Бранислав Нушич — страница 23 из 85

«— Веры православной?

— Да, конечно! (Ведь и она той же веры.)

— Вам двадцать три года?

— Ах, а ей всего только шестнадцать, ее лицо еще покрыто тем сладким пушком, который с яблока сдувает первый ветерок, а с девичьего лица первый поцелуй. Шестнадцать лет! Мюссе, вспоминая этот возраст, вероятно, воскликнул бы: „О, Ромео! Это же возраст Джульетты!.. В этом возрасте девушка является во всей красе невинности и во всем великолепии красоты!“

— Глаза карие.

— Нет, нет, господин начальник, у нее черные глаза. Они усыпляют, они пробуждают, они обжигают, они сами лечат нанесенные ими раны.

Но… не буду больше думать о ней. Ведь, может быть, как раз в эту минуту она положила свою очаровательную головку на пуховую подушку и размышляет, в кого бы ей влюбиться, пока меня нет».

Так отвечал Нушич, но до ушей начальника доносились только короткие фразы, которые тому и полагалось услышать. А в голове Нушича зрел новый литературный замысел, шли поиски формы, причудливой и смешной.

Наступили дни полного одиночества. Лишь за час до полудня Бранислава выпускали на короткую прогулку. Письма разрешалось писать только в определенный день, раз в неделю, да и то эти письма отправлялись только в том случае, если их просматривал начальник тюрьмы. На письмах, которые доходили до Бранислава, тоже стояла подпись начальника.

В первое время главным чтением Нушича было Священное писание. По нему Нушич учился хорошему сербскому языку, а кроме того, он запомнил великое множество библейских изречений и сюжетов, которые великолепно знал до конца своей жизни и удачно использовал. Вскоре он был «полностью подготовлен к произнесению церковных проповедей».

Однако в церковь он попадал не часто. Каждую неделю надзиратели водили в городскую церковь двадцать очередных заключенных. По улицам они шли попарно в сопровождении вооруженных конвоиров.

«Не могу утверждать, что строгий режим по отношению ко мне применен по специальному приказу из Белграда. Скорее всего, это была инициатива самого начальника каторги, а надо знать, что этим начальником тогда был пользовавшийся дурной славой бывший уездный начальник из либералов Илья Влах. Белый Медведь, Илья Влах и еще несколько уездных начальников тогда были знаменитыми сатрапами режима, от которых стонал целый уезд, попавший им в лапы, и о них в редакции оппозиционных газет письма шли сплошным потоком. Так как пожаревацкая каторга была всегда полна оппозиционеров, то туда начальником специально послали Илью Влаха, чтобы он им и в тюрьме отравлял настроение.

Разумеется, такой человек, увидев из сопроводительных бумаг, что я осужден за оскорбление Его Величества — а это считалось самым большим преступлением, которое только можно было себе представить, — должно быть, по собственной инициативе применил ко мне тюремные порядки со всей строгостью.

Не имея возможности писать, читать, разговаривать с кем бы то ни было, я убивал время тем, что целыми днями молол кофе, варил его и пил; а еще набивал сигареты и возился со старым пальто, которое я без надобности укорачивал, лишь бы чем-нибудь заняться».

Однако из других источников мы узнаем, что в первый же месяц своего пребывания в тюрьме Бранислав много работает и ведет обширную переписку. Уже через десять дней после прибытия в Пожаревац, 23 января, он пишет Илье Огняновичу-Абуказему, редактору новосадского «Явора»: «У меня есть несколько стихотворений, которые я мог бы послать вам сразу, да знаю, что стихов у вас обилие — щебет доносится со всех сторон, а потому дайте мне еще немного времени, и я напишу для вас рассказик из тех, капральских… Если попадет в руки какая-нибудь новая книжка, сделаю и критическую заметку…»

Очевидно, у Нушича сразу же появились каналы связи с волей, о которых не было известно начальнику тюрьмы. По этим каналам шли газеты, книги, письма, известия о хлопотах друзей, старавшихся добиться освобождения Бранислава. Это видно из ответного письма Абуказема, сообщавшего, что «обстоятельства скоро переменятся», и обещавшего посылать книги «по тому же адресу, по которому высылается газета».

Нушич шлет стихи и извиняется: «Мне бы уже следовало рассказ закончить, но не получается, я и это пишу ночью, да и то осторожно — боюсь, заметит часовой, который ходит под окном…»

Вскоре все изменилось.

По одной версии, смягчение режима выхлопотали друзья Нушича. Его собственная версия куда более красочна.

* * *

Начальник тюрьмы, Илья Влах, личность была вполне реальная. Он и в самом деле подвергался критике органа радикалов «Одъек», обвинявшего его в «служебных злоупотреблениях, взяточничестве и протекции». Он привык преследовать «смутьянов» — радикалов и был сбит с толку событиями, которые произошли перед самым появлением Нушича во вверенной ему тюрьме.

Радикалам предложили сформировать правительство. И главой правительства стал Савва Груич, который еще молодым офицером вместе со Светозаром Марковичем жадно читал в Петербурге сочинения революционных демократов и посещал собрания нигилистов. Теперь он был спешно произведен из полковников в генералы и заседал в одном правительстве с министром иностранных дел полковником Драгутином Франасовичем, матери которого были устроены пышные похороны, описанные в «Двух рабах».

Начальник тюрьмы Илья Влах ожидал, что из Белграда последует амнистия политическим заключенным. Но этого не произошло. Радикалы, хлебнув власти, тотчас усвоили программу либералов и постарались избавиться от «нигилистических и анархических элементов». Вот уж поистине, хочешь сделать человека благонамеренным — дай ему власть. Невольно вспоминается Мирабо, который утверждал, что якобинец на посту министра — уже не якобинский министр ибо уста, прежде требовавшие крови, теперь источают примирительный елей.

Трансформации, происходившие с радикалами, в тюрьме были как-то особенно ощутимы. Впоследствии Нушич сравнивал глазок тюремной камеры с волшебным биноклем.

«Посмотришь, например, на какого-нибудь политика с одной стороны — и видишь политического деятеля, великого государственного мужа, чье каждое слово означает эпоху в развитии государства, чей каждый шаг — это шаг истории; толпы людей преклоняются перед его мудростью. Такие деятели заменяют олимпийских богов, живших когда-то среди людей. А повернешь бинокль, посмотришь с другой стороны — и увидишь жалкого государственного чиновника, увидишь себялюбца, каждое слово которого пропитано расчетом и лицемерием, каждый шаг которого — это очередная попытка ограбить. Толпы платных агентов кланяются ему, превозносят его, а он, как меняла из Ветхого завета, зашел в храм господний в надежде поторговать».

Порядок вещей и отношений в государстве нисколько не изменился, но Илья Влах, поразмыслив месяц-другой, на всякий случай стал допускать некоторое благодушие по отношению к политическим заключенным. Бог его знает, как еще повернется и кем они станут!

Почувствовав новое умонастроение начальника, Бранислав на одной из поверок попросил разрешения писать. Это была уже вторая попытка — в первый раз Илья Влах наорал на него. Теперь же он лишь по-отечески посоветовал:

— Не пиши, юноша. Тебе же лучше будет. Ведь это тебя до тюрьмы довело. Был бы ты необразованный, и посейчас оставался бы честным и достойным человеком. И в жизни, может быть, чего-нибудь добился бы. А так ты, словно мошенник, пошел по тюрьмам…

Поскольку и эта попытка не удалась, Бранислав пошел на хитрость. В кабинете Саввы Груича министром юстиции стал Гига Гершич. Человек это был весьма примечательный. Ученый юрист и профессор университета, он был остроумен и всесторонне одарен. До сих пор в Югославии шутки его публикуются в сборниках исторических анекдотов. Бранислав еще в школе читал его переводы «Гамлета» и «Отелло». Гершич был и неплохим художником. Говорят, что в юморе Нушича прослеживается влияние Гиги Гершича.

Так вот как Нушич описывал свою борьбу за смягчение тюремного режима:

«Покойный Гершич, как известно, был женат на госпоже Марине, которая вышла за него, будучи вдовой. Госпожа Марина прежде была женой какого-то моего дяди, и по сей причине я сделал открытие, что Гига Гершич приходится мне… дядей. То есть никакого открытия я не делал, а так как министр юстиции Гига Гершич был непосредственным и высшим начальством начальника тюрьмы, то мне пришло в голову провозгласить Гершича дядей и добиться этим самым улучшения своего положения и, что самое главное, может быть, получить разрешение писать».

В тот день, когда разрешалось писать письма родным, Бранислав сел и написал такое письмо:

«Дорогой дядя!

Вы вправе сердиться на меня, что я до сих пор ничего не писал Вам, но мне просто не хотелось беспокоить Вас. Я знаю, что Вас интересует, как я себя чувствую здесь, в этом необычном доме. Не могу сказать, что мне так же удобно, как в родном доме, но и жаловаться не на что. Одно мне досаждает — время течет очень медленно.

Если бы мне разрешили писать, поверьте, я бы терпеливо пережил свое двухлетнее заключение. Мне кажется, это можно разрешить, так как я не думаю, что стал бы писать что-либо политическое.

Когда моя мать зайдет к Вам, прошу Вас передать ей поклон и сказать, чтобы она ни о чем не беспокоилась. Кланяюсь много раз и тете Марине.

Ваш племянник Бранислав Нушич».

Министр, разумеется, рассвирепел бы, получив такое письмо, но самозваный племянник рассчитывал, что дальше начальника тюрьмы оно не уйдет.

И в самом деле, на другой день часов в восемь утра загремел засов, дверь отворилась, и вошел начальник Илья Влах.

— Добрый день, юноша! — сказал он вежливо, и по его вежливости и дружелюбному выражению лица заключенный отчетливо почувствовал, что письмо уже прочтено.

— Ну, как ты? Как тебе здесь нравится? — продолжал тем же тоном Илья Влах, разглядывая камеру, в которую прежде никогда не заходил, так как избегал какого бы то ни было общения с политическими преступниками. — Говорят, Нушич готовит хороший кофе… вот я и подумал: схожу-ка, выпью чашечку писательского кофе. Можешь приготовить?