Браки во Филиппсбурге — страница 2 из 57

вадцать четвертого — «Железный лом, тряпье, бумага». Нужно по одежке протягивать ножки, честно работать, да, честно, а не как эти Шпореры, к которым нынче опять наведывалась полиция, ведь старый Шпорер все еще покупает железный лом у воров и не стесняется разбирать на части и распродавать краденые аккумуляторы, может, он даже замешан в… госпожа Фербер едва осмелилась шепотком намекнуть на грязные связи своего соседа, так что Гансу Бойману пришлось изобразить замешательство, хотя он ровным счетом ничего не понял. При этом он смотрел из окна на незастроенную сторону улицы, на груды ржавого железа, между которыми стоял крошечный, точно сухонькая старая дева, трехколесный велосипед, видимо перевезший на своей спине все эти горы металла. Госпожа Фербер поспешила объяснить ему положение вещей. Жалкий барак на той стороне принадлежит уже не Шпорерам, а отцу мужа старшей Шпореровой дочки, тот купил его у старого Шпорера и изготовляет там с сыном, дочкой Шпореров и своей любовницей (с женой он год назад разошелся) искусственные драгоценные камни. В задней части барака он с недавнего времени живет с этой любовницей, и та смеет теперь средь бела дня открывать окно, потому как они купили себе новую кушетку и два кресла. В другом бараке, в том, что поприличнее, два студента — химик и музыкант — изготовляют в свободное время замазку для окон. Но бревна, бетонные трубы, кирпич, трехногие бункера и склады, занимающие большую часть противоположной стороны, принадлежат крупной фирме строительных материалов, а потому тут спасения нету от шума и пыли, погрузка-разгрузка этой фирмы зачастую длится до самой ночи. Ее мужу, который возвращается в пять, тогда испорчен бывает весь вечер. Да, а теперь ей тоже пора, в четыре она начинает уборку в полиции и только в одиннадцать вечера возвращается назад. В это время муж возится с двумя малышами; пятилетнюю дочку она иной раз берет с собой, в девять часов та уже может вернуться одна. Лейтенант ничего против не имеет, что дочка приходит с ней, он даже разрешил ей оставлять девочку в его кабинете — убирать кабинет с давних пор ее привилегия, другие женщины убирают комнаты унтер-офицеров, коридоры и лестницы, — да, он разрешает оставлять Монику в его кабинете, и она играет там на ковре.

Боймана ничто не могло отпугнуть. Комната отвечала его финансовым возможностям. Платить больше сорока марок было ему не по карману. До него в этой комнате жила дама из варьете, да уж, дама, он может себе представить…

Хорст, двухлетний мальчонка, Эльза, трехлетняя девчушка, и пятилетняя Моника во все глаза таращились на нового дядю, теребили отвороты его брюк, предлагали свои игрушки, цеплялись за его колени; Моника прижалась к нему и маленькими своими ноготками водила вверх-вниз по складке брюк. Хорст, младший, уселся верхом на его правую ногу, как раз на подъем, где кончается ботинок, и Бойман почувствовал, как его носок, а затем и нога стали вдруг теплыми и мокрыми, он попытался мягко защититься, притворно испугался, как бы кто из детишек не свалился, как бы Эльза, если будет увиваться вокруг его ног да зарывать лицо под коленку, вдруг не задохнулась, но мамаша Фербер, изнуренная сорокалетняя женщина с вечно приоткрытым ртом и толстыми губами, внутренняя сторона которых видна была вплоть до выпирающих десен, и получалось, будто рот прикрывали выщербленные зубы, что, однако, тоже не вполне удавалось, — так эта добрая и работящая женщина вовсе не боялась за своих отпрысков, напротив, пока договаривалась с Бойманом, она все снова и снова поощряла малышей поскорее сдружиться с новым жильцом, новый дядя заслуживает их дружбы, пусть они покажут ему, как они рады, что он поселится в их квартире.

Слегка помятым вышел Бойман около четырех часов на улицу вместе с госпожой Фербер и Моникой. Эльзу и Хорста заперли. Господин Фербер, когда вернется домой, вновь освободит их, вымоет им руки, шеи и мордашки, даст поесть, поиграет с ними и уложит в постель, после чего займется своими делами: починит в подвале стену, или навесит новую дверь к чулану, или вскопает три квадратных метра земли в их садике, ведь надо же наконец посадить перед домом розовый куст. Госпожа Фербер и Моника попрощались с Бойманом уж очень сердечно и шумно, казалось, им хочется довести до сведения соседских дедушек, восседающих на ящиках в палисадниках, и как попало одетых соседок, протирающих окна или шьющих, сидя у окна, и даже бабушек, прикорнувших в сумеречной глубине комнат, что они нашли нового жильца, которым могут гордиться: молодого человека, вот, поглядите-ка, волосы подстрижены и аккуратно зачесаны назад, он такой высокий, но вовсе не высокомерный, поглядите, как приветливо он держится, как он слегка вытянул голову вперед, склонив затылок, потому что хочет общаться с окружающими, как длинными руками едва заметно помахивает вперед-назад, не ритмично, не в такт с шагами, о, в нем нет ни капли чопорности, жесткости и преувеличенной решимости, в нашем новом жильце, он простой долговязый парень и добрая душа, а его пухлые губы ясно показывают, что он охотно смеется и шутит и, верно, умеет неплохо целоваться. К тому же он человек ученый. Пишет в газете. Вот скоро сами прочтете, здесь, у себя на улице. Да, госпожа Фербер и ее дети вправе были гордиться. Госпожа Фербер считала себя недурным знатоком людей. До замужества она служила в настоящих, господских домах, ее никому не провести! А оплошность с дамой из варьете — что та вообще в ее дом проникла — следует целиком отнести за счет мужа, это он пустил ее, договорился окончательно между пятью и семью вечера, уступил нахалке. Ну, не во всем, о чем болтают соседки. Ей-то лучше знать. Но обморочить — нахалка его обморочила, тут уж не поспоришь. И ей, хозяйке дома, понадобилось семь месяцев, чтобы выставить надушенную чернявку, что вышагивает с номерами по сцене варьете. Тяжелые это были месяцы, — месяцы, когда Ойген и она ссорились чаще, чем за все годы их супружества. Может, все-таки что-то между ними было, между Ойгеном и танцовщицей (так называли девицу обитатели их улицы)? Она однажды все высказала танцовщице прямо в лицо, да, мол, она теперь точно знает, что танцовщица соблазнила ее мужа. В ответ девица судорожно расхохоталась, что госпожа Фербер вынуждена была стерпеть, а успокоившись, танцовщица выпрямилась во весь рост — она была высокая и стройная, этого у нее не отнимешь, — и этак медленно, сверху вниз сказала: «Дорогая госпожа Фербер, не стройте себе подобных иллюзий! Я и ваш муж?! Да ваш муж, — тут она раздула ноздри, словно лошадь, — да он слишком тощий для меня, ясно вам? Слишком тощий!» Ее слова глубоко оскорбили госпожу Фербер. Но как ни больно ей было, что мужа ее сочли слишком тощим, она с этой минуты твердо уверовала, что у него с танцовщицей ничего не было. Когда же она рассказала мужу, что танцовщица сочла его слишком тощим, так и он изменил свое мнение об этой особе. Через две недели они выставили ее за дверь.

А с молодым господином она поладит, объявила госпожа Фербер, рассказав Гансу Бойману все о его предшественнице, он ей куда больше по душе, и больше, чем безработный, который занимает чердачную каморку над его комнатой, тот ничего собой не представляет. Фамилия его Клафф, Бертольд Клафф, безработный, день-деньской что-то пишет, частенько даже ночью, неразговорчивый такой, чудак, хотя ему и тридцати нет, что-то у него неладно, уж она дознается. Не удивительно, что жена от него сбежала. Второпях собрала вещи, много ей, по правде говоря, собирать не пришлось, и съехала, даже не попрощавшись. А господин Клафф по сей день не считает нужным дать ей, владелице дома, объяснения по этому поводу. Мороз по коже продирает, как он на тебя глянет. Да, долго он тут не проживет, он, надо вам сказать, дружит с Шпорерами; весьма подозрительный человек, грубиян, вечно окружен какими-то тайнами и в придачу записной лентяй. С ним Гансу и знакомиться незачем, объявила госпожа Фербер, радостно на него глядя; она же видит, что ему, Гансу, тот вовсе не подходящая компания, поэтому она уверена, что с ним-то ей повезет.

Любопытствующие взгляды соседок подтвердили уже сегодня, что она сделала удачный выбор. Не говоря о том, что молодой человек без колебаний согласился платить за комнату сорок марок, а танцовщица решилась дать ей тридцать пять лишь после долгого торга. (Об этом, правда, Ганс узнал много позже от одной из соседок.) Провожаемый испытующими взглядами обитателей соседних домов, Ганс Бойман покинул Траубергштрассе, где отныне у него была собственная комната. Довольный, что ему удалось так быстро найти комнату, он охотнее всего тотчас прилег бы, чтобы чуточку отдохнуть, но тогда ему пришлось бы остаться в квартире с детьми, а если бы они набедокурили или поранились, ему пришлось бы вмешаться, одна мысль о чем была ему неприятна. Кроме того, в пять вернется господин Фербер, ничего не подозревая, войдет в дом, и Бойману придется ему все объяснять, нет, уж лучше он подождет, пока в одиннадцать придет госпожа Фербер, пусть сама сообщит новость мужу, тогда достаточно будет, если он, переступив порог комнаты, коротко представится и в двух словах объяснит, как нуждается в отдыхе, после чего закроется у себя и уснет.

На следующее утро, когда Бойман вышел из дома Ферберов, по всем его косточкам прокатилась волна сладкой истомы: он рад был, что ему удалось раз и навсегда убедить госпожу Фербер — ничуть ее при том не обидев, — будто он ненавидит завтраки, в любой форме, ныне и во веки веков. Ну, конечно, чуть-чуточку он приврал, Бог мой, как бы иначе он объяснил это госпоже Фербер. Завтракать с ней и детьми — муж выходил из дому тихохонько с термосом еще в ночное время — нет, этого он не выдержит. Болтовня, взаимные прикосновения, смешки рано поутру, когда он еще и свежего воздуха не глотнул, — подобная перспектива отбила бы у него всякое желание вставать.

Чтобы попасть в кафе, ему пришлось пройти немного по улице, и вот он уже устроился в уголке зала, ткнул пальцем в меню, показав официанту, что хотелось бы ему съесть, и безмолвно закончил свой завтрак, постепенно подготовив тем самым голосовые связки, легкие, весь организм к требованиям дня.