— Тебя я знаю, — проревел ему один из привратников. — Ты приходишь уже восьмой день подряд! Ну-ка дай дорогу, рвань!
И выдворил того прочь.
— Вперед!
Войдя, Гордвайль попал в узкий коридор, где двое надзирателей проверяли входивших на предмет чистоты. Подозрительные на этот счет отделялись от толпы и вставали в стороне, их ждала помывка и стерилизация одежды. Многие просились в душ сами. Гордвайль последовал за остальными, которые уже были знакомы с обычаями заведения, сдал часы в камеру хранения и вместе со всеми вышел в длинную и узкую умывальню, по обеим сторонам которой были укреплены цинковые раковины, похожие на широкие верхние раструбы водосточных труб, посредине же тянулась длинная вешалка, на которой висели жесткие, как терка, полотенца из грубой ткани и одежда мывшихся. В каждом монастыре свой устав, подумал Гордвайль и втиснулся между двумя волосатыми, голыми по пояс мужиками, как и они, умылся теплой и холодной водой и, как они, ткнул пальцы в маленькую раздавленную кучку мягкого мыла, похожего на какой-то бурый клей, такая же кучка была около каждой пары кранов. В маленькой квадратной комнате, примыкавшей к умывальне, висело на одной из стен небольшое зеркало, треснувшее в нескольких местах и отливавшее странным перламутровым блеском, перед ним стоял стол, на нем — несколько грязных гребней со слипшимися зубьями — тут с молчаливой тщательностью расчесывались мокрые бороды и головы, и этим людям, опустившимся до предела и облаченным в лохмотья, сообщалось все-таки какое-то единое выражение, менее дикое. Отсюда дверь вела в большой просторный зал, по всей длине которого шли по сторонам два ряда столов со скамьями, оставляя посредине длинный и довольно широкий проход.
Вымытые и причесанные, люди бесшумно рассаживались за столы, как послушные дети. Сидели молча и ждали. Гордвайль не знал, чего они ждут, но от вопросов удержался, во-первых, чтобы не обнаружить, что он новичок, а во-вторых, потому, что любой разговор казался здесь неуместным и неестественным. Было странно и одновременно страшно видеть этих сидевших в молчании мрачных людей, триста взрослых мужчин, не произносивших ни звука.
Внезапно все встали как один человек, словно подчиняясь неслышной команде, прошептали короткую молитву, прозвучавшую тихим лесным шорохом, перекрестились и снова сели. Тогда от каждого стола встало двое крайних, они направились в конец зала, к большому окну, существование которого до этого момента укрывалось от глаз Гордвайля. Спустя несколько минут они принесли на каждый стол поднос с двенадцатью ломтями черного хлеба и двенадцатью серыми железными мисками, полными бурой жидкости: мучная похлебка с тмином. В мгновение ока хлеб был проглочен тремястами глотками, а содержимое мисок выхлебано через край за отсутствием ложек. Сдерживая отвращение, Гордвайль выпил тепловатую безвкусную похлебку — чтобы не отрываться от коллектива и не выглядеть привередливым. Он влил ее в себя как лекарство, стараясь как бы заткнуть нос изнутри, чтобы не чувствовать неприятный ее запах, напомнивший ему немного отдававший дымком запах русской бани в третьем округе.
Когда трапеза закончилась и посуда была возвращена на кухню, среди почтенного собрания распространился призыв: «В спальни!» В коридоре возле кухни снова образовалась очередь, двигавшаяся в сторону тяжелой окованной двери, похожей на двери тюрьмы. Новичкам выдали зеленые карточки, годные на пять ночей, с указанием номера спальни и кровати. Место Гордвайля оказалось на третьем этаже, койка 212. Большой зал, тускло освещенный единственной электрической лампочкой-луковицей, вмещал пятьдесят-шестьдесят железных коек, одна подле другой, с узкими проходами между ними, койки были голые, без матрасов. Каждая койка представляла собой натянутую на раму проволочною сетку, достаточно подвижную, в изголовье были сложены одно на другом три одеяла темно-табачного цвета.
Койка Гордвайля оказалась в углу, возле стены, — счастье не изменило ему. Он проверил одеяла очень тщательно, в той мере, в какой это позволил ему слабый свет, и нашел их вполне чистыми. Его сосед, низенький лысый человек лет пятидесяти, достал из кармана нитку с иголкой, сел на койку и, сняв брюки, принялся зашивать в них дырку.
— Ничего не скажешь, они здесь следят за чистотой, — сказал он, обращаясь к Гордвайлю (здесь дар речи вернулся к людям, будто в мгновение ока были сняты какие-то злые чары). — Это лучшая ночлежка во всей Вене, можете мне поверить, но только пять ночей в месяц. И следят в оба. Хотя иногда удается обвести их вокруг пальца. За несколько грошей можно купить карточку на пару ночевок. Многие продают. Может, у вас найдется, господин сосед, кусок черной нитки? А то у меня только белая, не очень-то подходит к темным брюкам.
У Гордвайля не был никакой.
— Ну, ничего не поделаешь, — продолжал сосед, улыбаясь Гордвайлю как старому знакомому. — Главное — чтобы не были слишком рваные. Я вижу, вы не очень-то разбираетесь, — сказал он, глядя, как Гордвайль в нерешительности вертит одеяла в руках. — Делают так: одно расстилают как простыню, другое складывают и кладут под голову, а третьим укрываются. Одежду и ботинки тоже лучше прибрать. Лучше всего — под голову. И я так делаю. Потому как здесь, вы знаете, — он понизил голос и добавил заговорщицки, — люди здесь разные… И осторожность не помешает.
Гордвайль устроил свое ложе по совету соседа, снял пальто и, положив его в изголовье, попросил соседа присмотреть за ним. Сам же отправился осматривать окрестности. Зал соединялся открытым проемом с другим залом, а тот — с третьим, все они были большие и заставлены койками. Постояльцы стояли группками и разговаривали, другие сидели в одиночестве на койках, некоторые латали свою одежду, кто-то читал обрывок газеты, кто-то уже освободился от своих лохмотьев и лег спать. Было не холодно. Образовалось даже что-то наподобие ярмарки: часть людей возжелала сделать небольшой бизнес. Один носился от койки к койке и из зала в зал и возглашал шепотом: «Меняю брюки! У меня брюки на обмен!» Другой объявлял: «Сигареты!» Третий: «Чищу ботинки, ботинки!» Кто-то хотел продать перочинный нож, другой подтяжки, нательную майку и т. п., и многие предлагали карточки на ночевку на две, три и четыре ночи. Все это говорилось шепотом и в великой спешке. Времени было мало, в восемь должны были прийти с проверкой, и все должны уже лежать в койках. Гордвайль вышел в коридор покурить. Здесь было полно людей, и шла оживленная торговля. На ступенях чистили латаные-перелатаные ботинки, менялись, продавали и покупали. Один обратился к Гордвайлю: не хочет ли тот продать пальто? Он даст ему взамен два шиллинга и свое собственное пальто, которое само стоит два шиллинга. Другой хотел поменяться с Гордвайлем ботинками. Толпы осаждали уборные; чтобы попасть туда, нужно было прождать с четверть часа.
Затем Гордвайль вернулся в свой зал. Сосед по-прежнему занимался шитьем.
— Видите, один тут уже вился около вашей койки, как коршун. Если бы не я, только воспоминания бы у вас остались от пальто… Здесь главное — осторожность!
Гордвайль поблагодарил его и сел на кровать. Очень скоро сосед завершил свое рукоделие и положил брюки на кровать.
— Теперь отплатите мне той же монетой и присмотрите за моими брюками, я выйду на минутку.
Он вышел в трусах в коридор.
Гордвайль разделся, сложил одежду в изголовье и лег. Движение в зале стало медленно затихать. Слабый свет, падавший с потолка, высвечивал продолговатые комки людей под одеялами на койках, оставляя большую часть зала в тени. Люди устали, и постепенно устанавливалось то безмолвие, которое вскоре будет безраздельно властвовать здесь. К окнам снаружи прилипла густая чернота. Конечно же, удобнее было лежать на проволочной сетке, мягкой, что там ни говори, в которой выпуклости спины продавливали себе что-то вроде гнезда, чем шататься по улицам, как прошлой ночью. У Гордвайля было чувство, что он страшно далеко от города Вены и всех тех вещей, к которым когда-либо имел отношение, что он пребывает на каком-то далеком острове, среди чужих людей с чужими обычаями. Прошло уже так много времени с тех пор, как он в последний раз видел Тею. Что-то она сейчас делает? Разные ответы, все как один болезненные для него, готовы были вырваться из глубин его души, переплетаясь с самим вопросом, но он успел перевести свои мысли на другую тему. Тогда, когда он ждал в ночной темноте под окнами своей комнаты, ждал, что она вдруг откроет и позовет его, она не пришла… Не почувствовала, что он стоит там внизу, на пустой улице, стоит и ждет… Другая на ее месте, может, и почувствовала бы…
Он лежал на боку, лицом к залу. Раздался быстрый, глухой, но резкий стук, шедший, казалось, издалека и одновременно из-под его койки. Гордвайль не смог догадаться, откуда он доносился, и встревожился. Привстал на локте и стал вглядываться в лежавших, но никто не обращал на стук внимания. Возможно ли, что никто, кроме него, не слышал этого стука? Сосед все еще не вернулся из коридора — куда он, к черту, подевался?! Постукивание продолжалось минуты две и внезапно прекратилось. И только теперь он понял, что стук шел снизу, от труб центрального отопления, проходивших вдоль стен рядом с полом. Несомненно, уже восемь часов, и это приказ лежать тихо. В тот же миг вернулся его сосед, идя на цыпочках, и стал торопливо снимать с себя пальто и пиджак. Бросил взгляд на Гордвайля и, увидев, что глаза у него открыты, заметил шепотом:
— Теперь, значит, спать и ни звука! Тсс-с! Закон здесь железный, кто нарушит, тому не сдобровать. Я-то знаю.
Он забрался под одеяло и замолчал.
В тот же миг из смежного зала появился надзиратель и стал прохаживаться меж коек, как единственный живой на поле брани с рассеянными после битвы телами павших (тишину теперь не нарушало ничто, кроме редких всхрапываний), затем он вышел, всем своим видом выражая удовлетворение от добротно исполненной работы.
— Вот и проверка прошла, — проворчал сосед с койки напротив. — А мне все не спится. Вам, как видно, тоже, а?