[4]. Прекрасно сказано, правда?
Ю.К.: Кьеркегор все резюмировал! (Смех.') Возвращаясь к тайне: возможно, она защищает, но она же способна сделать жертвой не только того или ту, кого оттолкнули, но и, другим способом, сам «тайный» дуэт, укрывшийся в своей асоциальной мистике. Теперь поговорим о ясности. Мне кажется, что людям, прошедшим психоанализ, в том числе и тем, кто знаком с ним только по книгам, лучше удается гармонизировать смертоносный аспект наших желаний и бурную сторону наших страстей. Не нужно идеализировать свободу. Свобода тоже губительна.
Ф.С.: Именно поэтому она так пугает и от ее имени иногда убивают!
«Н.О.»: Можно ли назвать существующее между вами взаимопонимание образцовым?
Ф.С.: Образцовым? Нет. Это всего лишь личное приключение.
Ю.К.: Образец крайне негармоничных гармоний! Во всяком случае, мы не имеем ничего общего с образом идеальной пары, живущей в мире и согласии!
II.ВНУТРЕННИЙ ОПЫТ ПРОТИВ ТЕЧЕНИЯ[5]
Филипп Соллерс: Мне нравится название: «Внутренний опыт против течения». В словосочетании «внутренний опыт» нужно сразу же подчеркнуть слово «опыт», поскольку у каждого из здесь присутствующих, я полагаю, я надеюсь, есть своя внутренняя жизнь, хотя теперь против нее направлен крайне яростный основной поток. Таким образом, внутренний опыт — это опыт с находящимся здесь человеком, который мы проводим в течение некоторого времени, впрочем, не столь длительного, учитывая интенсивность этого опыта. Следует пояснить, о каком фундаментальном опыте идет речь: в чем состоит его цель? Каков его предмет? И тому подобное. Никакого спиритуализма, мистики, шарлатанства и прочей повсеместной чуши, связанной со словом «внутренний». Опыт — это знание, и мы постараемся объяснить, о каком знании идет речь.
Во-вторых: «против течения». Против какого течения? Ну, скажем, наперекор обществу спектакля — другое название глобализации, в эпоху которой мы живем, — всеобщего взаимоподключения в так называемом реальном времени, смерти в реальном времени, но что это за «реальное время»? Новости, которые ежеминутно поступают для промывания мозгов, желающих узнать что-то самостоятельно. Это опустошение в первую очередь затронет не только внутренность человека, но и самое ценное, что у него есть — язык. Уже многие годы мы делаем упор на опыте языка, который представляется нам основополагающим. Все реже удается встретить кого-то, кто действительно что-то читает, кто не поглощен жалким и скудным общением посредством мессенджеров.
Поэтому, чтобы взглянуть на эти вещи в исторической перспективе и позволить Юлии ответить — сказать то, что она желает сказать на данную тему, — я бы хотел коснуться вопроса детства. «Детство, вновь обретенное по собственному желанию», как говорил Бодлер. Теперь детство является местом, которое, на мой взгляд, находится под наибольшим давлением, наблюдением и наиболее поврежденное в самой своей основе. Детство играет решающую роль в истинном построении внутреннего опыта. Так уж вышло, что, «против течения», мы ничем не лучше двух неисправимых детей, которые оказались здесь прежде всего по историческим причинам. Юлия — ребенок, испытавший на себе условия тоталитаризма. Она жила в Болгарии при социалистическом режиме, и в тот период в ее жизни произошла трагедия — смерть отца, — которую она описала в прекрасной книге «Старик и волки» («Le Vieil Homme et les loups»)[6]. Когда мы познакомились, она выходила, убегала из тоталитарного опыта. Я был настолько этим заинтригован, впечатлен, что безостановочно расспрашивал ее о детстве.
Что касается меня, то мне в чем-то постоянно отказывалось, потому что во Франции далеко не у всех было такое детство, как у меня, — мне выпала огромная честь родиться незадолго до начала Второй мировой войны в Бордо в семье убежденных англофилов. Была немецкая оккупация, немцы поселились на нижних этажах наших домов, они заняли все дома, а потом снесли имение на острове Ре, потому что оно мешало их береговым батареям. В ту пору я отчетливо слышал немецкую речь, а на верхних этажах и в подвалах мы слушали Радио-Лондон, «Французы говорят французам». Для ребенка было очень важно иметь родителей, для которых критерием истины — во Франции времен режима Виши это все-таки было очень странным, малораспространенным явлением — являлся Лондон. У нас дома говорили: «Англичане всегда правы». Итак, Радио-Лондон, восхитительные личные сообщения на волнах свободного радио, учрежденного в 1940 году: «Французы говорят французам», «Передаем личные сообщения»… Я слушал все это, мне было шесть лет, но эти невероятные сообщения поражали слух будущего писателя: «Мне нравятся женщины в синем, повторяю: мне нравятся женщины в синем»; «Мы будем кататься по траве, повторяю: мы будем кататься по траве…». И все это на фоне сильных помех, не так ли? Вот.
Итак, два совершенно особенных детства. То есть здесь присутствуют, рядом друг с другом, два откровенно строптивых и неисправимых ребенка, которые, по сути, бросили свои документы, свои страны. Юлии знаком слоган, который я ей время от времени напоминаю: «Виши-Москва, ни Виши, ни Москва». Хоть я и повторяю его, мне кажется, что по-настоящему меня не слышат.
Колетт Феллу: Не кажется ли вам иногда, что любовь между вами зародилась тогда, когда вы рассказывали друг с другу о своем детстве и связанном с ним опыте?
Ф.С.: Любовные отношения между двумя людьми — это согласие между двумя детствами. Иначе ничего толком не выйдет.
Юлия Кристева: Ты правильно сделал, что начал с детства, поскольку наши миры детства такие разные, однако же мы их соединили.
Потому ли, что я родилась в тоталитарной стране, потому ли, что я была девочкой — а не мальчиком, — которую обожал отец? Все детские годы я только и мечтала о том, чтобы повзрослеть, и принимала свои желания за действительность, будучи убежденной, что мой отец все делал только ради меня. Поэтому его уроки литературы, гимнастики, плавания, походы на футбольные матчи или в театр и даже наши с ним ожесточенные споры заставляли меня верить в то, что мое место — среди взрослых… Выйдя замуж за моего отца, который изучал теологию до того, как стать врачом, маме пришлось оставить биологию и дарвинизм и посвятить себя воспитанию двух дочерей, не забывая при этом повторять нам — моей сестре и мне, — что она хотела нас не «опекать», а «окрылить». По-болгарски не закрилени («защищенный») созвучно с окрилени («окрыленный»). Именно от нее я узнала, что самое быстрое средство передвижения — не самолет, не ракета, а мысль; она помогала в изучении математики, чтобы я побеждала в школьных олимпиадах… При всем при этом мне кажется, что у меня было лишь одно желание — стать взрослой, чтобы заслужить гордость папы, вырваться из детства, прожить эту «крылатую» жизнь (окрилена), которой не было у мамы. И у всех, кто меня окружал в стране, где «всего было вдоволь», — коммунистическое равенство обеспечивало необходимым минимумом большинство, но люди чувствовали себя оглупленными повседневными хлопотами и единым мышлением. Те, кто поднимал голос, отправлялись в тюрьмы, а то и в лагеря. Нужно было вырасти, чтобы совершить побег…
Первые волнения переходного возраста, наплывы чувств и идеалистические мечтания, побуждали скорее к самоудовлетворению, сладким поцелуям, нежели к сексуальным открытиям. Это и было вновь обретенное детство — непринужденность и невинность, — находящееся под защитой тайны нежных привязанностей: именно в этих подростковых влюбленностях, оказавшихся для большинства моих подруг драматичными и роковыми, я приняла себя как ребенка. Игривого, шаловливого, вневременного, счастливого. Такое вот своеобразное детство было порождено этими мимолетными и тайными, бесконечными, скоротечными мгновениями. Существует ли незыблемое детство? Или его нужно постоянно переделывать?
В любом случае — возвращаясь к твоим политическим размышлениям, — когда мы с Филиппом познакомились, за два года до майских событий 1968 года, я была впечатлена не столько Францией и французским языком — обучение с раннего детства у монахинь-доминиканок, в Альянс Франсез и, наконец, на факультете романской филологии в Софийском университете, где я была аспиранткой, помогло мне узнать все или почти все, — сколько всплеском сексуальности и долгожданным освобождением. Наше взаимопонимание сразу же стало очевидным. Кстати, именно слово «очевидность» возвращает меня в детство. Постараюсь объяснить, что я имею в виду: детство, вновь обретенное постфактум, во встрече, которое переделывает вас заново, возрождает, различаясь в зависимости от очевидности любящего, возлюбленного, которое оживляет в вас чувственную память, обретенную, выявленную и внезапно обострившуюся, обновленную. Вот основание. С этого момента становится возможным экзистенциальное единство — интеллектуальное, культурное, профессиональное, — которое является долговременным. Мне, чужестранке, эта настройка с детским Филиппа дает ощущение, что я могу приручить то, что оно воплощает и что его несет: французские язык и менталитет, историю Франции… Разумеется, я навсегда останусь более-менее ассимилировавшейся чужестранкой. Однако в любви, воскрешающей наши детства, которыми мы обменялись между собой, и только в ней, я перестаю быть чужестранкой.
Моя психоаналитическая деятельность может пониматься лишь как продолжение этой детской очевидности, которую нам посчастливилось воссоздать. Ведь разве не на найденном/созданном детстве Фрейд основывает свободную ассоциацию и связь перенос/контрперенос? Анализант побуждается к тому, чтобы заново пережить свое детство — как и события всей своей жизни, — и повзрослеть, постепенно становясь младенцем-ребенком-подростком-родителем и так далее, на кушетке аналитика.
И еще несколько слов о том глубоком влиянии, которое оказал тоталитарный коммунизм на мои детские воспоминания.