– Запомни одну вещь. Все это время твоя женщина жила на свободе.
– Ты же ее не знаешь, – ответил я. – Как ты можешь говорить, чем она там занималась?
– Я и не буду говорить то, чего не знаю – а я не знаю, чем она там занималась. Я вообще без понятия, и ты тоже. Но я знаю наверняка, что все за это время изменились, не только ты.
Уолтер говорит, самое главное – выкинуть из головы вообще все и думать только о будущем. Но он мне так и не объяснил, как побороть тоску по прошлому, которое у меня было. Уолтер этого не понимал, потому что у него за плечами нет ничего, кроме упущенных возможностей и сожаления. Для него начать все заново – это то же самое, что получить отсрочку, а для меня это корень всех бед.
Пока меня не приговорили к двенадцати годам, я добился всего, чего хотел: у меня была зарплата, которой на все хватало с лихвой, дом с четырьмя спальнями и большой лужайкой, которую я сам стриг по воскресеньям, и жена, которая окрыляла меня, как молитва. Должность у меня была неплохая, но через пару лет я планировал найти работу получше. А наш дом на Линн Велли был просто временным решением. Дальше у нас по плану были дети. Отношения выходят на новый уровень, когда вы ложитесь в постель не только из-за своего удовольствия, но ради гораздо больших целей. Несмотря на все, что произошло дальше, я никогда не забуду ту ночь и наши исступленные намерения.
– Уолтер, ты говоришь, я должен забыть о прошлом и думать, чего я хочу от будущего, но для меня это одно и то же.
– Хммм, – сказал он, морща лицо, будто ворочая глубокие мысли Гетто Йоды. – Ну, человек в твоем положении должен смотреть на мир, как младенец. Притворись, что ты впервые видишь мир и ждешь, что тебе покажут, что к чему. Соберись.
Я осмотрел свои жалкие условия существования.
– Как я могу жить настоящим, если в прошлом мне было гораздо лучше?
Он цокнул языком:
– Знаешь, что ты должен сделать прямо сейчас? Прямо сейчас тебе надо почистить раковину.
Даже в тюрьме, где все перевернуто с ног на голову, я почувствовал, насколько это дико – что он дает мне поручения. Но биологический бросил мне маленькую губку, и я ее поймал.
– Твоя очередь, – ответил я, бросив губку назад.
– У отцов не бывает очереди, – сказал он и отбил ее в мою сторону.
Я потер губку кусочком мыла и стал чистить раковину, которая на самом деле и не была такой уж грязной.
– Сельский Йода, – сказал я.
– За языком следи.
О чем Уолтер мне не рассказал, так это о том, что, неважно, виновен я или нет, выйти через главный вход мне не дадут – скромная надежда, которую питал человек, усвоивший, что особо надеяться не на что. Бэнкс предупредил меня, что формальных извинений мне ждать не стоит, никакого конверта с гербом штата не будет. Черт возьми, да я даже не знал, как зовут чиновников, от которых я мог бы потребовать извинений. Единственная компенсация, которая мне причиталась, – это двадцать три жалких доллара, выдаваемых каждому, кто выходит на свободу из Исправительной тюрьмы штата Луизиана. Но разве глупо было думать, что мне, невинному человеку, который выплатил обществу чужой долг, разрешат выйти через главный вход? Я представлял, как спускаюсь по большой мраморной лестнице, на меня светит солнце, а я иду по зеленой лужайке, где меня ждет вся семья, хотя Оливия уже два года как умерла, а Селестия уже два года как ушла от меня. Но меня будет ждать Рой-старший. Это железно. Но по-настоящему черного мужчину дома должна встречать женщина, только ей под силу принять его, омыть ему ноги и накрыть для него стол.
Зная, что никакой главный вход мне не светит, папа ждал меня на парковке сзади, стоял, прислонившись к капоту своего «Крайслера». Я шел к нему, а Рой-старший поднял ворот и провел рукой по волосам. Когда я прищурился, защищаясь от послеполуденного солнца, его губы растянулись в улыбке.
В тот день вместе со мной освободилось несколько человек. Молодого парнишку, не старше двадцати, встречала родня с серыми воздушными шариками в форме елочных украшений; маленький мальчик с резиновым красным носом нажал на грушу на велосипедном рожке, и нос каким-то образом загорелся. Другого парня никто не ждал. Он сразу пошел к серому микроавтобусу до автовокзала – он шагал, не глядя по сторонам, будто его тянули за поводок. Остальных забирали женщины: мамы, жены и девушки. Они подъезжали к воротам, но дальше за руль садились мужчины. В тот ясный зимний день я вышел из двери последним. Ботинки на ногах – кожаные броги – казались чужими. Костюмные носки где-то потерялись, и я надел обувь на босу ногу. Я пошел к отцу, под кожаными подошвами чувствовался шероховатый асфальт. Отец, какое это теперь неловкое слово, когда я подхожу к Рою-старшему, боясь хотеть чего-либо. Когда я оканчивал школу и был уже слишком взрослым, чтобы Рой-старший наказывал меня за мои мальчишеские выходки, он мне сказал: «Слушай, парень, когда тебя арестуют – мне не звони. Блудные сыновья – это не мое. И гулянки, когда вернешься, тоже от меня не жди». Но тогда мы еще думали, что в тюрьму сажают только тех, кто виновен, или тех, кто, по крайней мере, глуп.
И сейчас, если кто и заслужил вечеринку, так это я, второй сын, тот, кому не достался откормленный теленок. Или Иов. Или Исав, или любой из тех многочисленных персонажей в Библии, что остались ни с чем. Когда я в ту роковую ночь пошел за льдом к автомату, все разумные решения, которые я принимал раньше, разом обнулились.
Ту женщину кто-то изнасиловал – это было видно по ее дрожащим пальцам, которые плясали у нее на коленях, – но не я. Я помню, что отнесся к ней с нежностью. Сказал ей, что она похожа на мою маму, а она сказала, что всегда хотела иметь сына. Пока мы шли к ее комнате, я разоткровенничался и рассказал ей, что мы с Селестией поругались из-за ерунды, и она обещала поставить за меня свечку.
В суде мне было ее немного жаль, пока она излагала свою ужасную историю, разрушая мою жизнь. Она говорила вдумчиво, будто выучила показания наизусть, описывая свое тело и то, что с ним было сделано, терминами из учебника. В зале суда она смотрела на меня, и ее губы дрожали от страха, а еще – от боли и ярости. Она считала, что ее изнасиловал именно я, сразу после того, как она помолилась за меня, наш брак и ребенка, которого мы хотели. Когда ее спросили, уверена ли она, она ответила, что узнает меня при любых обстоятельствах.
Интересно, сможет ли она узнать меня сейчас? Сможет ли кто-то из моих прежних знакомых узнать меня сегодня? Виновен ты или нет, тюрьма меняет тебя, превращая в осужденного. Шагая по парковке, я по-настоящему помотал головой, как мокрый пес, чтобы выкинуть эти мысли из головы. Я сказал себе, что я, в конце концов, отсюда вышел, вот что главное. А из задней двери, главного выхода, значения это не имеет.
Так что вот он я. Свободный, как говорится, человек. И наплевать, что нет никаких блестящих шариков, коньяка или откормленных телят.
Рой-старший не стал вставать со своего места на капоте, чтобы встретить меня. Он смотрел, как я иду, и, когда я подошел к нему на расстояние вытянутой руки, он раскинул руки и притянул меня к себе. Мне было тридцать шесть. Я знал, что у меня впереди еще много лет, но не мог перестать считать те, что у меня забрали. Я прикусил губу и, чувствуя горячий вкус собственной крови, стоял под тяжестью и защитой рук своего отца.
– Рад тебя видеть, сын, – сказал он, и я насладился этим словом, его правдой.
– И я рад, – сказал я.
– Рановато ты.
Тут я не смог сдержать улыбку. Я даже не знал, о каком именно рановато он говорит. Имел ли он в виду пятидневный срок, о котором объявили три дня назад? А еще ведь нельзя забывать, что я откупился, отдав меньше половины от заявленной двенадцатилетней цены. Так что я сказал:
– Ты же меня всегда учил, что на пять минут раньше – это уже поздно.
Он тоже улыбнулся:
– Рад, что ты меня слушал.
– Всю свою жизнь.
Мы сели в «Крайслер». Когда меня посадили, он ездил на этой же машине.
– Хочешь навестить Оливию? Я сегодня там еще не был.
– Нет, – сказал я. Я был не готов предстать перед прямоугольником земли и увидеть глубокие буквы маминого имени, высеченные в холодном мраморе. Единственной женщиной, кого мне хотелось увидеть, была Селестия, но она была в Атланте, за пятьсот семь миль по шоссе отсюда, и даже на знала, что я уже на свободе. Рой-старший выпрямился:
– Ладно, ничего страшного. Оливия никуда не денется.
Думаю, он хотел сказать это небрежно, но слова врезались глубоко.
– Нет, не денется, – сказал я.
Следующие несколько миль мы ехали в тишине. Слева огни казино соревновались с солнечным светом и выигрывали. Сновали машины в поисках парковки. Впереди из кустов торчал нос патрульной машины: контроль скорости. Все, как всегда.
– Ну, и когда ты к ней поедешь?
На этот раз «к ней» – это к Селестии.
– Через пару дней.
– Она уже знает?
– Да. Я ей написал. Но она не знает, что дата изменилась.
– А как она узнает, если ты ей не сказал?
Отвечать мне было нечего, и я сказал правду:
– Дай мне сначала прийти в себя.
Рой-старший кивнул:
– Ты уверен, что вы по-прежнему женаты?
– Разводиться она не стала. Это что-нибудь да значит.
– Дела у нее идут неплохо, – сказал Рой-старший.
– Ну, да, наверное, – кивнул я. Я почти сказал, что так прославиться художница может только в Америке, но это могло прозвучать жалко или ревниво. – Я ей очень горжусь.
Папа, не отрываясь, смотрел на дорогу.
– Я ее с похорон Оливии не встречал. Она пришла с твоим другом, Андре. Рад был тогда ее увидеть.
Я снова кивнул.
– Прошло уже два года, даже чуть больше. И больше она не появлялась.
– Да, и у меня тоже, но она высылала мне деньги. Каждый месяц.
– Это уже кое-что, – сказал Рой-старший. – Не так уж и мало. Когда доедем домой, я покажу тебе журнал с ее фото.
– А я уже видел, – ответил я. Селестия сфотографировалась с куклами, которые были очень похожи на ее родителей. На фотографии она улыбалась так, будто не страдала в жизни и дня. Я прочитал статью трижды. Два раза про себя, а один – вслух Уолтеру, который признал, что в статье обо мне не было сказано ни слова, но он также заметил, что там не было сказано ни слова и о каком-то другом мужчине. В общем, на журнал я еще успею посмотреть.