Было решено, что Ульрих найдет себе другую комнату, a Tea после свадьбы переедет к Гордвайлю. Ульрих охотно согласился на это, хотя во времена всеобщего жилищного кризиса найти комнату было нелегко.
Большинство приятелей Гордвайля уже познакомились с Теей. Исключение составляла Лоти Боденхайм, под каким-то предлогом переставшая в последнее время бывать в их излюбленном кафе. Доктор Астель, стремившийся слыть «всё понимающим», нашел баронессу superbe[4], как он любил выражаться на языке Франции. Хотя она и происходит из древнего рода, сказал он, в ней незаметно признаков вырождения. Она естественна и здорова, «истинная Брунгильда»… А вот на Лоти Боденхайм, когда она впервые услышала новость о близкой женитьбе Гордвайля, напал приступ неудержимого смеха. В тот момент она была в кафе с доктором Астелем и Ульрихом. Она хохотала минут десять, замолкала на миг и начинала снова, пока не стала привлекать внимание остальных посетителей. «Ну и умора! — сказала она. — Ничего более смешного в жизни не слышала!.. Крошка Гордвайль женится на баронессе! А та большая и рыжая, вы говорите! Ха-ха-ха! Маленький барон! Мы еще дождемся от него погрома!» Доктор Астель попытался вступиться: «Что тут смешного, Лоти? Я действительно не вижу никакой причины для смеха…» — «Нет, вы просто не понимаете, насколько это смешно!» Когда же три дня спустя она случайно встретила Гордвайля на улице, лицо ее было осунувшимся и очень бледным, под большими серыми глазами пролегли синеватые круги, будто она только-только стала поправляться после тяжелой болезни. Она серьезно спросила его, верен ли слух о том, что вскорости он намеревается жениться, и, когда Гордвайль ответил утвердительно, смолчала. И почти сразу рассталась с ним, обменявшись несколькими ничего не значащими фразами.
Все эти дни Гордвайль ходил как лунатик. Все происходящее вокруг воспринималось им словно сквозь туманную дымку. По правде говоря, он вовсе не был так весел и радостен, как можно было бы предположить. Больше он походил на человека, озабоченного крайне важным делом, требующим сосредоточения всех душевных сил. К тому же ему и вправду нужно было позаботиться о некоторых мелочах, приобретших особую важность в связи с грядущими переменами в его жизни. А получить любой ценой хоть какую-нибудь должность стало насущной необходимостью.
За эти дни он неоднократно посещал будущего тестя. Несмотря на свои шестьдесят лет, барон был еще крепок, с прямой осанкой, седина почти не коснулась его головы, посеребрив лишь виски, что придавало ему весьма благородный вид. Кроме Теи у него было двое сыновей — Польди и Фреди, вторая жена, а также толстая и ленивая кошка в бело-серую полоску, которой он посвящал большую часть своего времени. Барон жил очень скромно на доходы от какого-то фонда, почти совсем обесценившегося после падения австрийской валюты в десятки тысяч раз, и на жалованье служившего в банке Польди. Гордвайль понравился ему сразу, и он несколько раз приглашал его на черный кофе и партию в шахматы, что, по словам Теи, было признаком особого расположения с его стороны.
С Теей Гордвайль встречался каждый вечер, большей частью в кафе. Как-то раз он ждал ее у дома на Йоханнесгассе, где она служила, однако это ей не понравилась. После скучной работы, сказала она, ей необходимо прийти в себя, и нет ничего лучше для этого, как прогуляться в одиночестве среди уличного гама… Хотя такое заявление показалось Гордвайлю странным, он подчинился ее воле и больше не приходил. Несколько раз они даже встречались в «Херренхофе», постоянном кафе Гордвайля и его приятелей. Там у них было назначено свидание и на этот вечер, но до него оставалось еще много времени, более четырех часов. Сначала Гордвайль попытался немного поработать, но, написав несколько строк, убедился, что сегодня он не в том настроении, и решил немного пройтись.
Город был залит весенним солнцем, деревья в городских садах и на улицах оделись пышным цветом. Гордвайль брел в свое удовольствие по улицам с непокрытой головой, трость в руке, та самая трость с серебряным набалдашником, которую как-то подарил ему доктор Астель и которая всю зиму дремала позади платяного шкафа и оживала только с пробуждением весны, чтобы до осени сопровождать Гордвайля в пути, словно замена шляпе, летом всегда остававшейся дома.
Оказавшись на Шоттенринге, Гордвайль вдруг решил зайти к жившему неподалеку сапожнику Врубичеку, у которого он не был уже несколько недель. Странная дружба связывала двух этих людей, которые, казалось, разнились всем, и возрастом, и образованием, и родом занятий. Года два назад Гордвайль жил в этом квартале и как-то раз, принеся Врубичеку ботинки на починку, походя завел с ним разговор. С тех пор он часто навещал сапожника, даже после того, как переехал оттуда.
Когда он вошел, Врубичек радостно вскочил ему навстречу:
— Наконец-то вы появились, господин Гордвайль! Я уж думал сообщить властям о вашем исчезновении! Где вы пропадали так долго?!
Гордвайль присел на квадратную табуретку с вдавленным лоснящимся сиденьем, обитым черной кожей, с которого сапожник смахнул, освобождая место, поношенные и покрытые засохшей грязью башмаки и грязные колодки с дырками для клиньев. А Врубичек снова взял на колени ботинок и продолжил прибивать каблук.
— Не раз собирался зайти к вам, да все не выдавалось времени, — сказал Гордвайль. — Как ваше здоровье? И здоровье вашей «старухи»?
— Отлично, отлично! — ответил тот радостно. — Все идет хорошо! По поговорке: «Коли сапоги впору, так и голова не болит». Иоганн мой женился в прошлое воскресенье, чего же больше, господин Гордвайль? Старикам в могилу, молодым к алтарю — так уж устроен мир. Старуха моя уже много раз спрашивала: где господин Гордвайль, что-то его совсем не видно? А я ей говорю: коли не приходит, верно, есть на то причина. Может, женился, пока суд да дело, и жена задерживает, может, делами занялся, как водится в этом мире.
— Делами как раз не занялся, — ответил Гордвайль с легкой улыбкой, — а вот жениться действительно собираюсь в ближайшее время. Пришла пора.
— Да неужто? Коли так, я желаю вам удачи и счастья! — сунул ему Врубичек заскорузлую руку. — Потому что вы ведь мне точно сын, господин Гордвайль. Как собственный сын! Это я и старухе своей недавно говорил. Очень я за вас рад! Холостяк, он ведь как непарный ботинок, я всегда говорю, какой бы дорогой ни был, ни к чему его не приспособишь… А вы, вам ведь скоро тридцать будет.
И, помолчав минуту:
— Вы вот в умные книги заглядывали, господин Гордвайль, и что? Может, нашли другое средство, чтобы мир стоял?! Постичь все чудесное — это еще ни к чему не ведет. Я вот сорок лет сижу на треноге и размышляю. И к чему пришел? Жениться нужно, детей родить и радоваться всему, что дано человеку для радости.
Гордвайль кивнул головой, соглашаясь. Он знал Врубичека и ясный его ум, полный здравых мыслей обо всех явлениях жизни, мыслей, словно приходивших к нему из недр матери-земли и, как сама земля, неколебимых и вечных. Под его кровом Гордвайль всегда чувствовал себя более защищенным и неразрывными узами связанным с землей под ногами: похожее чувство возникало у него, когда он оказывался на природе, вдали от огромного города и его суетных забот. Тогда покой нисходил на него; вещи, начертанные четкими линиями, виделись ясными и простыми.
Врубичек оторвался от работы, вытер руки грязным фартуком и начал скручивать самокрутку. Предложил и Гордвайлю. Поднял на него светлые безмятежные глаза, сохранившие чистоту взгляда младенца и в то же время таящие в себе высшую мудрость, и сказал участливо:
— Однако вы осунулись, господин Гордвайль, с тех пор как я вас видел последний раз. И не похоже, что вы обрели покой.
— Ничего серьезного. Немного устал, вот и все.
Он и сам не знал, отчего так плохо выглядит. Чувствовал себя совершенно здоровым и никак не мог объяснить это, разве что тем, что недосыпал в последние недели. Как бы то ни было, ему было неприятно, что Врубичек обратил на это внимание.
Потом Гордвайль молча курил, глядя, как работает Врубичек. Тот сидел на низкой табуретке и, слегка склонившись над перевернутым ботинком, с мерным, однозвучным постукиванием добросовестно забивал в каблук гвозди. Понемногу Гордвайлем овладело сонное безразличие, чувства погрузились в полудрему. Он подпер голову рукой, поставив локоть на выступ рукоятки тисков, и с удовольствием отдался этому дремотному состоянию. Он сидел спиной к стеклянной двери, ведшей на улицу, и гул, доносившийся из-за нее, казалось, все удалялся и слабел, пока не превратился наконец в глухой однотонный рокот без начала и конца. Потом из этого рокота выделился мужской баритон, с легкой хрипотцой запевший в соседнем дворе какую-то народную песню, по всей видимости, очень печальную, но оставившую Гордвайля совершенно равнодушным. Более того, Гордвайлю даже стало казаться, будто человек этот не поет, а выкрикивает что-то, напрягая голос, чтобы он доносился как можно дальше, сквозь стук молотка Врубичека, и это показалось Гордвайлю почему-то очень смешным. «Эх, слышала бы это Tea! Верно, смеялась бы до упаду!.. А вот Врубичек, — продолжал размышлять Гордвайль, — сидит себе сиднем сорок лет… Да, сорок лет подряд, и забивает гвоздь за гвоздем — это тоже как-то странно и непонятно, если вникнуть…»
— Знаете, господин Врубичек, — проговорил Гордвайль неожиданно шепотом, не поднимая склонившейся вниз головы, — как-то раз, год назад или больше, мне приснился странный сон. Будто мне ампутировали левую ногу. Сперва я не знал, по какой причине, но вскоре мне стало ясно, что я должен отдать эту ногу моей сестре в Америке, и все это я принял как нечто естественное. Отсутствие ноги совершенно не мешало мне при ходьбе, так как я сразу же обнаружил чудесный способ: припомнил, как ковыляют дети, играя, — поджимают одну ногу и прыгают на другой, так я и стал делать, к удивлению окружающих. Кроме того, еще и одна рука у меня стала вдруг чрезвычайно длинной, в несколько аршин, так, что, стоя на одной стороне улицы, я мог взять что-нибудь с прилавка магазина напротив. Когда же я ложился спать, то был вынужден складывать эту руку десять-пятнадцать раз, как торговцы лесом свою рулетку, пока она в конце концов не превратилась в подобие такой рулетки, что было мне крайне неприятно.