За орешником сгущалась темень, лучи вязли в переплетении веток, воздух становился зябким и влажным. От земли по босым ногам поднимался холод. Леся обхватила себя за плечи, вдохнула глубоко аромат хвои, влаги и мха. И сразу потеплело. Перестали колоться сухие ветки, отогрелись заледеневшие пальцы, разлилась по телу нежданная сила. Хоть бери да иди, знать бы только куда, но та, что обещалась провести, скользнула мимо Леси, встала перед Лежкой, уперлась ладонью ему в грудь.
— Не пущу! — зашипела она. — Слышишь меня? Не нужен ты нам. Лес тебя не слышит, или не понял еще? Сгинешь здесь в первую ночь, и нас за собой потянешь!
Лежка смотрел на ее бледную, синеватую руку и сам стремительно бледнел. Но возвращаться не собирался.
— Я пойду, с ней пойду, не с тобой, — бормотал он. — Поняла? Не с тобой.
— А ей ты на что? — Мертвая оскалила острые зубы. — Я ее прочь из леса веду, таков уговор.
— И хорошо… Вот проводим, я домой вернусь. А одну с тобой… Не пущу, — обхватил скользкое запястье, сбросил с себя. — Пойдем уже, скоро хватятся.
Дом и правда виднелся еще сквозь густую лещину. Ветер нес его запах — страха, крови, печали и звериного тела, безжалостного в своей злобе. Но мертвая будто не чуяла, не страшилась того. Изорванный саван плохо скрывал наготу и тлен, но она выпрямила спину, посмотрела властно, не терпяще возражений.
— Я все еще тетка твоя, Олег. Я и приказать могу.
Лежка поднял на нее глаза. Светлые-светлые, как холодный ручей. В них блеснуло влажно и горестно.
— Тетку мою звали Поляшей, умерла она много весен назад. А ты — тварь болотная, мне не указ. — Сошел с тропы, обогнул застывшую от его слов, кивнул Лесе. — Холодно тут, обулась бы. Простынешь.
Леся послушно приняла стоптанные ботинки, слишком большие для нее, но крепкие, влезла в линялые шаровары с рубахой, укуталась в шерстяное полотно, колючее, помнящее тепло, с которым вязали его, подхватила ремнем пояс, чтобы не спадало.
— Спасибо.
Пока она одевалась, Лежка упрямо смотрел в сторону, только шея покраснела от смущения. Мертвая тетка поглядывала на него, но молчала, злость расходилась от нее душными волнами — Леся ощущала ее кожей, как липкий пот в разгар зноя.
В густом киселе памяти мелькнул автобус — скрипучая развалюха, выкрашенная в красный: широкие окна, снятая крышка на раскаленном двигателе, прожженные сигаретами сидения по два в ряд. Народу набилось так, что не хватало поручней, чтобы держаться на поворотах. Толстая тетка в цветастом сарафане потеряла равновесие и начала крениться-крениться в сторону. А там Леся. Она уступила место старушке в соломенной шляпке — та теперь сидела рядом с Лесиной бабушкойи о чем-то беседовала, склонив слишком тонкую для ее головы шею. А тетка все кренилась, уже почти падала. Лесю обдало жаром ее изможденного тела, всей этой потеющей массой, залежами, накопленными за сорок лет несчастливой сидячей жизни. Автобус дернулся и затормозил у остановки. Кондуктор скрипуче объявил название. Какое-то слово и номер. Лесина бабушка оборвала беседу, одной рукой подхватила сумку и пузатый пакет, второй — Лесю, и потащила ее к выходу, расталкивая потных, грузных и измученных. И злость их расходилась волнами, пахла кислыми складками немытых тел и липла к коже, как пропотевшая ткань цветастого сарафана.
— Леся, — позвал ее кто-то, прорываясь через толщу киселя. — Леся! — Она открыла глаза.
Вместо раскаленного нутра автобуса перед ней раскинулся лес, могучий и живой, вместо бабушки с пакетом и лицом человека, застрявшего посреди океана горести, — Лежка, красивый до странности, до невозможности здесь, в лесу, где все прекрасно в своей одичалости.
— Я здесь, я вернулась, — сами собой пробормотали губы, а Лесе осталось только слабо улыбнуться ими.
— Если не поспешим, все здесь и останемся.
Мертвая рывком сорвалась с места и ринулась по тропинке между раскидистыми кустами, на землю упали недозрелые орешки — зеленые еще, с пушистыми бочками. Лежка подхватил один, сжал в кулаке.
— Пойдем, — позвал он Лесю.
И она пошла.
…Из лощины они выбрались, когда солнце перекатилось с зенита — разлилось щедрым потоком по низинам, напекло макушки осин и поспешило скрыться за пышными, будто сбитый белок, облаками. Путь по узкой тропинке, прерывистой и заросшей, звериной скорее, чем человечьей, давался тяжело.
— Хороши лесовые, нечего сказать, — ворчала мертвая. — От бурьяна тропки не чищены, вон, ветками все завалено, ничейная земля!
— Некогда нам было, — пытался оправдаться Лежка, обгоняя ее, чтобы убрать с пути засохшую корягу.
— Некогда-некогда, видать, много сил нужно, чтобы кровь свою болоту отдать… — не унималась названная Поляшей.
— Зря ты так… Без Батюшки мы… Давно без Батюшки.
— Будто он от бурелома дороги мел!..
Но Леся их не слышала. С каждым шагом, она будто отделялась от тела и пути, по которому то упорно шло. Первыми исчезли ощущения — солнце больше не пекло макушку, пульс не вторился в пережатых руках и отхлестанных щеках, не натирали грубыми швами чужие ботинки. Потом исказились мысли. Вот Леся прислушивалась к бессмысленной брани идущих впереди нее; вот приглядывалась к той, что никак не получалось назвать Поляшей, ведь на деле она была совершенно мертвой, конечно и невозможно; вот до одури боялась этого; вот до смешного надеялась еще, что все это глупость, неудачная шутка; вот размышляла, а не сходит ли с ума сотрясенный ее мозг, пусть Глаша и вылечила рану, но может внутри та успела натворить дел, потому так смутно все, так немыслимо. Чем не решение всех бед? Чем не объяснение?
Но подумать об этом как следует Леся не успела. Сделала шаг и ухнула в вязкое небытие. Померкли звуки, потемнело, замылилось все. Они только вышли из зарослей лощины, только огляделись — кругом темнели сосны, мягким ковром расползся под ногами влажный мох, а земля стала рыхлой, готовой обвалиться за край оврага, по которому нужно еще было пройти, осторожно и тихо. Секунду назад все было, и вдруг почти перестало существовать. Осталось далеко-далеко.
Леся осела на мох, вцепилась в него ослабевшими пальцами. Хотелось вдохнуть, но воздух застревал в перехваченном страхом горле. Мягкое тело кулем завалилось на бок. Не осталось ничего, одна только боль. Она вспыхнула в бедре — острая игла, и еще одна, и еще. Все существо Леси сжалось в крохотную точку, в которую впилось раскаленное острие.
Где-то далеко вскрикнул Лежка, бросил на землю мешок, упал перед Лесей на колени, схватил за плечи, встряхнул. Где-то еще дальше оборвалась на полуслове мертвая. Но ближе, куда ближе обжигала холодом боль. Она ворочалась в ране, вгрызалась в кость, пронзала плоть, травила ее ядом и гнилью. Всем своим существом Леся устремилась к боли, обвила ее, заперла в себе, отчего-то ей было важно не выпустить этот затхлый холод наружу.
— Тише-тише, — зашептала она боли. — Ты во мне, хватит-хватит пока, не рвись, во мне ты, во мне…
Боль всколыхнулась, вязкая, как кисель, мерзлая, как старое болото. Но послушалась. Позволила оттеснить себя вглубь, в самое нутро. Принялась травить, прожигать все, что живо там, тепло и беззащитно.
И мир начал возвращаться. Леся почувствовала, что лежит на влажном мху, шаль набралась его влаги и стала тяжелой. В руку впилась острая веточка, поясницу свело холодом, а рубаха прилипла к вспотевшей спине. Боль же стихла, затаилась в ране, только по штанине разлилось жирное пятно, и пахло от него болотной жижей.
— Леся!.. — все звал и звал ее Лежка, тряс за плечо, испуганный и несчастный.
В мыслях мелькнуло, мол, надо же, лесной человек, а не чует, не видит ничего. Не понимает, что поздно бояться, все уже свершилось — гниль проникла в рану и не будет спасения. Нет, не будет. Забери свою медуницу, мальчик, не трать последнюю силу рода на обреченную сгнить изнутри — это кто-то другой, уставший от собственной мудрости, говорил в Лесе, а сама она уже начала плакать.
— Больно… — зашлось внутри рыданиями. — Больно!
— Где? Где? — всполошился Лежка, начал ощупывать ее, не ушиблась ли, не поранилась.
Мертвая подошла к ним неслышно. Втянула воздух носом, ноздри затрепетали, искривился рот, наклонилась над Лесей.
— Где гнильцу подхватила?
И закружились в танце сестры, и зашумел лес, то ли приснившийся, то ли почудившийся Лесе.
— Не ври только, — остерегла мертвая. — Где?
— В лесу, — ответила и не соврала.
Мертвая помолчала, кивнула, мол, верю.
— Плохо это, почуют нас, как ночь придет, почуют…
Их обступал стремительно темнеющий лес. Клонились к земле еловые лапы, высились сосны, прятались под их пологом лещина и можжевельник, зябко тянуло влагой от земли. В темени затихали птицы, только дятел продолжал отрывисто выстукивать рваный ритм.
— Кто почует? — чуть слышно спросила Леся, кожей чувствуя опасность, обступившую их со всех сторон.
— Те, кто не спят в овраге.
Лежка пошатнулся, но устоял, только сжал посильнее Лесино плечо.
— Надо уйти отсюда, еще успеем!
— С гнильцой-то?
— Тогда повыше залезем!
— С гнильцой-то?
— Не насмешничай!..
Они принялись спорить, словно Леси и не было рядом. Но та была. Потянулась, схватила мертвую руку, притянула к себе.
— И не думай сбежать, — прошипела она прямо в холодное, побитое тленом ухо. — Ты клялась меня вытащить, так думай, смертявка, думай!
Мертвая клацнула зубами, вырвалась. Их глаза встретились. Одного взгляда хватило.
— Закопаться бы. Сумеешь?
Лежка кивнул.
— Ну, пойдем искать, где…
— А она как же? — Теплая ладонь грела Лесино плечо.
— Ничего с ней не случится, — процедила мертвая и зашагала по краю оврага.
Когда она скрылась за соснами, Леся наконец сумела разжать сведенные судорогой пальцы, впившиеся в мох и землю так сильно, что грязь забилась под ногти. Чтобы выдержать мертвый взгляд — не дрогнуть, не потупится, не отступить, — сил хватило с трудом. Но теперь Поляша никуда не денется, выполнит уговор, извернется, но выполнит. Уверенность эта наполнила Лесю бескрайним спокойствием. Она устроилась во мху, завернулась в шаль и тут же уснула. Ей снился весенний лес, прозрачный еще, но полный жизни. И было это хорошо.