Пробился с трудом почти до дверей, но тут как раз наткнулся на милейшего Хворостинкина. Обрадовавшись, Касьяныч предложил хлопнуть стопочку за праздник; проворно нырнул к столу, накидал на большую плоскую тарелку фунта полтора колбасы и хлеба, поставил на нее же две рюмки водки и вернулся к Бугрову с таким видом, будто собирался вручить ему профсоюзную премию.
Поздравили друг друга, выпили, закусили.
— Ты, я смотрю, не освоил еще тактику наступления? — пошутил Хворостинкин. — Тут ведь чуть зазеваешься — уйдешь несолоно хлебавши.
— Да уж… — пробормотал Андрей. — Быстрота и натиск.
— Минуточку! — Касьяныч заговорщически поднял короткий и толстый перст. — Сейчас промыслю пивка.
Он подмигнул Андрею и опять исчез в толпе именитых гостей.
Андрей хотел поставить на угол стола опустевшую тарелку и уйти, но, подняв глаза к зеркалу, висевшему наклонно на стене, увидел… лицо Анечки!
Она тоже заметила Андрея, замерла, неловко повернув шею с большим малиновым кулоном на золотой цепочке. Сердце Андрея сжалось — ему вспомнилась наивная припевочка: «Малиновый беретик — лисичкин воротник…» Где он теперь, этот скромный беретик? Куда заброшен? Где милое поношенное пальтишко?
И глаза у нее не такие, как прежде, — печальные, с затаенной болью…
Забыв про Хворостинкина, Андрей пошел к дверям. Спустился по мраморной лестнице, вышел на Унтер-ден-Линден, побрел, сам не зная куда.
Прав был морячок Танцюра! Анечка несчастлива с Гошкой, и в ответе за это он, Андрей Бугров. Не смог удержать, уступил негодяю. А ведь было, было у них настоящее счастье — там, в золотом осеннем лесу. Летели они с Анечкой, держась за руки, в дивную бесконечную сказку…
Надо было крепче тогда держать ее за руку. Так крепко, чтобы никто в мире не отнял ее!
На Унтер-ден-Линден пустынно. Блестят мокрые тротуары, в них кое-где отражаются зеленоватые пятна света от газовых фонарей. И град сыплется с неба зеленоватый… А впереди слабо освещенные Бранденбургские ворота. За ними Западный Берлин. Там, во тьме Тиргартена, в холодной мокрой земле лежат семнадцать солдат его роты. И Феликс… Словно крупной солдатской солью, осыпана градом их братская могила…
Прошел под высокой аркой Бранденбургских ворот. По бокам широкой аллеи ветер раскачивает безлистые деревья. Справа во тьме чернеет рейхстаг — затихший, мертвый, чем-то еще угрожающий.
Шквалом ударил зеленоватый град. Распахнул легкий плащ, забросил на плечо галстук, больно ударил по щекам. Бей крепче! Крепче!..
Советник Кыртиков пил свой обязательный послеобеденный стакан чая. Обтянутое кителем рыхлое тельце его покоилось в мягком замшевом кресле табачного цвета, и в целом все воспринималось издали как нечто странное с шестью ногами.
Советник не изменил вальяжной позы после того, как перед ним появился вызванный журналист. Только повел глазами и небрежно указал на стул для посетителей, стоявший сбоку от стола. Не спеша отпил еще несколько глотков, хрупая крохотками сахара и сладко причмокивая.
— Так вот ты какой… Бугров, — начал наконец, Викентий Иннокентьевич, отодвигая стакан в тяжелом серебряном подстаканнике и доставая из галифе шелковый носовой платок. — А то я смотрю, появился в газете… цеце… некий новый берлинский собкор. Думаю себе… уж не тот ли Бугров, что у нас в области… це-це… элеватором заведовал. До войны еще…
Кыртиков утирал платком одутловатое лицо, а студенистые липкие глазки меж тем продолжали делать свое дело — оценивали и определяли: хитер журналист или прост, трусоват или не очень.
— М-да… Газетку вашу почитываю регулярно, это входит в мои обязанности. Интересуюсь, что она публикует про ГДР, особенно если не ТАСС сообщает, а пишет собственный корреспондент под собственную, так сказать, ответственность…
Кыртиков многозначительно умолк. Бугров понимал, что это всего лишь «увертюра».
— М-да… В последнее время некий флюсик в ваших писаниях замечается, — Кыртиков почему-то перешел на «вы».
— Флюсик? Какой флюсик?
— Пока небольшой. Некий перекосец в прошлое, в прошедшую историю Германии. Почему бы это?
— Мне думается, — сказал Бугров, стараясь выражаться мягко, — без истории, без знания прошлого трудно понять то, что происходит теперь. Не все читатели у нас так уж хорошо знают германскую историю.
— Основное наши люди знают хорошо: был фашизм, был Гитлер, была война. Теперь этого нет и никогда не будет. Так что уводить их слишком далеко назад, в исторические дебри, не следует. Так можно людям голову задурить. Зачем, к примеру, вспоминать Розу Люксембург? Вы знаете, что у нее были политические загибы?
— Знаю. Очень сложное время было, нелегко было сразу разобраться. И все-таки Ленин назвал Розу Люксембург «единственным мужчиной» в Германии среди трусов, болтунов и оппортунистов.
— Вот я и говорю: сложно. Значит, нечего запутывать читателей. Пишите проще, о тех, кто сегодня руководит и проводит верную линию.
Советник запихнул влажный платок в карман галифе.
— Я и о них пишу. В последнем очерке.
— Однако! — Кыртиков предостерегающе поднял палец. — Однако и тут надо быть осторожным и точным. Каждое слово десять раз взвесить, прежде чем тащить в газетку. Вот вы недавно написали очерк про этого… ну, как его?.. Который Тельмана знал?
— Роберт Зиверт?
— Вот, вот. О нем можно, конечно, писать: сидел в концлагере, и вообще. Но не подряд же все пересказывать, что он говорит. Мало ли что он может сказать… Или вспомнить…
Советник достал из ящика и протянул Бугрову газету с его очерком. Ткнул пальцем в абзац, обведенный тонким красным карандашом:
— Вот. Прочитайте, что вы написали.
— И что же здесь вам… показалось?
— Не понимаете? Смотрите, Бугров, — совсем тихо проговорил Кыртиков. — Малейшая ваша ошибка, и… никакие покровители вам не помогут.
«Вот оно что! — догадался Бугров. — Ему доложили, что я бываю у советника Паленых!»
— Кроме того, — продолжал Кыртиков, — замечено, что вы слишком свободно перемещаетесь в стране пребывания. Разъезжаете и расхаживаете туда-сюда, словно у себя в деревне.
— Я корреспондент. Чтобы выполнять свои обязанности, я должен больше видеть, общаться с людьми…
— От бдительности корреспонденты не освобождаются, — отрезал Кыртиков. — Я вас предупредил, это мой долг. Помните наш разговор. Советую работать честно и не умничать. Проводить нашу, советскую линию. Мы вашу газету читаем оч-чень внимательно!
По берлинским мостовым грохают тяжелые подкованные башмаки. Над притихшим городом нависла песня гитлеровских штурмовиков: «Сегодня нам принадлежит Германия. Завтра — весь мир!»
В огромный костер, полыхающий вначале Унтер-ден-Линден, фашистские молодчики бросают книги из университетской библиотеки. Охрипшие глотки рявкают: «Зиг хайль! Зиг хайль!» Клочьями разлетается сажа.
В их беснование, в прожорливый гул инквизиторского костра вплетается издалека проникновенный человеческий голос: «Нет! Этому не бывать! Германия будет иной!»
Сила голоса все нарастает. Это голос рабочей Германии!
На киностудии ДЕФА в пригороде Берлина озвучивают исторический документальный фильм. Песни звучат не с пластинки — поет сам Эрнст Буш. Поет с прежней страстью, попирая ложные слухи о своей гибели. Поет так, словно за ним идет в сраженье весь атакующий класс планеты.
Он среднего роста, одет в черную поношенную фуфайку и темно-серые брюки, подпоясанные ремнем. Голова с залысинами, на лбу виден большой шрам, левая половина лица слегка перекошена.
И все-таки лицо это прекрасно! Оно выражает мужество и волю, оно излучает победное вдохновенье. И поза у Поющего Трибуна все та же, что много лет назад, когда он пел перед Германией Тельмана — поза рабочего парня, знающего себе цену, умеющего постоять за себя и товарищей. Одна рука в кармане, другая, крепко сжатая в кулак, то отбивает такт, словно молот по наковальне, то взлетает над головой выпущенной на волю птицей.
Эрнст Буш родился вместе с двадцатым веком в том самом портовом городе Киле, откуда «красные матросы» пришли в 1918 году штурмовать берлинский дворец Гогенцоллернов. Перед будущим авангардом революции сынишка докера Буша «дебютировал» в возрасте семи лет. Он пел на портовом празднике любимые народные песни, а завершил свой дебют революционным «Интернационалом»!
Кудрявому белокурому малышу дружно подпевали матросы, грузчики, строители кораблей. И никто из них не догадывался тогда, что в этот час у рабочей Германии родился запевала, что пройдет время — и песни Эрнста Буша станут неотделимыми от истории борьбы рабочего класса Германии и Европы.
Предательство ноябрьской революции правыми лидерами социал-демократии нанесло огромный ущерб рабочему движению, но остановить его борьбы не могло. В двадцатых годах продолжались яростные схватки пролетариев с черными сотнями реакции, а затем с бандами фашизма. В этих схватках рабочий класс Германии накапливал опыт борьбы и создавал свое боевое искусство. Время выдвинуло Иоганнесса Бехера и Эриха Вайнерта, Бертольда Брехта и Анну Зегерс, Ханса Эйслера и Пауля Дессау. Парень из портового Киля — бесстрашный и неукротимый Эрнст Буш — запел на городских площадях перед многотысячными толпами. Запел небывалые, неслыханные до того песни.
Нередко такая песня рождалась вскоре после крупного политического события: от ее создания до исполнения на площади проходило всего несколько часов. Песни Эйслера и Дессау на стихи Бехера, Вайнерта или Брехта обладали огромной зажигательной силой. Признание этой силы заключено в смертном приговоре Бушу, вынесенном фашистами: «За распространение коммунизма посредством поэтических выступлений»!
Во время войны прошел неясный слух о гибели Эрнста Буша. Говорили, что он был схвачен фашистами, брошен в тюрьму и во время пыток главный палач рейха Гиммлер будто бы проткнул горло великого певца ножом. Зная уже, на что способны фашисты, многие верили. Но на сей раз, к счастью, слух подтвердился не полностью. Буша действительно бросили в камеру смертников, он был изранен, изувечен, но все же остался жив. Вернувшись в Москву и работая на заводе, Андрей Бугров с огромной радостью прочитал в газете стихи Константина Симонова: