Ф.С.: А… (Смеется.} Вот мы и вернулись к началу!
Ю.К.: Как ты понимаешь, я о ней не забыла. Скрытая, не признаваемая, осуждаемая. Сублимированная в музыку, живопись, литературу. Сдерживаемая посредством брака, неожиданно проявляющая себя в трансгрессиях, вольностях или преступлениях. Фрейд с самого начала рассматривает в контексте «полиморфно-извращенного» ребенка. А также соединяет Эрос с Танатосом, влечением к смерти, которое не следует путать с эротической агрессивностью. Батай в своей работе идет еще дальше, целиком отдавая ее власть внутренней деструктивности, любовной связи, садомазохизму первичной сцены, которыми окружают себя большинство мистиков… Сам Бог связан (по Фрейду) с «глубоким переживанием, идущим из детства», лишь потому, что опыт захвачен неизведанным и «все в нас переворачивает, словно сильный ветер»… Немногие люди, сакрализуя страдание, отказываются от него: Тереза Авильская, переживая экстаз от неоднократных случаев левитации, Мейстер Экхарт, концептуализируя эту алхимию в новом языке, который он передаст совершенно готовым немецкой философии…
Я заканчиваю, Филипп, я знаю, что слишком долго говорила! Хочу добавить лишь, что эта садомазохистская сексуальность является фоном любовного опыта, в том числе любовного опыта супружеской пары. Единственный способ усмирить ее, не отрицая ее, как делает традиционная пуританская мораль, — непрерывно ее объяснять. Не думаю, что эксгибиционистские мемуары переживают это безумие, присущее логике желания, — они упиваются им и увековечивают его. Ты вот выбрал стиль эпохи Просвещения — не творить несчастье в своих книгах (по выражению Лотреамона), а предлагать невозможное в лаконичных мини-рассказах, избегать «универсального репортажа» (который практиковал Малларме) и мыслить стихами, принимая во внимание концепты. Это относится не только к литературе, но и к твоему образу жизни — интенсивному, в котором со всей ясностью перемешаны ирония и радость, а остальное — тайна. Мне же хочется узнать и объяснить, чтобы контактировать и прикасаться. При этом исследуя до мелочей с помощью романа, который я называю «метафизическим детективом», обострения моих кризисов и их новые, преображенные преодоления, бредовые идеи, переведенные на «виброрежим», никогда не находящиеся «в разгоне» — (как это делал Селин, по его собственному признанию) — идет постоянная переоценка веры и знания.
К.Ф.: После всего рассказанного вами, Юлия, хорошо понятно, как этот «внутренний опыт» соединяется также с внутренним пространством, которое выстраивается с детства. Праздник Письменности отмечался многими людьми, но не все из них стали исследователями языка, писателями, поэтами. Взгляд ребенка, уже обладающего творческим началом, может сохраняться в течение всей жизни. Полагаю, Филипп, с вами происходило нечто подобное: мир, который вы воспринимали в детстве, уже тогда был для вас раскрашен яркими цветами и увеличен посредством воображения, творчества, искусства…
Ф.С.: Есть две вещи, которые поражают меня в сегодняшних условиях пережевывания одного и того же, всеобщего, антропологического, человеческого, человеческого — один человек сказал: «Человеческое, слишком человеческое», — это, во-первых, вязкость того, что мы постоянно повсюду читаем, вязкость семейного романа, хуже которой, на мой взгляд, ничего не бывает, особенно, если не добавлять в нее благодатный фрейдовский яд; семейные романы нас захлестывают: ежегодно их выходит порядка шести сотен, то, что ты называешь «я-я», встречается в них в наиболее ограниченной форме — романа о семейной драме; на это есть масса исторических причин, в которые мы сейчас не будем вдаваться, хотя можно было бы многое сказать о Европе и европейском чувстве вины, которое, как уже говорилось, я не разделял благодаря — хочу это особо подчеркнуть — англофильству моих родителей. Я чувствую себя абсолютно невиновным в истреблении европейских евреев и в тоталитарной катастрофе, случившейся в Европе. Из этого следует, что может существовать — но, как правило, не слишком явно — честно говоря, совершенно революционное контрпредложение, о котором Дени Дидро, время от времени разговаривающий со мной по телефону, прекрасно осведомлен. Возвращаясь к тому, о чем я хотел сказать, пока тебя слушал, есть семейный роман, который возвращается, как у него, словно его никогда не анализировали. В этой связи не менее удивляет запредельная переоцененность сексуальных проблем. Сексуальные проблемы набирают обороты: все думают, что имеют доступ к этому чуду, коим якобы является сексуальность. В последнее время за этим явлением стало чрезвычайно интересно наблюдать. Беда и впрямь велика, а те, кто способны о ней рассказать, например, Уэльбек, немедленно обретают благодарную аудиторию. Впервые ее можно констатировать и исследовать, поэтому не удивляйтесь, если произойдет пунами всеобщего конформизма.
Возвращаясь к сингулярности опыта, которую человек может испытать, разумеется, лишь в семье, этот случай станет исключительным, он замолчит, научится хитрить, потому что почувствует себя изгнанником в этом мире, он превратится в метафизическое существо, чужака. Затем сингулярные чужаки встречаются, в силу собственной сингулярности они могут многое рассказать друг другу и разговор этот продолжается в форме брака, непохожего ни на какой другой.
Ты справедливо упомянула о Гегеле, и я хотел бы, с твоего разрешения, чтобы мы оставили Европу, Запад. Я мысленно представляю, какими мы были чудесным летом 1967 года, вероятно, ты помнишь об этом. Ты читала Гегеля, я тоже…
Ю.К.: А еще «Науку и цивилизацию в Китае» Джозефа Нидэма… На пляже Конш острова Ре, на маяке Китов…
Ф.С.: Гегель сказал известную фразу, которую можно применять каждый день в отношении всех встречных людей: «По тому, чем довольствуется дух, можно судить о величине его потери». Если вы довольствуетесь тем, что происходит, мне больше нечего добавить. Однако, читая Гегеля, «Феноменологию духа», «Науку логики», одновременно с Лотреамоном, ты писала «Революцию поэтического языка». Стояла прекрасная погода, мы ели жареную рыбу, часами пропадали на пляже и читали «Науку и цивилизацию в Китае» Джозефа Нидэма, с которым ты познакомилась. Китай уже давно манил нас к себе. Почему он манил две сингулярности, жившие во Франции в 1966–1967 годах? Но заглянем глубже, а там — китайская поэзия, живопись, каллиграфия, философия. А помимо Китая был еще санскрит, которым ты занималась не меньше, чем я. Как получилось, что в то время, после всех бедствий подходившего к концу XX века, сингулярные умы, которые редко находят себе собеседников, интересуются Китаем и так называемыми «развивающимися странами»? Мне бы хотелось, чтобы ты поделилась своим воспоминанием о Нидэме.
Ю.К.: Это будет для меня особенно приятно и волнительно из-за присутствия здесь, среди наших друзей, Мариан Гобсон — моей близкой подруги, с которой мы прошли рука об руку от студенческой скамьи… до Британской академии, где мы обе недавно очутились — именно она познакомила меня с Джозефом Нидэмом. Наряду с Эмилем Бенвенистом, благодаря которому я познакомилась с областью индоевропейской лингвистики, Джозеф Нидэм и его монументальный труд имел большое значение для меня, для нас, основательно упрочив нашу тягу к Китаю — важно уточнить это, поскольку сегодня много говорят о нашем маоизме.
К.Ф.: Отличная идея!
Ю.К.: Я прочла статью Нидэма в академическом издании, с Филиппом Соллерсом мы купили первые тома этой подлинной и просто незаменимой энциклопедии, изданием которой он руководил, и я с восторгом открыла для себя специфичность, самобытность и различия между логическими концепциями, на которых зиждется китайская научная мысль. Джозеф Нидэм рассматривает даосизм и конфуцианство не так, как это делал в «Китайской мысли» замечательный Марсель Гране, подробно описывая научный вклад китайских учений о материи, оптике, теле человека, астрономии, математике, геометрии и т. д. Будучи биологом, профессором Кембриджского университета, христианином и социалистом, он заинтересовался китайской научной мыслью, выучил китайский язык, окружил себя плеядой китайских ученых и интеллектуалов, возглавил Китайско-британское общество по научному сотрудничеству в Чунцине, объездил весь Китай и собрал невероятное количество документов, которые впоследствии легли в основу серии «Наука и цивилизация в Китае». После войны он возвратился в Кембридж — Мариан была студенткой, затем исследователем и преподавателем в Кембридже, куда она меня часто приглашала, — и был назначен в тот период, когда мы с ним познакомились — кажется, в 1967 году — ректором Колледжа Гонвилл-энд-Киз. Я была удивлена и восхищена тем, с какой деликатностью, юмором и теплотой он меня принял.
Мы снова встретились в Париже; он со вниманием отнесся к культурному, научному, цивилизационному интересу, на котором основывалось наше любопытство, направлявшее нас к политическим потрясениям, в которых барахтался китайский коммунизм. Мы с ним никогда не говорили о «Культурной революции» — по-моему, это выражение вызывало у него благосклонно-скептическую улыбку. Кстати, во время майских событий 1968 года Нидэм выразил свою солидарность со студентами, хотя его решение финансировать благотворительный праздник — вместо того, чтобы направить эти деньги на учебные стипендии — подверглось жесткой критике в левой студенческой газете «One Shilling Paper». Вспоминая об этом периоде, многое можно сказать о характере этого радушного человека, соединявшего в себе строгость, анархизм и свободомыслие, в котором удовольствие преобладало над условностями. Он понимал, что я не собираюсь становиться ни китаистом, ни борцом за «Культурную революцию». Но поддерживал мое желание как можно больше пропитаться «наукой и цивилизацией в Китае», дабы углубить мое исследование языка как опыта. Я записалась в Университет Париж VII на китайское отделение и одновременно брала частные уроки у Франсуа Ченга. «Прекрасно! Писатели, интеллектуалы рано или поздно соберутся там…» — с улыбкой говорил Нидэм.