— Майнау! — вскрикнула она.
Его слова и тон, каким они были сказаны, пронзили ее душу. Не глядя на нее, он вышел из комнаты. В зале, пройдясь несколько раз взад и вперед, он остановился у стеклянной двери и устремил взгляд на силуэты деревьев, окутанные вечерними сумерками… Как посмеялся бы друг Рюдигер, если бы мог теперь заглянуть в покои молодой женщины! Она стояла среди белых азалий в голубом будуаре, окруженная волнами золотистых волос, блеск которых не уступал блеску воспетых волос немецкой Лорелеи, этих ненавистных расплетенных рыжих кос, которые Майнау мог допустить у жены, но отнюдь не у возлюбленной; ее осмеянные серо-голубые глаза а-ля Лавальер смотрели с выражением непреклонной решимости. А Майнау? Совсем недавно он считал, что ее письма будут «педантичными упражнениями в слоге серьезной институтки с хозяйственными отчетами»; теперь он прочел ее письмо, и волнение, очевидно скрывавшееся за мрачным выражением лица, его бессознательное нервное постукивание пальцами по стеклу говорили о том, что душевное спокойствие, при котором была немыслима «бессонная ночь», его покинуло.
Глава 17
После того как Лиана вскрикнула: «Майнау!», на ее половине воцарилась тишина. Только в клетках в соседнем зале для приемов щебетали маленькие птички, выбирая себе на жердочках местечко поуютней, где они могли бы, спрятав свои головки под крылышки, спокойно провести ночь, да время от времени раздавались шаги лакеев, идущих по мозаичному полу вдоль длинной колоннады. Но из голубого будуара не доносилось ни малейшего шороха. Неужели молодая женщина вышла из комнаты? Майнау почувствовал чуть ли не страх при этой мысли — он счел бы себя уязвленным. Он ожидал, что она последует за ним, потому что его голос — что, впрочем, и для него было удивительным — взволновал ее, как волновал почти всех женщин. Не полагал ли он, что и эта стойкая, сильная душа имела, как и слабые женские натуры, чувствительную струну, которая отзывается на манящие звуки мужского голоса и в конце концов дает возможность мужчине восторжествовать?
Быстро, но неслышно ступая по устланному ковром полу, подошел он к двери комнаты Юлианы.
Она никуда не ушла, а все еще стояла у окна, опершись левой рукой о подоконник и глубоко задумавшись. Несмотря на сгустившиеся сумерки, он видел ее милый профиль и красивый полуоткрытый рот. Услышав шорох, она медленно повернула головку и посмотрела на него серьезно и спокойно. На ее лице уже не было видно следов внутренней борьбы.
— Нелегко будет перевести Лео в его старую спальню, — заметил он, отвечая на ее взгляд холодным, пристальным взглядом.
Тяжелый вздох вырвался из груди молодой женщины, и глаза ее наполнились слезами.
— Тебя это недолго будет тревожить, ведь ты скоро уезжаешь, — произнесла она тихо, опустив глаза.
— Конечно, я уезжаю и неистовее, чем когда-либо, брошусь в водоворот жизни. Но кто осудит меня за это? Я оставлю здесь незыблемый лед гордой добродетели, холодного наблюдательного ума, а впереди меня ждет жизнь со всем разнообразием наслаждений. Там меня будут лелеять, как сказочного принца, а здесь подвергают неумолимому критическому разбору до мельчайших подробностей.
Он направился к двери.
— Ты ничего не имеешь сказать мне, Юлиана? — спросил он, глядя на нее через плечо.
Она отрицательно покачала головой, но прижала руку к сердцу, как будто подавляя какое-то сильное желание.
— Мы сегодня в последний раз с тобой наедине, — добавил он, внимательно следя за ее движениями.
Быстро приняв решение, она подошла к нему.
— Ты узнал много неприятного о себе, но это произошло вопреки моему желанию; мне это больно, но хочу еще кое-что тебе сказать… Ты сам вызвал меня на разговор, так сможешь ли ты дослушать?
Он ответил утвердительно, но остался неподвижно стоять у двери, положив руку на ручку.
— Я не раз слышала от тебя, что в следующем полугодии тебя не будет на родине… Майнау, неужели отец, какое бы ни занимал он положение в обществе, имеет право отказываться от обязанностей по воспитанию своего ребенка?.. Дальше: в чьих руках оставляешь ты своего единственного сына? Ты ведь относишься с пренебрежением к строгим, неисполнимым догматам, проповедуемым твоей Церковью, и знаешь, что они ревностно исполняются и придворным священником, и твоим дядей, а между тем беззаботно предоставляешь им руководить неокрепшим умом твоего сына, даже и того хуже: ты не отстаиваешь своих убеждений!..
— А, это наказание за то, что я не поддержал тебя во время прений о существовании дьявола! Да кому же охота спорить о таких нелепостях, придавать им какое-то значение? Лео и по духу мой сын; он освободится от ненужного балласта, как только станет мыслить самостоятельно.
— Этим успокаивают себя многие из тех, кто бездействует, и только этим объясняется то, что в наше время с терпимостью относятся к безумной отваге человеческого рассудка, которую проповедует старик в Риме… Действительно ли ты уверен, что Лео переживет внутренний переворот так же легко, как ты? Я знаю, что первые сомнения в вере оставляют глубокие раны в душе, к чему же намеренно наносить их? Как бы мы ни охраняли, ни изучали детскую душу, она остается тайной для самой себя и для нас; мы не можем заранее знать, каковы будут лепестки в не распустившейся еще чашечке цветка, это я узнала по опыту, приобретенному за то время, что я живу здесь с Лео и постоянно наблюдаю за ним. Убедительно прошу тебя, не оставляй Лео на попечение священника!
Он молчал, но рука его уже не лежала на дверной ручке.
— Хорошо, — сказал он после некоторого раздумья, — я согласен исполнить эту просьбу, как твою последнюю волю перед отъездом… Довольна ты?
— Благодарю тебя! — воскликнула она искренне, протягивая ему левую руку.
— Нет, что мне в этом рукопожатии! Мы ведь перестали быть добрыми товарищами, — сказал он, отвернувшись. — Впрочем, — и тут Майнау насмешливо улыбнулся, — ты не слишком-то благодарна. Твой очень хороший друг, придворный священник, самоотверженно, где только может, вступается за тебя, а ты против него интригуешь!
— Он лучше всех знает, что я не нуждаюсь в его рыцарских услугах, — возразила она спокойно. — В первый вечер моего пребывания здесь он пытался приблизиться ко мне, но такими хитрыми путями ему вряд ли удастся обратить меня в свою веру.
— Обратить! — воскликнул Майнау и громко рассмеялся. — Посмотри на меня, Юлиана! — Он схватил ее левую руку и крепко сжал. — Ты в самом деле так думаешь? Что он хотел тебя обратить в католичество? Ну, говори же, я хочу знать правду! Неужели этот служитель церкви злоупотребляет своим знаменитым проповедническим талантом? Признайся, Юлиана, неужели он дерзнул хоть одним своим дыханием коснуться тебя?..
— Что с тобой? — гневно спросила она, резким движением высвобождая свою руку. — Я не понимаю тебя. Мне и в голову не приходит утаивать от тебя что-либо, сказанное в твоем доме, и если это интересует тебя, я отвечу: он мне сказал, что Шенверт — раскаленная почва для женских ног, откуда бы они ни происходили, из Индии или из немецкого графского дома, и пытался как-то подготовить меня к неизбежным тяжким моментам, ожидающим меня в этом замке.
— Отлично задумано! Нельзя не признать, что этот человек обладает недюжинным умом. Он с первого взгляда видит то, что слабые глаза замечают только тогда, когда оно уже утрачено!.. Видишь ли, Юлиана, Валерия была примерной духовной дочерью, и почему бы ему не желать, чтобы и новая хозяйка Шенверта предпочла наезженную колею ради религиозного мира в семейном кругу, — ведь это так, не правда ли?
— Думаю, да, вернее, ни минуты не сомневаюсь в этом, — сказала она и обратила на него свои выразительные глаза. — Вот почему, я уже говорила тебе, я решительно протестую против всякого его вмешательства.
— Твоя воля тверда как сталь, и, конечно, такой и останется… Юлиана, у меня не было большого желания заглядывать так глубоко в омут общественной жизни тогда, — он приблизил свое лицо к ее лицу, — в чем присягнул бы на этом письме, как на Евангелии, но… — Майнау горько засмеялся. — Да, да, конечно, эта головка с волнами роскошных золотых волос вполне могла быть присоединена к лику ангелов католической церкви. Проповедник прав, в этом я ему верю; к тому же ведь ты еще не знаешь, Юлиана, как сладко быть причисленной к ангельскому лику! Но я буду всячески противодействовать этому обращению.
— К чему все это? — прервала его молодая женщина. — Ты ведь уезжаешь, а я…
— Мне кажется, ты уж слишком часто повторяешь это! — воскликнул он гневно и топнул ногой. — Ты, конечно, считаешь, что мне одному принадлежит право решать, ехать ли мне и когда.
Она промолчала. Каким противоречивым бывал этот человек из-за своего необузданного темперамента! Не сам ли он до сегодняшнего дня постоянно говорил о предстоящем отъезде, как бы предвкушая величайшее наслаждение?
— Сознайся же, Юлиана, предупреждая тебя о тягостных моментах, этот любезный и болтливый проповедник прошелся, конечно, и по моей личной жизни, — проговорил Майнау с напускным равнодушием и, сняв с пьедестала статуэтку из слоновой кости, принялся внимательно рассматривать ее.
— Вероятно, думая так, ты предполагаешь, что я спокойно слушала его, — сказала она, глубоко оскорбленная. — Надеюсь, ты не сомневаешься, что мое чувство долга не позволило бы мне допустить, чтобы тебя обсуждали в моем присутствии, даже если бы эти суждения совпадали с моим собственным мнением. Тот глубоко презирает женщину, кто осмеливается сообщать ей что-нибудь нелестное о ее муже.
— Если покинувшим этот мир душам свойственно чувство стыда, то я желал бы видеть теперь Валерию! — воскликнул Майнау, поставив на пьедестал фигурку Ариадны, вырезанную из слоновой кости. — Значит, твое негативное мнение обо мне основывается исключительно на твоих собственных наблюдениях.
Она молча отвернулась.
— Как? Значит, и другие говорили тебе обо мне? Дядя, что ли?
Как неудачно разыгрывал он теперь роль равнодушного!