– Они подписаны на «Эбони», ну, в тюрьме. Еще на «Джет» и «Блэк Энтерпрайз»[38]. Вся троица.
– Это расизм? – спросил Рой-старший.
– Есть немного, – хохотнул я. – Мой сокамерник читал «Эссенс»[39]. Он обмахивался журналом и говорил: «Сколько же на воле женщин без мужика!» Он был дядька постарше. Его Уолтером звали, он там за мной приглядывал, – мой голос задрожал от чувств, которых я не ждал.
– Правда? – Рой-старший снял руку с руля, будто собирался поправить зеркало, но вместо этого он почесал подбородок и снова взялся за руль. – Бог милостив. Хотя бы в мелочах.
Свет уже переключился, и сзади машины нам сигналили, но робко, будто не хотели нас прерывать.
– Я благодарен чему-то или кому-то, что помогло тебе вернуться живым, сын.
Дорога до Ило занимала сорок пять минут – за это время вполне можно было сбросить груз с плеч, но я не стал делиться с Роем-старшим новостями, которые бились мне в черепную коробку последние три года. Я сказал себе, что эта история – не пакет молока и не протухнет, если я отложу ее на потом. Правда останется правдой и через неделю, и через год, и через десять лет, сколько бы времени ни прошло, прежде чем я захочу рассказать Рою-старшему об Уолтере, если я вообще захочу.
Рой-старший въехал во двор.
– У нас тут что-то неладное творится, – сказал он. – У меня чуть «Крайслер» не украли. Приехали сюда на эвакуаторе, когда меня не было дома, и сказали соседям, что это я попросил. Повезло, что мой приятель, Уиклиф, был дома и прогнал их пистолетом.
– Уиклиф это этот? Которому уже за восемьдесят?
– Неважно, сколько тебе лет, если у тебя – пистолет, – ответил Рой-старший.
– Только в Ило, – сказал я.
Было странно идти домой без сумок. Незанятые руки свисали по бокам и казались мне бесполезными.
– Есть хочешь? – спросил Рой-старший.
– Умираю.
Он открыл боковую дверь, и я зашел в гостиную. Все было так же, как и всегда, – диванные модули расставлены так, чтобы было удобно смотреть телевизор. Кресло с откидной спинкой заменили на новое, но стояло оно на старом месте. Над диваном висела большая картина, которую обожала Оливия: безмятежная женщина в африканском тюрбане читает книгу. Она нашла ее на свопе[40] и приплатила за позолоченную раму. В комнате было настолько чисто, что от дорожек, которые на ковре прочертил пылесос, слегка пахло лимоном.
– Кто это тут убирался?
– Женщины из маминой церкви. Когда они узнали, что ты освобождаешься, сюда нагрянула армия поварих и уборщиц.
Я кивнул:
– Заприметил кого-нибудь?
– Нет, – ответил Рой-старший. – Для такого пока рановато. Давай. Иди умойся.
Намыливая ладони в раковине, я думал об Уолтере, как он маниакально мыл руки. Интересно, к нему уже перевели нового сокамерника? Я отдал ему все свои вещи: одежду, зубную щетку, несколько книг и радио. Даже дезодорант. Нужное он оставит себе, а все, что можно обменять или продать, обменяет или продаст.
Мне нравилось держать руки в горячей воде, и я стоял так до тех пор, пока температура не стала невыносимой.
– Там у тебя кое-какие вещи на кровати. Завтра можешь докупить все, что нужно, в «Волмарте»[41].
– Спасибо, пап.
Это слово, папа. Я никогда не обращался к Уолтеру так, хотя знал, что ему бы это понравилось. Он даже говорил так пару раз себе под нос: «Слушай меня, я твой папа». Но я никогда не позволял себе произнести это слово.
Когда я умылся, мы с Роем-старшим стали раскладывать еду по тарелкам. Стандартное меню, которое обычно приносят, если кто-то умер: запеченная курица, тушенная с ветчиной стручковая фасоль, пшеничные булочки, макароны с сыром. Рой-старший поставил свой ужин в микроволновку, понажимал на кнопки, внутри зажегся свет, и тарелка начала вращаться. Металлическая кайма на посуде постреливала, как игрушечный пистолет, и искрила. Надев прихватку-варежку, он достал свою еду, накрыл тарелку салфеткой и протянул руку, чтобы взять мою.
Мы сели в гостиной, поставив еду себе на колени.
– Хочешь сказать молитву? – спросил Рой-старший.
– Небесный, – начал я, снова запнувшись на слове отец. – Спасибо тебе за эту пищу, которая питает наши тела, – я попытался добавить к этому что-то еще, но мог думать только о том, что матери у меня больше нет, а моя жена тоже сейчас не со мной. – Благодарю тебя за своего отца. Благодарю тебя за этот праздник.
Потом я добавил:
– Аминь.
Я сидел, склонив голову, ожидая, что Рой-старший повторит за мной. Но он молчал, поэтому я взглянул на него и увидел, что он сидит, закрыв рот рукой, и слегка раскачивается.
– Оливия хотела только дожить до этого дня. Больше она ни о чем не просила, и вот сегодня она не с нами. Ты дома, а мы сидим и едим чужую еду. Я знаю, что у Господа свои намерения, но это неправильно.
Я мог бы подойти к нему, но разве мне под силу утешать взрослого мужчину? Оливия бы села рядом с ним, прижалась бы грудью к его лицу и успокоила бы его по-женски. Хоть я и был голоден, я взял вилку только тогда, когда он был готов взять свою. Но к тому моменту магия микроволновой печи уже испарилась и еда стала жесткой и сухой.
Рой-старший встал:
– Ты устал, сынок? Я пойду лягу. Хочу встать с утра пораньше.
Было только семь вечера, но дни зимой короткие, хоть и теплые. Я пошел к себе в комнату и надел пижаму, которую для меня принес Рой-старший или женщины из церкви.
По вольным меркам пять лет – это долго. В тюрьме же это не тянет на вечность. Просто отрезок времени со зримым концом. Иногда я гадал, поступал бы я иначе, если бы знал, что мне грозит только пять лет. Тяжело сидеть за решеткой в тридцать пять, но было бы мне настолько тяжело, если бы я знал, что через год выйду на свободу? Время не всегда можно измерить цифрами в часах, днями календаря или даже горстью песчинок.
«Селестия». Я проделывал это каждую ночь, твердил ее имя как молитву, хотя бумага, на которой она написала мне свое последнее письмо, уже стала одного цвета с ладонями моих бесполезных рук. Даже когда я совершал поступки, которых стыдился, я всегда думал о ней, гадая, как я ей об этом расскажу, что мне дали, что украли, к кому я прикасался. Порой мне казалось, что она поймет. А если и нет, то сумеет посочувствовать. Она поймет, что я думал, что останусь там навсегда.
Селестия была женщиной сложной, и разгадать ее было непросто. Она едва не отказалась выходить за меня, хотя в ее любви я никогда не сомневался. Во-первых, я совершил несколько формальных ошибок, когда делал ей предложение, но, помимо этого, я думаю, что брак вообще не входил в ее планы. У нее даже висела на стене доска, которую она называла «картой желаний», – по сути дела, это была пробковая доска, куда она прикалывала слова вроде «успех, творчество, страсть!» и фотографии из журналов, которые наглядно показывали, чего она хочет добиться в жизни. Она мечтала выставляться в Смитсоновских галереях[42], еще на доске был домик на острове Амилия[43] и фотография Земли, снятая на Луне. Но вот свадебное платье и обручальное кольцо в ее коллаже не фигурировали. Ее это не смущало, а меня – да.
Не подумайте, что я распланировал свою свадьбу как двенадцатилетняя девочка или как какой-то клоун воображал, что заделаю ей десять сыновей и стану раздавать сигары каждые полтора года[44]. Но я представлял, что у нас будет двое детей, Трей, а потом девочка. Те, кто может это себе позволить, пусть полагаются на обстоятельства и будь что будет, а у парня из Ило должен быть план. В этом мы с Селестией похожи – оба одинаково не верим в принцип «что бог пошлет».
Примерно год назад в муках безысходности я уничтожил всю нашу переписку, кроме того тщательно написанного письма, которым она порвала со мной. Да, конечно, Уолтер пытался меня отговорить, когда я скатал из душистой бумаги шар и собирался швырнуть его в металлический унитаз. И я понятия не имею, почему я решил оставить именно то письмо, которое причинило мне столько боли. Но вот он я, сегодня мой первый вечер на свободе, я дышу вольным воздухом и собираюсь прочесть его снова.
Если бы я мог себя остановить, я бы так и сделал. Аккуратно развернув бумагу, чтобы истертые сгибы не надорвались, я провел пальцем по словам, пытаясь отыскать скрытую там надежду, которая иногда мне являлась.
Селестия
У нас с ним был такой роман, каких у черных девушек больше быть не должно. Старинная история любви, которая отошла в прошлое после Кинга, вместе с негритянскими магазинами одежды, аптеками и столовыми. Когда я родилась, Свит Оберн[45], когда-то – богатейшая негритянская улица в мире, уже умирала, разделенная надвое широкой магистралью. Упрямая Эбенезер[46] по-прежнему стояла, высилась гордым напоминанием о своем знаменитом сыне, чье мраморное надгробие и вечный огонь несли вахту по соседству. Когда мне было двадцать четыре, я жила в Нью-Йорке и думала, что, наверное, черная любовь разделила эту участь, интеграция довела ее практически до полного вымирания.
Никки Джованни[47] сказала, что «Черная любовь – это черное достояние». Напившись как-то в Вест-Виллидже[48], моя соседка Имани набила эту фразу себе на правом бедре, надеясь на лучшее. Мы с ней обе окончили черные университеты, и магистратура стала для нас и культурным шоком, и антиутопией одновременно. Черных в художке было только двое, и второй, парень, кажется, без конца злился на меня за то, что я обломала его исключительность. Имани изучала поэзию, и проблемы у нее были те же, так что мы обе подрабатывали официантками в «Маронах» – ресторане на Манхэттене, который специализировался на кухне, привычной для черных со всего мира: курица по-ямайски, рис джолоф, капуста и кукурузный хлеб. Встречались мы с нашими супервайзерами – томными парнями с колониальным говором. Слишком старые, нищие и обаятельные, они были переменчивы, как погода, но Имани говорила, что «черный и живой – это уже неплохо».