бычный, ничем не примечательный плащ. Когда она проработала пятнадцать лет, эта ее особенность была упомянута в «Филиппсбургер курир» и вдобавок отмечена была ее удивительная память на людей и цифры. Заметку, размером в семь строк, Альвин сохранил, он показывал ее тогда всем друзьям; вряд ли хоть один из них мог похвастать матерью, о которой писала газета. Мать Альвина частенько рассказывала, как просто высокопоставленные и очень высокопоставленные лица приводили с собой в театр гостей и они вместе подвергали проверке память известной гардеробщицы. Однажды обербургомистр привел даже министра, которому мать Альвина после спектакля подала, как и всякому другому, шляпу и пальто, еще до того, как тот протянул ей номерок. Министр отнес это за счет своей популярности, не желая верить, что гардеробщица запомнила бы его номер, считая его обычным зрителем. Тогда директор Филиппсбургского театра Маутузиус, человек с юмором, поставил небольшой эксперимент: он попросил всех зрителей, задержавшихся в фойе из-за шутливого спора, вспыхнувшего среди выдающихся личностей, чтобы они поменялись своими пальто, шляпами и шалями, — пусть ни у кого в руках не останется, что ему принадлежит и что ему впору. Затем он попросил мать Альвина взять у всех ту одежду, что они сейчас сдадут в гардероб, и вручить каждому номерок. После чего матери Альвина надлежало вернуть вещи их владельцам, что она благодаря своей неподкупной памяти помнила, ведь эти вещи в тот вечер их истинные владельцы уже сдавали и получили назад. Она выдержала испытание, не сделав ни единой ошибки. Это принесло ей громкую славу и десять марок чаевых. Пять — от ее начальника, директора, и еще пять от потрясенного министра. В «Филиппсбургер курир» об этом событии напечатали заметку, но в заметке было написано не столько о госпоже Альвин, сколько о приветливости министра и о забавных, брызжущих юмором идеях господина директора Маутузиуса. Мать Альвина весьма гордилась прошедшим экспериментом.
И долго еще, не один месяц спустя после этого события, она все рассказывала и рассказывала о нем. Всем до единого посетителя подробно расписывала она испытание своей памяти. Но юный Альвин чувствовал себя не в своей тарелке при мысли об этом событии. Он удивлялся, что мать поднимает теперь столько шуму вокруг своей памяти. Прежде она самое большее смеялась над всем этим, когда ей делали комплименты, и даже сама чувствовала себя не в своей тарелке, когда о ее памяти слишком много говорили. Альвин начал стыдиться того, что сотворили высокие господа с его матерью. Они позволили себе, представлялось ему, нечто неприличное по отношению к ней, он и сам не знал, почему так расценивал это событие, но чувствовал какое-то отвращение, когда мать начинала о нем рассказывать, когда начинала выхваляться, она, которая прежде не любила даже, чтобы ей напоминали о ее памяти, теперь выхвалялась, повторяла одобрительные слова высокопоставленных господ и каждый раз заканчивала свое повествование бессмысленным предложением: пусть, мол, хоть кто-нибудь попробует сделать, как я. Теперь Альвин понимал, почему он тогда испытывал стыд за свою мать. Господа сделали из его матери зоологическую сенсацию, цирк, ярмарочную забаву, коллегу «дамы без живота» или укротительницы блох; они развлекались тем, что она благодаря своей собачьей памяти браво подавала, точно поноски, пальто и шляпы, и ни одну вещь не перепутала.
Так со временем Альвин совсем иными глазами стал смотреть на славу матери. Эта печальная слава послужила ему стимулом, таким же стимулом, как и судьба преждевременно сошедших с дистанции жизни родственников. Он рад был, что матери уже нет в живых. Рад был именно из-за этой несчастной славы, ведь мать, чем старше становилась — когда уже давно не работала гардеробщицей и уже давно стала госпожой президентшей, — все больше настаивала на этой славе и при каждом удобное случае, особенно во время спортивных празднеств, вспоминала самым смехотворным образом свои успехи, свои лучшие времена, словно хотела дать понять всем спортивным звездам и другим выдающимся гостям, что и она была некогда чем-то вроде рекордсменки или даже артистки и великой искусницы. Это было у нее настоящей манией, и в конце концов даже своего рода психозом.
Альвин не собирался забывать свое происхождение. Мысленным взором он постоянно, словно свое удостоверение личности, словно фотографию, видел начертанные в памяти слова: выходец из низов. Отец его был когда-то бухгалтером и, не найдя способа сделать на этом поприще добротно сколоченной карьеры, попытался — что отвечало его склонностям — в спорте найти возможность подняться наверх; ни в какой иной области отец Альвина, при его образовании и способностях, не смог бы добраться до кресла президента. Но тем самым он все-таки подал сигнал.
Примером своей жизни он заставил обратить внимание на семью Альвинов, дал понять, что в их семье таится огромный запас энергии, — этого оказалось достаточно. Ну, и конечно, он мог составить кое-какую протекцию сыну. Правда, не столь активно, как это охотно расписывали его невежественные родичи, таким могуществом он никогда не обладал. Но в Совет по радиовещанию адвокат Альвин был избран: как представитель интересов Спортсоюза. Этот первый политический пост он получил действительно благодаря влиянию и авторитету отца, ибо к спорту имел лишь то отношение, что был сыном президента Спортивного союза земли.
Он понимал, что ему, чтобы пробиться наверх, придется действовать совсем иными методами, чем, к примеру, кому-нибудь из семьи фон Заловов. Не то чтобы он собирался преступить черту закона, но ему придется и с самим собой, и с людьми, что встретятся на его пути, обходиться жестче, чем такому вот фон Залову. Ему некогда ждать, пока его натура, его деловитость обнаружатся сами и будут признаны, он должен сам себя чеканить, как монету, и должен эту монету предложить, быстро пустить в оборот, чтобы она попала в руки множества людей.
Слава Богу, Ильза его понимала. Женщина стройная, скорее худощавая, она умела думать быстро и напрямик. Правда, у нее, урожденной фон Залов, времени в запасе было достаточно и уверенности хоть отбавляй, но она так хорошо понимала Альвина, что он иной раз с удивлением ловил себя на мысли, что различия между фон Заловом и неким Альвином не столь уж, пожалуй, велики, как ему представлялось. Жена подстегивала его, требуя доказать поскорей, что у нее, урожденной фон Залов, были все основания выйти за него замуж. Так и случилось, что супруги Альбины шли вперед плечом к плечу, сжав зубы и напрягши все жилы на шее, ведь подбородок нужно было энергично устремлять вперед к высоким целям. Иной раз они казались спринтерами, что стартовали вдвоем на одной дорожке, чтобы легче было подстегивать и поддерживать друг друга против конкурентов, бежавших каждый за себя по соседним дорожкам; Альвин и Ильза так тесно жались на своей дорожке, что чудом было, как они не путают друг другу карты. Часто в обществе, в разговоре, поддерживая друг друга, оба одновременно, хотя заранее условиться они никак не могли, говорили одно и то же, слово в слово, боясь, как бы другой не опоздал сказать своевременно то, что в эту минуту следовало сказать для их престижа и успеха.
— Ну вот, что я говорила: еды никакой нет, — шепнула Ильза Альвину, не преминув отставить худой локоть и подтолкнуть Альвина в бок, не со злостью, не сильно, не так чтобы причинить боль, а чтобы зафиксировать в памяти мужа на достаточно долгий срок тот факт, что ее предсказание опять, в который раз, сбылось. Она любила подобные мнемонические приемы, строя всю свою супружескую жизнь по системе очков; они очень точно все подсчитывали и хранили в общей памяти, кто, когда, в каком вопросе был прав, а кто неправ, Ильза была куда осторожнее в суждениях, чем ее частенько слишком несдержанный муж, при подведении итогов месяца оказывалось, что она ведет со значительным преимуществом по очкам. И это супружеское единоборство было не просто игрой, оно было средством, при помощи которого госпожа Альвин муштровала своего мужа в вопросах семейной внешней политики, воспитывала в нем сдержанность, благоразумие, умение правильно использовать свои таланты. Нет сомнения, она любила его, но еще более тесную с ним связь она ощущала как его наставница, как источник его самосознания, как тренер в жизненной борьбе, одновременно оружейник и королева, из любви к которой он должен всего добиться. Госпожа Альвин жила очень экономно, это было незаурядной чертой ее характера. До замужества она, изучая психологию, избавилась от всех и всяких иллюзий — не так уж много их было у нее, — но перешла затем на юриспруденцию, считая эту науку еще более полезной. Человеческую природу, как полагала госпожа Альвин, она видела насквозь. И оттого постоянно чувствовала уверенность в себе и снисходительное превосходство над теми, кто строил воздушные замки, болтая о красках или музыке, и предавался до потери сознания своим переживаниям. Госпожа Альвин не растрачивала себя по пустякам, она презирала увлеченность и самозабвение. Альвин гордился тем, что жена его, посмотрев фильм, уже вставая и выходя из зала — когда другие еще целиком находятся во власти картины, смущенно отирают слезы и не смеют поднять друг на друга глаза, — могла громко и ничуть не стесняясь высказывать резкие суждения об увиденном. Постоянной склонностью к иронии Ильза заслужила репутацию остроумной женщины. Муж всячески, когда и где только мог, способствовал укреплению этой репутации, считая, что в один прекрасный день использует разнообразные достоинства жены для построения своей политической карьеры.
Адвокат Альвин единым взглядом окинул собравшееся на помолвку общество, что постепенно стекалось в Зеленый салон, рассортировал его, всех по достоинству оценил. Нынче вечером он станет разговаривать прежде всего с Гарри Бюсгеном — могущественный редактор был из всех присутствующих самым полезным ему здесь человеком. В тот же миг, когда он это подумал, он почувствовал локоть жены у своего бока, и она, улыбаясь приветливо во все стороны, шепнула ему так, словно прошипела: