— Видите ли, сударыня, — промолвил Ульрих с улыбкой, — сидение в кафе есть своего рода защита перед неизбежностью действий, отравляющих нашу жизнь… Последняя ступень перед абсолютной нирваной учителя нашего Будды… В любом случае, есть в этом, как нам кажется и в чем мы, безусловно, заблуждаемся, возможность отложить все на потом, отодвинуть на неопределенно долгое время… Ведь мы же вечно должны завершить такие-то и такие-то дела в определенный срок… Влияние нашего утилитарного поколения, поколения физического труда и изощренной техники… Однако стоит зайти в кафе, и вроде бы сразу начинается праздник… И глазом не успеешь моргнуть, как все тяготы и заботы остаются позади! В чем-то это сродни всеобщей забастовке, при которой невыход на работу — долг и обязанность… Мне, видите ли, в работе претит ее необходимость. Вообще-то в работе, в любой работе, есть предпосылки для удовольствия, но, к несчастью, некие люди установили, что она есть нравственная обязанность… Первый встречный, будто он из сыскной полиции, тотчас задает тебе вопрос: чем изволите заниматься? какое ремесло у вас?… Мне бы хотелось достичь такого состояния, чтобы отвечать без стеснения и самообмана: «Я? Да я, сударь, ничем не занимаюсь! Абсолютно ничем!.. Я живу, поелику Господь вдохнул в меня душу живую, разве не так? Прочее же нам явно не было заповедано, и я, право, не знаю… В намеках и обиняках не разбираюсь… А посему — не обязан!.. Я живу, и уже этим сполна выполняю свой долг…» Это, понятно, не относится к тем несчастным, которые вынуждены зарабатывать себе на пропитание. Их можно только пожалеть. Я подразумеваю лишь тех, чьи потребности в любом случае удовлетворяются из иных источников и которые, тем не менее, чувствуют себя обязанными расплачиваться трудом, причем не столько даже за пищу, которую едят, сколько за малую толику воздуха, необходимого им для дыхания, видя в этом искупление права существовать… Этакие вечные должники!..
Лоти давно уже перестала слушать Ульриха, чьи речи не занимали ее совершенно. Все это время она не сводила глаз с Гордвайля, тот же сидел не поднимая взгляд от стола, словно захваченный какой-то глубокой мыслью. Наконец она сказала:
— Ульрих, вы говорите как передовица «Нойе Фрайе Прессе». Вам бы стоило все это записать, отослать в редакцию и получить гонорар.
— Но писать — это работа, сударыня! — ответил ей Ульрих, сводя все к шутке. Однако в глубине души он обиделся на ее слова. И, словно пытаясь уверить ее, что не затаил обиды, он протянул ей сигареты.
— Все явления так сложны, как, впрочем, и люди, даже самые простые из них, — сказал Гордвайль. — Нельзя подходить ко всему с одной и той же меркой.
Было неясно, относились ли эти его слова к высказываниям Ульриха или явились плодом каких-то собственных размышлений. Никто не отозвался. Вскоре Лоти заявила, что ей пора домой, и попросила Гордвайля проводить ее. Они расплатились и поднялись. Ульрих и Перчик вышли вместе с ними, попрощались и пошли в другую сторону.
Тем временем дождь перестал, но мокрая мостовая блестела, словно покрытая черным лаком. Какое-то время оба шли молча. Был час закрытия магазинов, и со всех сторон слышался оглушительный грохот опускавшихся жалюзи и решеток. Как по наитию, Гордвайль почувствовал, что Лоти грустна, почему-то она показалась ему в этот миг несчастной и беспомощной, и его затопила жалость к девушке. «Она тоже вовсе не счастлива, — подумал он. — Даже Лоти, и та тоже». Он сразу же поймал себя на этом «тоже» и загнал его куда-то поглубже. Было просто необходимо исключить себя из этого ряда и отнести «тоже» ко всем прочим созданиям, только не к себе самому… Он взял ее под руку.
— Днем я был в Штайнхофе, — мягко сказал он. — Навещал знакомую. Там ты внезапно осознаешь абсолютную бессмысленность и никчемность всего, что нас окружает в обычной жизни… Какой-то маленький, незаметный винтик ломается — и в тот же миг становится очевидной обнаженная суть явлений…
Лоти не промолвила ни слова.
Они достигли Ринга, по которому плотно неслись авто и переполненные людьми трамваи. Напротив высилось здание Парламента, запертое и запечатанное, оно было проникнуто надутым высокомерием и обрушивало политическую скуку даже на прохожих. В колоннаде перед входом прохаживалось несколько полицейских, поставленных для охраны царившего внутри запустения. Вдалеке, по другую сторону Шоттентора, загорались и гасли, как открывающиеся и закрывающиеся попеременно глаза, электрические стенды, рекламирующие мыло «Шихт» и обогреватели «Саламандра». Стайка любопытствующих столпилась вокруг огромного фургона с мебелью, у которого отлетело одно колесо. По сути все это было пусто и лишено всякого смысла…
Гордвайлю и Лоти пришлось выждать, пока стало возможно перейти на другую сторону Ринга. Они обошли Парламент слева и оказались в темном парке. Из раскидистых крон свешивались через ограду ветви, роняя время от времени тяжелые капли после недавнего дождя. Лоти сказала:
— Не нужно думать об этих вещах… Довольно того, что здоровые здоровы по своей природе. Эти вещи не касаются здоровых, просто не существуют для них. А ведь только на них, на здоровых, держится мир, только на них… Те же, кто этого не ощущают, сами так или иначе больны…
«Здоровые?» — подумал Гордвайль. Он совсем не желал быть одним из таких здоровых. К тому же и они ведь тоже больны… Больны, не отдавая себе в этом отчета…
Они были уже на улочке Лерхенфельдерштрассе, круто поднимавшейся в гору. Лоти всей тяжестью повисла на руке Гордвайля. И, словно взмолившись, сказала:
— Всякий человек хочет хоть немного счастья… Без этого ведь так тяжело…
И, помолчав, добавила с воодушевлением:
— Могу заявить не колеблясь: да, я эгоистка! Что мне, стыдиться этого, Гордвайль? Те немногие годы, что мне отпущены, а? Я хочу их прожить! Выжать их до последней капли, взять от них все что можно! Может быть, все женщины таковы. Но страдания мне невыносимы… Кажется, я могла бы даже причинить боль другому, если бы этим сумела отвратить страдание от себя самой… Признаюсь в этом открыто. Разве я злая? Я не хуже других. Но и лучше других быть не хочу!.. За это ведь нужно платить, платить своим собственным счастьем, а я не хочу от него отказываться. И удовлетвориться малым тоже не хочу. Мне нужно от жизни все! Все, что жизнь приносит нам, я хочу для себя! Поскольку ничего другого, кроме этой, материальной, жизни не существует!.. Ни во что другое я не верю, да и не хочу верить!.. Жизнь как она есть, ощущаемая всеми пятью чувствами, — это для меня! Она прекрасна, чудесна, и я хочу наслаждаться ею, пока она есть!..
Замолчав, они пошли дальше и скоро оказались неподалеку от дома Лоти. Но тут она вдруг пожелала еще на полчаса зайти в кафе. Для нее удовольствие, сказала она, то ли серьезно, то ли шутя, правда, несказанное удовольствие провести с ним еще полчаса, особенно теперь, когда они так редко встречаются. Гордвайль охотно согласился. Он даже обрадовался в какой-то мере ее предложению, ибо устал и был раздражен и надеялся, что найдет успокоение, посидев в кафе с Лоти, которая пребывала сейчас, судя по всему, в настроении ровном и немного меланхоличном.
Кафе было маленьким и заурядным, посетителей в этот час было немного. Когда они вошли, официант очнулся от безделья и широким жестом указал им на дальний угол, как будто уже давно специально приберегал его для них. В соседней комнате кто-то отрывисто бренчал на пианино. Гордвайль заказал два кофе и сигареты. И мельком прочел табличку напротив: «Место сбора арийских любителей природы, отряд Нойбау». В воображении его возникла на миг долговязая фигура арийского учителя — «любителя природы»: в зеленом штирийском жилете, в коротких и грязных кожаных штанах, с голыми коленями, загорелыми и костистыми, с глупым выражением бесцветного лица и свисавшей изо рта длинной, изогнутой трубкой. Официант принес кофе и сигареты, и Гордвайль услышал воображаемый голос президента объединения: «А теперь, высокоуважаемые господа, слово предоставляется нашему досточтимому собрату господину Эйгермайеру, а затем с позволения уважаемого общества перейдем к вопросам повестки дня». И господин Эйгермайер встает и заводит каким-то ржавым голосом: «Огромное и важнейшее значение, я настоятельно подчеркиваю это, уважаемые господа, огромное и важнейшее значение мы придаем созданию отрядов арийской молодежи в рамках нашей организации, отрядов, которые будут воспитывать молодежь в любви к родной природе, воздуху и естественной жизни, здоровой и гордой в духе учения спасителя нашего Иисуса Христа, и охранять ее от влияния нежелательных элементов, которые… гм… проникают в нашу среду с Востока и постепенно захватывают все, — я должен подчеркнуть это, — все в области экономических и гуманитарных дисциплин и в конце концов, уважаемые господа, захватят наше последнее и самое дорогое для наших сердец достояние — изумительную природу нашей прекрасной… и… чудесной страны, из-за чего мое сердце обливается кровью…» А дома потом господин Эйгермайер расскажет невзначай проснувшейся при его появлении жене о том, что сегодня на собрании объединения он произнес получасовую речь. Говорит он это вовсе не в похвалу себе, ей ведь известна его скромность, но все члены объединения превозносили его идеи и краткую и точную форму, найденную им для их выражения… Жена же протяжно зевает, рассеянно слушая его, и снова засыпает, пока он освобождается от одежды, до чрезвычайности довольный собой…
Гордвайлю было приятно представлять все это действо, без всяких обязательств и вынужденного душевного участия. Вымышленная эта сценка принесла ему некоторое отдохновение. Он внутренне улыбнулся и стал пить кофе маленькими глотками. Официант стоял неподалеку и, опершись о столик, погрузился, по всей видимости, в глубокие размышления. Однако, когда Лоти, закончив пить кофе, взяла в рот сигарету, он мгновенно подскочил к ней и предложил огня.
То ли Лоти передалось что-то от настроения Гордвайля и странных его размышлений, то ли она почувствовала это в самом пространстве вокруг, так или иначе, она сказала: