Брачные узы — страница 50 из 90

нию, в ее голосе не осталось ни малейшего воспоминания о давешней вспышке ярости. — Мне все равно, где ты берешь деньги, но доставать их ты должен! — И снова принялась тереть руки щеткой. — Или ты, может, думаешь, что я должна работать и содержать тебя?!

— Ничего я не думаю. Что делать? Я же не виноват, что так вышло. Деньги постараюсь достать. Пока что вот могу дать тебе пять шиллингов. Взял взаймы до жалованья.

— Хорошо! Положи на стол. А остальное меня не волнует! Тебе известно, что мне нужно хорошо питаться из-за ребенка? Прими это к сведению!

— Конечно, конечно! Я все отлично знаю!

То что она вспомнила о ребенке, и при этом так, будто ребенок имел к нему непосредственное отношение, вызвало у Гордвайля ощущение счастья. Значит, все, что высказано ею вчера и на что намекалось уже много времени, не более чем выдумка, призванная вывести его из себя… И только то, что вырвалось у нее сейчас непроизвольно, — правда… И нечего в этом копаться!.. Желание прогуляться в мгновение ока пропало у него. Он стал снимать с себя пальто, но вдруг передумал.

— Может быть, хочешь, сходим вместе в кафе? Раз в год это может быть интересно — с мужем, — насмешливо проронил он.

Он был уверен, что она откажется. Но она почему-то согласилась. Только попросила, чтобы он сначала сварил еще кофе. Выпив чашечку и закурив, она позвала мужа и посадила его себе на колени.

— Выходит, ты вовсе не трус, кролик? Или все-таки трус?

— Трус? Не знаю. Чего бояться?

— Так. Например, я могу ведь встать однажды темной ночью и придушить тебя, ха-ха! Там, на твоем диванчике, когда ты будешь крепко спать… Не боишься?

— Нет, не боюсь. Ты не способна на такое. Да и зачем тебе?! А и придушишь — мне все равно.

Tea отрывисто рассмеялась. И, словно решив попробовать, свела пальцы у него на горле и легонько надавила.

— Например, так! — сказала, недобро смеясь, и надавила сильнее.

Гордвайль развел ее руки в стороны. Острый страх пронизал его тело, как электрический ток.

— Ты же сказала, во сне, а не наяву, — вынужденно улыбнулся он.

Сидеть у нее на коленях было неудобно. Tea стала вдруг чужой, таящей угрозу, в этот момент она, казалось, действительно была способна на поступок такого рода. Невесть почему ему на ум пришло воспоминание о старом детском страхе, который вызывал у него единственный в местечке публичный дом, когда ему случалось проходить вечером мимо. Это было стоявшее на небольшом холме здание, одиноко возвышавшееся на самом краю городка, здание с маленькими, завешенными красными занавесками окнами, сквозь которые пробивался тусклый красноватый свет. Перед домом бродили горластые пьяные солдаты, то и дело исчезая внутри и появляясь снова, и каждый раз, когда дверь на секунду распахивалась, изнутри доносились развязный смех и громкое бренчанье пианино. Гордвайлю было тогда четырнадцать лет, и назначение дома было ему неизвестно, но он чувствовал, что там происходит что-то особенное, необычное. В воображении рисовалось нечто вроде разбойничьего вертепа. Этот страх перед злачными местами сохранился у него до сих пор и почему-то вспомнился теперь. Он дернулся и слез с коленей жены, та курила, о чем-то задумавшись и опустив глаза. В комнате стояла тяжелая, давящая атмосфера. Гордвайлю показалось, что свет керосиновой лампы стал тусклее, и он открутил фитиль.

— Ну, так ты еще не раздумала идти?

Несколько минут спустя они уже шли по улице Гейне, шли молча, под руку, как пара влюбленных. Затем свернули налево, на Таборштрассе. Было прохладно, но той прохладной свежестью первых весенних вечеров, которая уже не пронизывает до костей и в которой угадывается запах распускающихся фиалок и сиреневого цвета. В Гордвайле бродила тихая веселая надежда на что-то хоть и неопределенное, но невыразимо прекрасное. Ему верилось, что, несмотря на хлопотливую суету большого города, это плещется непроизвольно и в его душе — то общее предвосхищение свершения, которое разлито сейчас во всей весенней природе. И осознание сохраненной им, несмотря ни на что, способности ощущать движения природы наполнило его огромным счастьем. Глубинная связь между ним и природой, которой он обладал прежде, в родном местечке, и даже потом, в начале его жизни в столице, и которая с течением времени все больше и больше ослабевала, особенно за последний год, — связь эта, оказывается, еще не распалась вовсе, что, несомненно, указывает на присутствие в нем здорового начала, еще не угасшего под влиянием городской жизни. А значит, живы еще в нем молодость и свежесть, дающие силы для творчества. В этот миг Гордвайль ощутил всем своим существом, что предназначен для великих свершений, творческих находок, новых от начала и до конца, доселе скрытых от провидения человеческого духа. У него возникла настоятельная потребность рассказать кому-либо об этом чувстве, ощущении своего «я» во всей его полноте, но Тее невозможно было открыться. Такую исповедь, он точно знал, она бы встретила насмешливым хохотом. Когда он обнаружил впервые, с каким легкомыслием и пренебрежением относится Tea к этой стороне его личности, стороне, которую он считал самой главной, он очертил в своей душе некий круг, внутрь которого для Теи не было доступа. Она должна была оставаться снаружи. Этой своей стороной он скорее открылся бы, например, Лоти, чем собственной жене.

На Обереаугартенштрассе перед ними неожиданно вырос Френцль Гейдельбергер. Он широко осклабился им навстречу, по своему обыкновению, и преградил им путь.

— Хо-хо, какая неожиданная встреча! Я страшно рад! Вы ко мне носа не кажете, господин доктор! А высокочтимая фрау так и вообще ни разу не оказала нам чести! Нет, не могу упустить такую возможность! Нельзя от меня это требовать! Это значит обидеть нас, разве я не прав?! Вы тоже хороши, господин доктор! Я всегда говорю Густл: «Густл, — говорю, — что это приключилось между нами и господином доктором, что его больше не видно? Может, мы ему выказали недостаточно уважения? Или ты его чем-то обидела? Может, ты ему сделала что не так, что он больше и нос не кажет к нам на порог?» «Я? — говорит Густл. — Ничего не знаю! Господину доктору я не причинила никакого зла». И все же!

С того воскресенья в конце лета Гордвайль больше не появлялся у Гейдельбергеров. Воспоминание о давешнем происшествии между ним и Густл всплыло сейчас, вызвав тягостное чувство. Ему было немного стыдно перед Гейдельбергером и хотелось бы ускользнуть от него.

— Нет времени, любезнейший герр Гейдельбергер, — сказал Гордвайль и сразу пожалел об обращении «любезнейший», в котором словно была льстивость и попытка искупить какую-то вину. — Все заботы и волнения.

— Да у кого же есть время? Но было бы желание, я говорю, найдется и время, не правда ли, сударыня? Вот, например, сейчас, пока мы тут стоим и разговариваем, могли бы уже идти ко мне, если, конечно, у вас нет более важных планов! Вот только трамвай подойдет, и уже через десять минут будем у меня, можете мне поверить. Что, согласны?

Tea сказала:

— Сейчас уже поздно. Вот в другой раз — охотно. Но вы можете немного проводить нас. Мы идем в кафе, посидим там недолго.

— С удовольствием! Если вы, конечно, не передумаете!

Они двинулись с места, и Гейдельбергер продолжал говорить:

— Какой чудесный вечер! Настоящая весна! Днем ведь человек хуже животного. Всегда работа! У коровы и свиньи и то судьба лучше! Эти свой корм бесплатно получают, а человек должен вкалывать, как каторжный, чтобы заработать себе на жалкую корку хлеба. Нечестно получается, я всегда говорю. Не подумайте, я не большевик! Френцль Гейдельбергер не такой простофиля! Социал-демократ, если хотите, пожалуйста! «Соци» — да и еще раз да! Но большевик — нет! Этого нам не надо! Потому как что? Разве у большевиков не работают по восемь часов?! Так что же? Получается, что человек хуже скотины — и здесь, и в России, и в Америке — по всему миру! Никакой разницы!

Они поравнялись с пивной, и Гейдельбергер предложил им зайти внутрь. Потом, сказал, можно и в кафе отправиться. Tea согласилась, и они вошли.

— Сегодня, понятно, я угощаю, что будете пить? Хорошее карловицкое вино? Или, может, молодого вина?

Когда принесли вино, Гейдельбергер разлил его с нескрываемым удовольствием, и они чокнулись. Утирая рукой щетину усов после доброго глотка, он продолжил:

— Ну а вечер, смотрите, — совсем другое дело! Вечером ты снова чувствуешь себя человеком, не так ли? Вечером и ночью у каждого свое удовольствие. Кто за карты, кто по бабам, а кто и вообще в театр или за книгу — каждый на свой вкус. Не знаю, как вы проводите время, господин доктор и госпожа баронесса. (Откуда этот-то знает, что она баронесса, поразился Гордвайль.) Что до меня, то я вам одно скажу: карты — нет! Карты для меня — ничто! Для карт меня никогда нет дома! Тут вам придется поискать себе кого-нибудь другого.

— А графа «женщины»? — спросила Tea в шутку.

— Женщины — совсем другое дело! Тут уж я не скажу «нет!». Женщины — великая вещь! Но, я всегда говорю, нужно быть осторожным! Женщины всякие бывают! Если попалась тебе стерва, да простит мне баронесса это слово, — прощай душевный покой! Френцль Гейдельбергер знает что говорит. Я это отлично изучил. За ваше здоровье, сударыня и господин доктор! Неплохое винцо, а? Не было и не будет ничего лучше, чем немного вина, я не прав? Немного: пол-литра — литр, чтобы только развеяться.

— А дети у вас есть, господин Гейдельбергер?

— Нет, сударыня, до этого еще не дошло. Но за этим дело не станет. В доме должен быть сын! Иначе заскучает женщина. Да и Густл тоже хочет ребенка. Я-то могу себе позволить это удовольствие! Зарабатываю прилично, — продолжил он не без самодовольства. — Начальником цеха на машиностроительном заводе! Только ступенью ниже инженера Шмидта — это дело!

Гордвайлю вино сейчас было совсем ни к чему. Особенно же ему не хотелось давать пить Тее, из опасения, что это может повредить ребенку. Кроме того, без особой на то причины ему крайне трудно было сейчас выносить общество Гейдельбергера, да еще в компании с Теей. Все его существо напряглось в каком-то ожидании, сердце трепетало, словно в предчувствии чего-то неприятного и абсолютно неизбежного Ему хотелось немедленно уйти отсюда, и он то и дело пытался подвигнуть к этому Тею.