— А так можно?
Его взгляд никак не мог на ней остановиться, прятался за отросшими лохмами, скользил по траве, по кустам лощины, по гладким стволам осинок, только бы не встречаться с мертвыми глазами Полины. И его сложно было в том винить.
— Можно, Демочка, все. Главное, чтобы сил хватило. Моих, может, и хватит…
— Почему же тогда он тебя не вернул?
Хриплый вопрос этот прозвучал так больно, так честно. Поля захлебнулась нежностью к любимому своему мальчику, который вырос в незнакомого ей, опасного зверя.
— Не было в Батюшке твоем ни силы, ни мудрости… Сам не мог, помощи не просил… — Губы стянуло печальной улыбкой. — Не будем о том, хороший мой, отдай листочек и отпусти меня… Я пойду, нельзя мне тут…
Она сжала его запястье еще сильнее. Демьян ухмыльнулся, покачал головой.
— Вот значит, как… Возьмешь, что нужно тебе — и снова в лес? Медом вам там, что ли, намазано?
— А куда мне идти? Я лесная, я здешняя…
Время тянулось, ноги пылали, чужое тепло будило в Поляше дурные, лишние мысли. Холодные воды озера легко забирали себе все сожаления и печали. Но стоять так близко от горячего и живого, от того, кто чувствовал, злился и страдал, было опасно.
— А я чужой, да? — Дема наконец поднял глаза. — Да, плевать. Всем нам отсюда ноги уносить придется. Идет болото, хозяин твой спит, не станет леса, никого не станет…
«Глупый ты, глупый…» — хотела ответить ему Поля, но сдержалась.
— Так отдай, что тебе теперь? Если уходить собираешься. Отдай да беги. Лес держать не станет. Сам говоришь, чужой ты здесь. Уходи.
Она бросала несправедливые слова, мучаясь от жалости. Знала, что врет. Знала, что нигде зверенку ее, волчонку, не найти покоя, если здесь, на родной земле он его не обретет. Это потом уже беги куда глаза глядят. Если лес отпустит, если сам захочешь. Нельзя ступить на тропу, а после сойти с нее, убоявшись. Начатый путь следует закончить. Иначе навеки застрянешь в своей никчемности, всюду чужой, всюду чужак.
Как много она могла бы объяснить ему, этому вклокоченному злому зверю, о человеческой его душе. Но ступни жгла земля, время истекало, мужское тепло будило пустые желания, а деревянная пластинка пьянила близостью. Потому Поляша повторила еще раз:
— Отдавай мне деревяшку и уходи. Я сама тебя выведу близкой тропкой. Хочешь?
Дема молчал, зло скалился в пустоту проснувшегося леса, но рука его уже обмякла, пластинка сама соскользнула с нее прямо в ладонь Поляши. Можно было бежать прямо сейчас, пока проклятый волк не связал ее обещанием, но Полина осталась на месте. Пальцы дрогнули, ослабили цепкую хватку и осторожно, со всей нежностью, что копилась в мертвом сердце, погладили широкое запястье.
«Волчонок мой, зверенок, бедный мой, покинутый, что за жизнь у нас окаянная вышла, что за холодная…» — почти сорвалось с Полиных губ, но она промолчала.
Черные овраги звериных глаз смотрели на нее, только прочесть в них ничего не получалось. Дема тяжело дышал, острый клык виднелся над закушенной губой. Когда-то Полина целовала эти губы — жарко, горячо, изнывая от невыносимого желания раствориться в каждом мгновении, проведенном вместе, в каждом миге, что крали они у привычного склада жизни.
«Волчонок мой, зверенок…» — почти шепнула она, но Дема ее опередил.
— Я не верю ни единому слову твоему. Ни единому, слышишь? Ты не Поля, ты — мертвая болотная тварь. — Он прищурил звериный глаз. — Не пытайся меня обмануть. Не будет от меня подарков… А увижу тебя еще раз у нашего дома… Разорву.
Быстрые, сильные пальцы подхватили с ее ладони деревянную пластинку, шершавую от резьбы. Поля и пискнуть не успела, как Демьян уже развернулся и шагнул за черту.
— Дема! Демочка! — крикнула она.
— Вон пошла. — Он даже не обернулся. Обогнул лежащую на земле девку и направился к дому.
— Стой! Я знаю, как сделать тебя Хозяином! Чтобы лес тебя принял, а ты — его. Я знаю, как! Я знаю, где! — Поля ударилась грудью о стену, распласталась на ней. — Вернись! Ты без меня не справишься! Вернись!
А далеко-далеко, за сосновым бором, густым и шумливым, за нежной березовой рощенькой, за глубоким оврагом, за орешником и бузиной, за седьмицей пути по дремучей чаще темные воды озера пошли тревожной рябью. Спящий завозился на дне, недовольный черной своей невестой.
Сын, да не тот
Олег.
Ведро, до самых краев наполненное водой, оттягивало руку. Олег топтался на пороге, но ступить туда, в полутьму комнаты, не решался. Глаша стояла к нему спиной. Сгорбленная, костлявая, она развела перед собой руки — в каждой по тлеющей связке сухой травы — и шептала что-то, но что — не разобрать. Лежка и не пытался, без того знал — тонкими языками дыма тетка указывает мертвой дочери своей путь наверх. Ведро звякнуло. Глаша медленно опустила руки, подула на траву, сгоняя тлеющие искры, и обернулась. Ее пустые, ввалившиеся глаза совсем потухли, она сама теперь больше походила на мертвую, чем та, над которой вершилась последняя ворожба.
— Уходи, — проскрипела Глаша.
Олег дернулся, но остался на пороге. Он задеревенел. Страх перед темнотой комнаты и тьмой, что сгорбила, высушила Глашу, не давал пошевелиться.
— Уходи, сыночек… Нечего глядеть. — Старуха с трудом сделала к нему шаг, еще один, лицо ее стало бескровным.
Теперь скрюченная временем и горем спина не скрывала девичьей кровати, а на ней лежала Стешка. То, что осталось от сестры, оказалось пустым, холодным, покинутым телом. Куда делась кроткая решительность, мягкая улыбка, глубокий взгляд озерных ее, оленячьих глаз? Почему на смену им пришли холод и тлен? Олег не знал ответов, а застывший разум даже не пытался их найти.
— Уходи. — Глаша подошла совсем близко, она шептала, но звук ее голоса оглушительно бил по ушам. — Сама я… Сама.
Ноги онемели, иначе Лежка давно бы уже сбежал отсюда, но сил хватило лишь на покорный кивок. Тетка ждала, пока он развернется и побредет по коридору, с тяжелым взглядом, — Олег чувствовал лопатками — а потом вернулась в комнату и плотно прикрыла за собой дверь. Дом тонул в гнетущей, страшной тишине, только пол скрипел под ногами… Озноб пробежал по спине Лежки, разлился холодным потом. Дом всегда был для него убежищем. Большим и теплым, родным и понятным. Он даже пах по-особенному — домом.
Но теперь аромат сухих трав и теплого хлеба сменился тяжелым духом застывшей крови и смертью — холодной, безразличной, конечной. Лежка судорожно сглотнул и бросился к крыльцу.
В курятнике недовольно квохтали птицы, из хлева призывно мычала корова. Здесь жизнь продолжалась. Олег прошелся по притоптанной пыли — вот тут буквально вчера еще стояли они в кругу, отгоняя от Хозяина своего непогоду. Лесной род творил ворожбу, и та была ему посильной. А что теперь?
Лежке было невыносимо об этом думать. Но гнать дурные мысли он умел. Нужно занять руки работой, и голова тут же перестанет пухнуть от тревог и тяжелых дум. Привычные движения были легки. Ковшиком зачерпнуть зерно из мешка в углу, пройтись по курятнику, пересчитать кудахтающие тушки, кивнуть петуху, поглядеть, как тот переминается на высоких лапах.
Зернышки весело посыпались на пол. Куры ринулись под ноги, Лежка постоял немного, наблюдая, как исчезает корм, как успокаиваются сытые птицы, и вышел. Выпускать их на улицу он не решился. Привычный вид бродящих куриц не вязался с непоправимостью этого утра. Но корову стоило подоить. Никакое человеческое горе не должно обрекать животинку на страдания.
Олег потянул на себя скрипучую дверь хлева, но остановился. Что идти туда с пустыми руками? Да только ведро он оставил в комнате. Тетка Глаша теперь черпала из него воду да обмывала холодное тело Стеши, настолько же обнаженное, насколько мертвое.
Голову повело, руки задрожали, пальцы свело судорогой. Невыносимо, как от высокого жара, заломило в висках. Нужно было спешить или лечь прямо тут, на земле у хлева, и зарыдать, забиться, издохнуть от ужаса. Олег сжал зубы, облокотился рукой на стену, оперся на нее и пошел. Можно не думать, а просто идти ведомым родной стеной. Лежка завернул за угол, прошел еще немного, обогнул дом и вышел к крыльцу с другой стороны.
Свежий ветер ударил в лицо. Он успел разогнать туман, что на рассвете клубился над родовой поляной. И теперь дорожка от дома ужом вилась к лесу. Лежка остановился, вдохнул поглубже этот воздух — пьянящий, бузинный, прелый. Глаза наполнились слезами, но сейчас они не были стыдными, просто ветер полнился лесной горечью.
Если бы Лежка не держался за дом, то упал бы — так дрожали ноги. Но и это было правильно. Горе нужно прожить. Наполниться им, как стылой водой, дать застыть первым льдом. А после разбиться, разнести его в себе на осколки да ссыпать на пол. И если сделать это вышло за одну ночь, значит, так тому и быть. А если за один век, так и это верно. Просто одна ночь может тянуться целым веком. А век — пролететь одной бессонной, дурманной ночью.
Лежка всхлипнул, вытер глаза рукавом, сморгнул слезы. Лес шумел ему одобрительно, любовно, как друг, как брат, как отец.
— Здравствуй, великий, — шепнул ему в ответ Лежка. — Славься и будь вечным.
На душе стало пронзительно легко. Так легко, что хоть бери и взлетай над кронами. Но вместо этого Олег огляделся в поисках ведра. В хлеву его ждала недоенная корова. Когда в траве Лежка разглядел пятно, он еще помнил о несчастной животине. Подумаешь, пятно. Обман воспаленных глаз. Но стоило обогнуть колодец, как обманом обернулось все остальное. Утро возле леса он встречал не один.
На самой границе застыл брат. Чуть в стороне от него бездыханной валялась полуголая пришлая девка. Ярость запылала на щеках Лежки. Так вот чему научился Демьян в городе! Так вот как он утоляет тоску и страх прошедшей ночи! Насильничает над слабым. Берет женское правом сильного!
Лежка ринулся вперед, не помня себя от злости. Но стоило выбежать из-за колодца, как гнев его обернулся пустой детской шалостью. Брат даже не глядел на голое девичье тело. Он тянулся к чему-то, сокрытом