Бранденбургские ворота — страница 39 из 79

Буковый лес, Бухенвальд. Название такое же поэтическое, как, скажем, Березовая роща или Сосновый бор. У веймарцев в прежние времена имелись все основания любить Буковый лес и гордиться им перед жителями Йены и Эрфурта. Здесь они гуляли по праздникам семейно или в компании друзей, смотрели с вершины Эттерсберга на живописный яркоцветный Веймар.

В буковом лесу любил гулять и Гете. Где-то на вершине Эттерсберга поэт облюбовал могучий живописный дуб, под которым мечтал о величественном будущем Германии.

У Адольфа Гитлера были свои представления о величии Германии. Эттерсберг опоясали колючей проволокой, в буковом лесу засмердили трубы крематория. «Дуб Гете» оказался посреди фашистского ада…

Расплескав дождевую лужицу, машина остановилась неподалеку от ворот бывшего концлагеря. Андрей увидел выкованные на железной решетке ворот слова «Jedem das Seine»[50].

Под порывистыми ударами мокрого ветра они вышли на огромный унылый пустырь.

— Аппельплац… — негромко промолвил Зиверт. — Здесь мы стояли часами в зимний мороз и в летнюю жару, под проливным дождем и при шквальном ветре. Кто падал от истощения или болезни, тех пристреливали, забивали железными палками, душили проволочной петлей. Для разнообразия натравливали собак-людоедов.

На суровом лице Зиверта напряглись желваки, глаза сузились и застыли. Какие картины всплыли в его памяти? Кого из своих товарищей он вспомнил?

С каменной башни сорвался стон бухенвальдского колокола, за ним второй, третий… Рыдающие аккорды поплыли над туманной веймарской долиной. Во все концы Германии…

Зиверт вел Бугрова куда-то вправо по косогору. У барака с каменной, круто уходящей вниз лестницей старый коммунист снял шляпу. Резкий ветер шевельнул седую прядь.

— Здесь тысячи наших товарищей стали пеплом…

Он смолк, катая желваки. Дождевые капли стекали по скулам, словно слезы.

— В августе сорок четвертого сюда привезли Тэдди. Ночью. Не в тюремном фургоне, а в черном лимузине, в каких разъезжало фашистское начальство. Они боялись огласки…

После одиннадцати лет одиночки у Тэдди сильно болели ноги. Но пройти оставалось совсем немного. Только до этой лестницы… Он любил жизнь. Умирать ему не хотелось. Но он был железный человек. Наверное, взглянул на звезды в последний раз, вдохнул побольше лесного воздуха, простился молча с Германией… Когда начал спускаться по лестнице, палачи прикрыли за ним дверь и выстрелили сверху в затылок. Кочегар слышал два выстрела подряд и еще один…

Наутро по Бухенвальду прокатилась страшная весть, в которую никто не хотел верить. Здесь, рядом с бараками, пока все спали, был убит Эрнст Тельман!

Среди двадцати тысяч узников из всех стран Европы не было ни одного, кто не знал бы Тельмана, не слышал его имени. Для всех он олицетворял рабочую Германию. Сорок тысяч кулаков сжались в ярости. Международный комитет Бухенвальда — «полосатый Коминтерн» — решил провести траурный митинг.

Митинг в концлагере? Где за малейшее подозрительное движение — удар дубины или пуля? Да! Иначе нельзя: Тельман — знамя. Не только коммунистов Германии. Всех коммунистов мира!

В подземный бункер для инфекционных больных фашисты заглядывать не любили. Этим и решили воспользоваться. Один за другим проскальзывают туда в темноте после отбоя делегаты восемнадцати наций. Немец принес портрет Тельмана, нарисованный углем на картоне. Француз — лоскут красной материи и черную кайму. Четыре русских музыканта заиграли еле слышно на примитивных самодельных инструментах революционный траурный марш.

Слово дали Роберту Зиверту: он дружил с Тэдди и последним видел его. Речь по обстоятельствам предельно краткая:

— Ничего не забудем! Красная Армия наступает, и она свернет Гитлеру шею, как сказал Тельман. А мы должны выполнить свой долг — сделать свой вклад в борьбу. Значит — вооружаться!

Вооружаться — в концлагере? Да! Осторожно, умело и во что бы то ни стало! Нужно готовиться к бою!

Кацетники[51] использовали громадный международный опыт конспирации. Оружие в основном примитивное: самодельные ножи, кастеты, первобытные палицы — камень, привязанный к палке обрывком веревки. С риском для жизни связные доставили в лагерь несколько пистолетов. Изготовили десяток самодельных гранат — нашелся среди узников умелец, офицер с Украины, которого все называли Алекс.

— Ему, Алексу, мы больше всего обязаны удачей. Если бы не его самодельные гранаты, нас перестреляли бы, прежде чем мы успели наброситься на фашистов.

Зиверт рассказывает просто, без прикрас, но Андрей видит все так ясно, словно на киноэкране.

…Идут, еле волоча ноги, изможденные люди в полосатых робах. Со всех сторон — каменные стены и колючая проволока, через которую пропущен ток, пулеметы на сторожевых вышках и конвоиры с автоматами.

И вдруг — взрываются бомбы, хлопают выстрелы, скелеты в полосатых робах пошли на неудержимый яростный штурм!..

— Кто-то из наших писателей, — продолжает Зиверт, — сравнил восстание в Бухенвальде с восстанием гладиаторов под руководством Спартака. Сходство было бесспорное — там тоже бились за свободу люди из разных стран. Но есть и разница. Гладиаторы были здоровенные парни-атлеты, профессиональные воины, а бухенвальдцы — искалеченные, измученные, полуживые дистрофики. И пошли они не против копий и мечей, а против автоматов и пулеметов. Ты, геноссе Бугров, воевал, разницу представляешь.

Один пожилой русский офицер — он сражался еще в Конармии Буденного — ворвался на вышку, палкой убил двух охранников и захватил пулемет. Сам он погиб от многих ран, но второй русский парень, бежавший следом, встал за пулемет и начал обстреливать фашистов. И другие ваши отличились: Николай Симаков, Иван Смирнов, Степан Бакланов. Не люди, а ураган!

— А как звали того… первого? Пожилого буденовца, который погиб?

— Кажется, Иван. Впрочем, в лагере всех русских звали «Иванами».

— Да, у нас Иванов много. На Иванах земля русская держится…

— Пойдем, я покажу тебе, где мы похоронили их — героев того последнего сражения.

«Может быть, это отец? — с острой тоской думал Андрей, шагая к братской интернациональной могиле. — Партизанил, был ранен, попал в плен… Козак Крючков тоже пошел бы на пулемет с палкой. В такой святой драке он был бы первым».

ГЛАВА V

В Москве, во время работы над дипломным рефератом, Бугров среди прочих монографий использовал книги Хартмута Майера — аналитические очерки по истории Германии с начала двадцатого века до захвата власти фашистами в 1933 году. Студента увлекали тогда не только глубокие мысли автора, но и его метафоричный, образный язык. Хартмут Майер был и крупный ученый, и талантливый писатель. Теперь от Роберта Зиверта узнал Андрей, что Хартмут Майер заканчивает вторую книгу — о преступлениях и крахе фашизма. Спешит, опасается не успеть: ему за восемьдесят, здоровье подорвано в тюрьмах и концлагерях.

Два года назад, когда Хартмут Майер жил в западной части Берлина, банда фашиствующих молодчиков ворвалась в его квартиру, учинила погром, разожгла на полу костер из книг и рукописей. К счастью, сам Хартмут Майер и его дочь Регина находились в это время по соседству у своих друзей. Пустив в ход лыжные палки, друзья старого профессора разогнали трусливую сволочь. Однако гибель уникальных книг и набросков новой книги тяжело сказалась на здоровье старика: у него был опасный сердечный приступ, парализовало ноги.

Товарищи, оберегающие ученого, убедительно просили Бугрова не задерживаться более получаса и не задавать вопросов, которые могут взволновать больного ветерана.

Уютный дом красиво обвит побегами дикого винограда. Прежде он принадлежал процветающему коммерсанту. Навстречу Андрею вышел человек решительного вида — вероятно, дежурный товарищ по охране. Мера предосторожности, как теперь знает Андрей, не лишняя.

Хартмут Майер сидит за работой в просторной светлой комнате. Ноги и спина его заботливо укутаны теплым пледом. Слева коробка с лекарствами и небольшой графин с водой. Справа кнопка сигнального звонка в комнату дочери. Перед ним пюпитр, он вмонтирован в ручки инвалидного кресла-коляски. На нем листы исписанной бумаги. Профессор работает с рассвета. Вначале диктует дочери, которая стенографирует, расшифровывает и записывает на машинке. Майер прочитывает то, что получилось, беспощадно правя написанное, после чего Регина перепечатывает набело.

— Вы прибыли точно! — приветствует вошедших профессор бодрым, но слабым голосом. — Рад вам! Садитесь поближе: громко говорить я не могу.

Голова у Хартмута Майера необыкновенно красивой и благородной формы. Огромный лоб с выпуклыми висками образует куполообразный вместительный свод. Волос на нем почти не осталось. Они сохранились только сухими белыми вспышками за ушами.

«И такую голову хотели отрубить!» — подумал Андрей.

Когда Майер был арестован в третий раз и сидел в дрезденской политической тюрьме, прозванной «Матильда», фашистский суд приговорил его к гильотине. Их по всему рейху стояло девятнадцать. Работали гильотины методично, словно станки на военных концернах Геринга; срезали самые умные и честные головы Германии.

Немощно старое измученное тело, недвижны сохнущие ноги, но мысли ученого по-прежнему плодотворны. Если бы Андрей не читал первой книги Майера, ему теперь трудно было бы успевать за их полетом, улавливать суть неожиданных отступлений, парадоксов, каламбуров. Всего нескольких емких фраз — и точно охарактеризована первая мировая война. Еще несколько — и показано значение Октябрьской революции для всемирной истории. Это высокое искусство напоминает Андрею любимого профессора Евгения Викторовича Тарле. Но тот всю жизнь был кабинетным ученым, работал в тиши, а Хартмут Майер — боец и практик. Он прошел со своей партией по площадям в рядах демонстрантов, по тюрьмам, через камеры пыток.

— Коммунистов моего поколения осталось теперь мало, — размышляет профессор. — Судьба, как видно, приберегла нас для того, чтобы мы могли осмыслить весь колоссальный этап новой европейской истории. Подростком я видел Маркса, в молодости слышал выступления Энгельса, в зрелые годы знал Ленина, имел счастье увидеть, как под его руководством свершилась величайшая революция. А теперь живу в эпоху, когда от факела Октября возгорается всемирный революционный процесс. Приходят в движение миллионные массы на всех континентах.