— Здрав-ствуй! — проговорил по складам и нелепо поклонился. — Это ты?
— Я… Здравствуй, Андрюша.
Как давно он не слышал ее голоса! В памяти вспыхнула картина золотой осени, их сладкий полет в березовую сказку…
— Вот это встреча! — подавив растерянность, бодрым голосом проговорил Андрей. —У самых Бранденбургских ворот!
— Да… Странно… Кто бы мог подумать!
Андрей заглянул под голубой козырек коляски:
— Зеленоглазая… В маму… А назвали как?
— Виктория.
— Виктория? Победа, значит. Хорошее имя!
Посмотрел ей в лицо. В чистых зеленоватых глазах стояли слезы. «Что ж я делаю? — ужаснулся он. — Как же я смею так?»
— У тебя… не все хорошо?
— Нет… Мы разойдемся, наверное, когда вернемся в Москву. А теперь нельзя. Это может повредить Георгию по службе.
— Как же ты будешь жить?.. В институт вернешься?
— Вряд ли. Вернусь к маме, поступлю работать…
— Жаль. Тебе ж всего два курса оставалось.
— Какой теперь институт… Ребенок…
Лицо ее вдруг исказила гримаса, и Анечка беззвучно заплакала, прижимая платочек к губам. Над низко опущенной головой, точно подбитая птица, вздрагивал высокий воротник.
Острая жалость переполнила сердце Андрея. Он взял Анечку за руку, хотел сказать какие-то слова… Но их не было.
Анечка перестала плакать, утерла слезы, поправила газовый шарфик на шее.
— Ты ступай, Андрей… Нас могут увидеть… Нехорошо получится.
— Да, я пойду.
— А за меня не беспокойся. Это я так…
Он кивнул головой, хотел пойти дальше, но Анечка поспешно, понизив голос, предостерегла:
— Ты его берегись! Он тебя ненавидит.
— Знаю. Он и должен меня ненавидеть. Но ты за меня тоже не беспокойся. Как-нибудь…
Она улыбнулась невесело. Слабо помахала ему рукой.
ГЛАВА XII
На этот раз не было никаких признаков благодушия: ни чаепития с причмокиванием, ни вальяжной позы в мягком кресле. Всей своей фигурой и выражением лица советник Кыртиков являл суровость и непреклонность.
— Я вас предупреждал, кажется? — строго вопросил он, едва Бугров вошел к нему в кабинет.
Не ожидая ничего хорошего от этой встречи, Бугров дал себе слово держаться как можно спокойнее.
— Не понимаю. Что вы имеете в виду?
— Не прикидывайтесь простачком! — яростным фальцетом прикрикнул советник. — Что вы опять колбасите? Куда гнете ваше «творчество»?
— Никуда не гну. Делаю то, что нужно.
— Если бы! Нет, вы протаскиваете в газету вреднейшую чепуху!
— Прошу конкретно: что вам не нравится в нашей газете?
— Не в вашей газете, а у вас! В ваших сомнительных писаниях.
— Наша газета не частная лавочка. Когда она что-то публикует, то отвечает за каждое слово. И если вам не нравится…
— Не мне персонально, а всему руководству.
— Кому именно? Кроме вас пока никто…
— Я отвечаю за ваше поведение здесь! Несу прямую ответственность за все ваши загибы и выверты. Не в меру стали самонадеянны: пишете что захочется, разъезжаете куда вздумается, встречаетесь с кем попало…
— С «кем попало» я не встречаюсь.
— Встречаетесь! Нам все известно! Тут разной швали еще предостаточно, они вам напевают, а вы все на веру берете. Человек вы молодой, неопытный, политически не очень грамотный…
— Я вас попрошу!..
— Нечего меня просить! Я знаю свои обязанности! Это вы своих не знаете!
Кыртиков извлек из ящика несколько газетных вырезок, сцепленных скрепкой. Это были последние очерки и репортажи Бугрова. Некоторые абзацы тонко и аккуратно, как в прошлый раз, обведены красным карандашом.
«Гошкина работа! Аккуратист! Систематик и аналитик!»
Пробежав один из обведенных абзацев, Кыртиков ткнул в него пальцем:
— Во! Что за чушь? О каких это вы плетете «издержках послевоенных исканий»?
— А что, разве их не было? Все было наперед известно? Разве немцы не создают государственные, политические и общественные формы, каких они прежде не знали?
— Это никому не интересно, что вы считаете. Мало ли что вам придет в голову! А уж если завелось «собственное мнение» — держите его при себе, не тащите в газету, не засоряйте мозги миллионам.
Бугров промолчал. Сдержался.
— Или вот еще: «Линия раскола проходит не по немецкой земле, а по немецким сердцам». Что это — стишки? Есенинщина?
— Написано плоховато, — согласился Бугров. — Но мысль не такая уж глупая. Я имел в виду…
— Никого не интересует, что вы имели в виду. Рано вам доверили ответственную политическую работу. Ошиблись!
— Это ваше личное мнение?
— Мое мнение — это мнение коллектива. А что это за «новых немцев» вы изобрели?
— Я не изобрел. Они существуют. Их породила сама жизнь.
— Чушь! Вреднейший идеализм! Нам надо проявлять сугубую бдительность, всегда быть готовыми дать отпор. А вы? Вы своими глупыми писаниями размагничиваете, расслабляете, дезориентируете! И это все потому, что вы выбрали себе в поводыри опасного политического слепца. Советник Паленых экономист и не понимает всей серьезности политической обстановки. Ему всюду мерещатся друзья.
— А вам — враги?
— Не грубите! — взвизгнул Кыртиков. — Надо уметь видеть врагов! Насквозь видеть! А вы их не видите, не замечаете, даже не чуете. Совсем потеряли бдительность. И рухнули в яму!
— Что за «яма»? Куда я рухнул?
— Он даже не подозревает! Вот до чего докатился!
— Да вы конкретно скажите: в чем дело? По существу.
— Будет и по существу. Мы имеем дело с фактами, а не с пустыми «теориями». Отправляйтесь к атташе Позднякову. Он покажет вам кое-что. Может быть, поймете наконец.
— К Позднякову?.. Скажите вначале: в чем дело?
Кыртиков посмотрел на Андрея с откровенной неприязнью и зловеще прошептал:
— Немецкую семью Кампе посещали?
— Да. И что?
— Ступайте! — выкрикнул Кыртиков на самой высокой ноте. — Поздняков вас просветит!
К двери Позднякова Андрей подходил словно к молчащему до поры доту: знал, что из укрытия нацелено на него убойное оружие, а вот какое именно — не знал…
Нажал медную ручку вниз, потянул массивную дверь на себя — она открылась медленно, тяжко, словно была чугунная.
Большая комната с высоким лепным потолком пуста. С потолка свисает желтоватый стеклянный плафон. Черные и бурые корешки папок на стеллажах. На них наклейки с индексами и номерами. Ниже картотечные ящики. Один из них вытянут для работы: в пачке белых картонных формуляров торчит красная закладка.
— Разрешите? — негромко произнес Бугров. В горле у него пересохло.
— Да. Пожалуйста, — откуда-то из-за стеллажей ответил спокойный Гошкин голос.
И тут же появился он сам. Ничуть не удивлен: видимо, уведомил уже Кыртиков по внутреннему телефону. Выражение красивого, чисто выбритого лица вроде бы даже приветливое.
Андрей сделал шаг к столу, за которым оказался Поздняков, сказал глуховато:
— Меня интересует судьба немецкого коммуниста Бруно Райнера. Известно, что перед концом войны он находился в концлагере Заксенхаузен.
Агатовые глаза атташе насмешливо блеснули: «Ишь ты, как сформулировал!» Но Андрей не видел Гошкиных глаз. Он смотрел на его руки с холеными розоватыми пальцами и аккуратно подпиленными ногтями.
— Он погиб, — с любезной готовностью сообщил атташе. — В названном концлагере, в Заксенхаузене.
— Это достоверный факт?
— Вполне.
Андрей собрался с силами и взглянул в ненавистные глаза:
— Когда? При каких обстоятельствах?
— При обычных. В начале сорок пятого. Умер от дистрофии. «Дошел», как говорили.
Слово «дошел» Гошка произнес благозвучно и отчетливо, будто оно означало нечто приятное. У Андрея пальцы судорожно сжались в кулаки.
Поздняков подошел к шкафу, открыл дверцу и, не разыскивая, взял с полки пронумерованную серенькую папочку.
— Здесь все, что известно о Бруно Райнере. В частности, показания двух кацетников-антифашистов, подтвердивших его кончину в начале сорок пятого.
— Кто эти люди? Где они?
— Их уже нет. Один умер вскоре после освобождения, второй живет в Западной Германии. Адрес неизвестен.
— Жаль…
— Ознакомьтесь, — Поздняков протянул папку Бугрову. — Кроме показаний двух кацетников, тут есть одна любопытная газетная вырезка. Она тоже касается почтенного семейства Райнеров. Присядьте на всякий случай.
Последние слова прозвучали с издевательской ласковостью. Бугров почувствовал, что в тонкой папочке запрятана мина.
Он отошел к свободному столику, присел на стул, открыл папку.
Несколько сколотых скрепкой листочков и пожелтевшие вырезки. Кое-где абзацы тонко и аккуратно очерчены красным карандашом. Как у Кыртикова!
Вот показания двух кацетников: по-немецки, плохо отпечатанные на машинке, на пожелтевшей бумаге. Сверху указаны партийная принадлежность, профессия, место жительства до ареста. Внизу подпись и дата. Все вроде бы достоверно.
— Который из них умер: Мазер или Хакенбауэр?
— Хакенбауэр.
— Могу я списать данные о Мазере?
— Пожалуйста.
Бугров перевернул подшитый листок в папке и увидел сложенную пополам газетную вырезку. Поздняков ожидал этого момента.
— Любопытная расшифровка одного известного фотоснимка. Он сделан в апреле сорок пятого около рейхсканцелярии.
Андрей развернул газетную вырезку и увидел знакомый материал. Два года назад, начав готовиться к защите диплома, он наткнулся в архиве на записки некоего «очевидца» о последних днях Адольфа Гитлера. Дорожа временем, студент Бугров пробежал их тогда наскоро — прямого отношения к теме диплома это не имело. Суть, однако, уяснил. Офицер из охраны Гитлера, отсидевшийся где-то в опасные послевоенные годы и почуявший, что теперь можно не бояться, пытался героизировать жалкие и позорные обстоятельства, при которых покончил с собой его обожаемый фюрер.
От одного из абзацев, обведенного Гошкиным красным карандашом, отходит тонкая стрелка к фотоснимку: Гитлер перед строем мальчишек-тотальников в солдатских касках. Одному из них он прицепляет на грудь Железный крест.