по спине… — она глубоко вздыхает. — А брат Пётр встал с колен и вдруг подходит к нему и говорит с улыбкой доброй и мягкой, как со всеми разговаривал: «Нездоровится вам, сын мой?». И крестным знамением его осеняет, и ещё раз, и ещё… И тут опять у Виктора его личина вылазит, сморщенный такой, хоть и не старый, мужичок, и он стал шипеть по-кошачьи, а потом вдруг вскакивает и выбегает из трактира на двор, прочь, прочь. А отец Пётр стоит и улыбается, а потом кривит нос… А я и все мои люди сначала не понимали, отчего это он кривится, а потом вдруг стали чувствовать вонь… Как воняло в трактире стряпнёй плохой, так и тот запах был побит новой вонью… И вонь была такая, как от отхожих канав, что роют для чёрного люда на ярмарках больших или на рыцарских турнирах, — она снова морщит свой носик, вспоминая тот случай. — И то даже хуже. А граф фон Тельвис стоит в растерянности, поганый слизень, ноги у самого тонкие, а колени аж выворачиваются назад…

— Истинно! — восклицает фон Готт. — Истинно! Я тоже то про его колени заметил.

— Да, колени его ужасны, когда он долго стоит, — соглашается маркграфиня. — И глазки его как у хоря. Глазками этими из стороны в сторону водит, потом опять на меня глядит и говорит мне: простите, дескать, но моему пажу нехорошо. Это от духоты… Духоты! — маркграфиня снова фырчит от злости. — Мерзавец… Зловонные оба, что сеньор, что паж… Так уж все и без того поняли, что его пажу дурно, дамы мои так флаконы с духами стали доставать, брызгать на платки и через те платки дышать. А фон Тельвис так и ушёл за своим пажом с конфузом большим. Шёл — на меня глаз не поднял, позабыл про вежливость, как торопился, прощаться не стал.

— Вот ведь какие мерзости в свете бывают! — воскликнул впечатлительный фон Готт. — И надо же, я эту тварь в руке держал!

— И вы значит, после того остались ночевать в трактире? — перебивая фон Готта с его замечаниями и восклицаниями, спрашивает у неё Хенрик.

— Нет-нет, мой друг кавалер Альбрехт сказал, что нам лучше уехать и поехать в монастырь, так как до него осталось всего немного. И дамы мои его поддержали, не хотели оставаться в этом зловонном трактире; я согласилась. И мы поехали, и поехали быстро, и уже к ночи были в монастыре. Правда, мужей в него не пустили, они разбили лагерь возле стен монастыря, но все госпожи спали в чистых кельях, без клопов и вони. И, главное, в безопасности.