— Нет, — неуверенно буркнул Гордвайль. — Я просто подумал… особенно после… дети любят домашних животных…
— Какие дети?
— Ну-у, будет тебе… Потом… когда ребенок…
— Нет никакого ребенка! — решительно оборвала его Tea. — Еще ничего неизвестно!..
С тех пор как Tea познакомилась с Гордвайлем, в ней все больше проявлялась постоянная страсть издеваться над ним и обижать его, делать ему больно всеми доступными способами. Страсть эта не только не шла на убыль с течением времени, но наоборот, чем дольше они жили вместе, она все усиливалась и усиливалась. Его вечное смирение и покорность судьбе еще больше распаляли Тею. Она презирала его за готовность сносить все безропотно и выдумывала для него новые и новые мучения. Отчего он не разразится криками и ругательствами, не выйдет из себя, не спустит ее с лестницы, не разведется с ней, наконец? Тогда бы она, быть может, почувствовала в сердце хоть что-то похожее на любовь к нему, если, конечно, по природе своей вообще способна к этому чувству. Впрочем, в каком-то смысле она и теперь была к нему привязана. Он был ей зачем-то нужен, и представить свою жизнь без него она не могла. Но Гордвайль принимал все без единого упрека, и это просто выводило ее из себя. Она ни на минуту не заблуждалась в его отношении, не допуская и мысли, что он от природы рохля. Знала наверное, что это не так. Но откуда это терпение к ее выходкам, откуда? Она даже чуть-чуть обижалась на него, быть может, сама того не сознавая… И отлично знала, что он все чувствует, что легкий укол воспринимается им как оскорбление и его молчание объясняется не забитостью или отупением. С женской проницательностью, каким-то шестым чувством она очень скоро распознала все его больные места и разила без промаха, но Гордвайль лишь склонял голову и отмалчивался.
— Ты не такая дурная, — сказал Гордвайль, глядя ей в глаза, — я знаю, ты вовсе не такая дурная… И ребенка ты будешь любить как я, даже больше, я знаю…
— Да что ты знаешь! А ребенок… — еще посмотрим! Если захочу! А не захочу, так и избавлюсь от него! И тебя это никак не касается! Сколько раз я тебе уже говорила!
Но Гордвайль был уверен в том, что ребенок будет. Если, конечно, не приключится какой-нибудь непредвиденной беды, ребенок будет. И все Теины угрозы не могли омрачить его настроение, в его душе жила надежда на лучшее.
— Как ты думаешь, — перевел он разговор в другое русло, — у меня еще есть время побриться? Или отложить на завтра? Если ты голодна и хочешь поесть прямо сейчас, то конечно…
Он провел пальцами снизу вверх по щетине на подбородке, не бритой уже два дня, вслушиваясь в легкий шорох, какой бывает, когда проводишь щеткой по платью.
Тее хотелось еще почитать, и она разрешила ему побриться.
— Если так, мне нужен свет. Ничего не видно.
— Так чего ты от меня хочешь?
— Я имел в виду, — осторожно выговорил Гордвайль, — чтобы ты пересела сюда, на диван, а лампу поставим на стол, и тогда нам обоим будет светло.
— Ну уж нет! Передвинь стол, вот тебе и будет светло. А лампа останется здесь!
Что ж, ничего не оставалось, и Гордвайль вдвинул стол по длине между кроватью и диваном и расположился у дальнего его конца, рядом с дверью. Он плохо различал свое лицо в маленьком зеркале, которое поставил перед собой, поскольку свет падал на него издалека, и в конце концов устал то и дело смотреть в зеркало. Он давно уже привык скоблить подбородок на ощупь. Как всегда, выскабливание лица бритвой доставило ему странное, необъяснимое удовольствие, и он посвятил этому занятию больше времени, чем было нужно.
— Что это, кролик, ты сегодня возишься с этим так долго? — не поднимая головы, спросила его жена с легким укором.
— Сейчас, — сказал Гордвайль. — Сию минуту кончу.
Затем он вернул стол на место, умылся и занялся ужином. Открыл коробку сардин и выложил их на блюдо, потом они сварили рис, Tea сама занималась его приготовлением. Затем сели есть. Tea ела нехотя, пока не вспомнила, что у них есть коньяк.
— А где коньяк? Ты что же, прячешь его от меня, глупец?!
Гордвайль неохотно поднялся с места, достал и протянул ей бутылку.
— Вовсе я не прячу… — пробормотал он. — Просто забыл…
Он плеснул себе тоже.
Tea вдруг спросила:
— Что-то давно уже не видно Перчика. В кафе не появляется. Ты не знаешь, что с ним?
— Знаю. А зачем тебе Перчик?
— Так. Его совсем не видно. Я слышала какую-то длинную историю. А Ульрих сказал, что тебе все известно досконально.
— Ничего интересного. Сын Врубичека переломал ему кости, и теперь он валяется в постели. А я ведь предупреждал его, подлеца. Я его загодя предостерег, но он не послушался. Вот и поплатился теперь.
— Славное дело! — рассмеялась Tea. — Видно, он его отделал как следует. А жена? Чья она жена?
— Младшего Врубичека. Они помирились.
— А ты, конечно, повсюду должен сунуть нос, а, кролик?
— Я не сую нос! Я его предупреждал для его же пользы. Да и Йоханн просил меня поговорить с ним. Он только радоваться должен, что так легко отделался. Могло быть гораздо хуже.
— Ты думаешь, он вчинит иск?
— Сомневаюсь. Такую глупость он не сделает. Пойти на публичный скандал? Кроме того, он боится своей жены. Ей-то он наверняка понарассказывал с три короба всяких небылиц.
— А как все стало известно?
— Йоханн рассказал мне, а я — Ульриху. А не будь подлецом!
— Когда это произошло?
— Недели две назад.
— Вечером?
— Да. Йоханн следил за женой до места свидания. Как только они углубились в переулок, Йоханн налетел на него. Жена сразу убежала.
Рассказ доставил Тее видимое удовольствие. Она без конца выспрашивала подробности, много смеялась и хотела знать все совершенно точно. Гордвайлю же эта история скоро наскучила, и в конце концов он сказал, что больше ему ничего не известно.
После ужина, затянувшегося на этот раз дольше обычного, Гордвайль вышел на кухню согреть кофе, потом они пили его с коньяком. Теей овладело игривое настроение, она уже полностью примирилась с пустым и скучным вечером. С сигаретой во рту слонялась она по комнате, время от времени щипая и теребя мужа.
— Хочешь, — неожиданно сказал Гордвайль, — я немного почитаю тебе из Нового Завета?
— Отлично! Правда, прекрасная мысль!
Он очистил стол, достал Новый Завет, маленькую книжицу в стандартном черном переплете, и тихим приятным голосом стал читать из Евангелия от Матфея о рождении Иисуса. Так он читал с полчаса, жена сидела против него, подперев голову рукой, и беспрестанно курила. Закончив, он оставался какое-то время без движения. В комнате ощутимо властвовала странная, словно каменная, тишина. Верхняя часть комнаты, как и прежде, была погружена в полумрак. У Гордвайля возникло какое-то чувство, похожее на смущение, объяснить которое он не мог. Прочитанное вдруг показалось ему чрезвычайно наивным, пустым и начисто лишенным поэзии. Осталось лишь неприятное послевкусие, какое бывает, если долго мусолить во рту жевательную резинку…
— Все это, — начал он шепотом, словно говоря сам с собой, — когда-то казалось мне чарующе привлекательным и одновременно пугающим. Я имею в виду все то, что по другую сторону черты, отделяющей евреев от христиан. Правда, в то время я был совсем ребенок. Мое любопытство почему-то возбуждали женщины, шедшие в церковь по воскресеньям и праздникам. Да и сама она, церковь то есть, рядом с нашим домом, не давала мне покоя. Все люди делились тогда в моем представлении на два разных вида, совершенно отличных друг от друга, совсем как кошки и собаки. В маленьких местечках — не то, что в больших городах, у религии еще остается важная функция в жизни. Граница четко видна: евреи — это евреи, а христиане — христиане. Спутать невозможно. Особенно в маленьких местечках в Галиции и Польше. Мои родители, например, были не слишком привержены религии и, несмотря на это, практически не общались с христианами. Короче говоря, христиане были страшно мне интересны из-за странного своего отличия. Когда я подрос, то по христианским праздникам вертелся возле церкви, взволнованный, словно ожидал, что произойдет что-нибудь. Доносилось пение хора, струившееся изнутри, как медленный поток черного жирного дегтя, заливавшего чистый летний день. Я уже знал тогда об инквизиции, о крестовых походах, о преследованиях евреев и вырезанных общинах и все время боялся, что меня схватят, заведут внутрь и заставят делать что-то страшное. И несмотря на это, околачивался рядом с церковью. Можно сказать, что в глубине души я даже жаждал, чтобы это наконец случилось. Если меня схватят, думал я, и к чему-нибудь принудят (к чему именно, я не знал!), ничего у них не получится. Я вынесу все пытки, но буду стоять на своем. Один раз я набрался смелости, подкрался к двери церкви и заглянул внутрь. И ничего не увидел, кроме густой темноты, пропоротой тут и там слабыми огоньками свечей. Различил еще людей на коленях. С того дня при мысли о христианах перед глазами у меня всегда возникало что-то темное с точками горящих свечей…
— И ты так ни разу и не вошел? — спросила Tea. — Если бы зашел внутрь, хоть раз, все наваждение сразу бы улетучилось.
— В ту церковь ни разу, — сказал Гордвайль. — Потом, понятно, я бывал в разных церквах в нескольких городах, но в той — нет, ни разу. Когда мне случится быть в моем местечке, зайду. Не потому, что меня это волнует до сих пор, а так просто.
— Почему ты мне никогда не рассказывал, как ты в первый раз был с женщиной? — спросила Tea без всякой связи. — Мне это любопытно.
— Тут нечего особо рассказывать, — ответил Гордвайль, зажигая сигарету. — Обычная история с горничной.
— И все-таки расскажи, кролик.
— Мне было пятнадцать лет тогда, — тихим голосом начал Гордвайль. — Но все думали, что мне не больше двенадцати: я был маленький и тощий. Кроме того, я был тогда еще очень наивен в этих вопросах, а из-за этого тоже кажешься более юным. Друзей у меня не было, ни в школе, ни на улице. Мальчишки меня не любили, или, по крайней мере, мне так казалось, а поскольку я по природе своей очень стеснительный и в то же время гордый, я тоже не искал их общества. Никогда не участвовал в их играх и проделках. Жил сам по себе, погруженный в себя, словно в какой-то невидимой клетке. На переменках я порой замечал, как они шептались украдкой в стороне, со странными выражениями на лицах, как будто замышляя что-то недоброе. Иногда я слышал какие-то фразы, смысла которых не понимал, и тем не менее чувствовал, что в них скрыта какая-то тайна, котора