— Стой! — крикнула Леся, бросилась за совой. — Стой, говорю! Рябина! Попробуй ее!
Сова нехотя обернулась, круглые глаза смотрели с раздражением.
— Ты свою рябинку узнаешь на глаз, на цвет, на вкус. Ведь узнаешь же? Вы же родичи…
Сова наклонила голову, прищурилась, мол, говори, говори, пока слушаю.
— Я клянусь, что видела их. Три деревца на склоне. Юные совсем, тонкокожие, сплелись стволами, ветвями обнялись… Они?
— Были когда-то… Давно. А потом не стало. — Она скрипуче потянулась, из рукава показалась пухлая женская ладошка. — Дай посмотрю.
Ягоды скатились из Лесиных пальцев. Сова поднесла их к лицу, шумно вдохнула, задержала дыхание, выдохнула медленно, будто смакуя. Покачала головой, зашуршали перья. Потом осторожно взяла ягодку губами, раздавила, даже не поморщилась от горечи, напротив, блаженно прикрыла глаза. Без их желтого сияния стало легче дышать. Леся позволила себе пошевелиться, прогоняя стылую ломоту. Сова все стояла, зажмурившись, и никто не решался прервать ее молчание. Наконец она подняла тяжелые веки, зыркнула на Лесю, во взгляде больше не было ни злости, ни презрения, нечто иное теперь влажно блестело в них. Интерес? Сомнения? Желания познать?
— Заберем чужаков к себе, пусть Бобур решает, наши ли ягоды или морок какой… — наконец решила она.
Дорожка из леса, готовая было оборваться, вновь запетляла под Лесиными ногами. Она послушно кивнула, попятилась к Лежке.
— Вставай, — и тот тут же вскочил, покачнулся, устоял на ногах.
У камня завозилась мертвая, ей хватило ума не спорить, слишком уж выразительно рычал кабан, топчущийся рядом с ней. Так они и пошли — впереди сова, ни слова больше не проронившая, за ней волчиха, следом Леся, поддерживая на ходу ослабевшего Лежку. Мертвая не отставала, подгоняемая тяжелой поступью кабана. А за кустами, в переплетении валежника, скользя между корягами бурелома, неотступно следовала за ними та, что несла на себе корону рогов, ей не принадлежавших.
Поляша.
Что за твари такие косматые пришли по их честь, Поляша поняла сразу. От зверя пахнет яростью, кровью, неизбывным голодом. От перевертыша — болью, потом, человеческим страхом и волчьей злобой. От них же пахло безумием. Воняло сильнее, чем гнилью от девки. Сильнее, чем смертью от самой Поляши.
Безумные, натянувшие звериные маски. Безумные, решившие, что это сделает их сильнее, могучее и мудрее. Безумные, жалкие в своих попытках обрести хоть что-то взамен утерянному.
— Не буди лихо, — бросил один, а Поля с трудом сдержала хохот.
Что знал он про лихо? Про седые космы, спускающиеся к самой земле, обвивая костлявое тело — все в соре, ветках и сухих птичьих косточках. Про длинные руки, слепо протянутые вперед, про жадные пальцы, ощупывающие все на пути своем, будто есть в них особая злая воля. Про высокий лоб, весь испещрённый руслами морщин, и глаз, которым он увенчан. Как любая тварь бежит, прощается с жалким своим существованием, когда видит в темноте зрачка его — смерть, в пелене взгляда его — голод.
Лихо-одноглазое идет по лесу, и бурелом скрипит под ним, и пахнет тленом, и пахнет страхом. Смертью пахнет. Встретит лихо зверя, и не станет зверя. Встретит тварь болотную, и не станет твари. Встретит человека, высосет из него всю силу, всю память, все тепло, а пустую оболочку обгрызет до костей, а кости повесит на шею, будут они стучать на ходу, чтобы каждый слышал — то лихо-одноглазое идет, берегись его. Берегись.
Если бы знал безумец в птичьем наряде про лихо. Если бы слышал хруст да стук. Если бы чуял смрад. Если бы только раз увидел лихо мельком. Никогда бы не помянул его в лесной ночи посреди чащи. Только безумец кличет лихо, пока нет его. А коли кликнул, так самого его и не станет.
Смеяться над ними расхотелось, когда послушный приказу кинжал вспыхнул во тьме влажной сталью. Девка что-то лепетала, укрывая совсем уж никчемного мальчика, который ни на вид, ни на вкус не был схож с лесным родом, как Поляша ни присматривалась. Безумцы девку не слушали — мельтешили, утаптывали грязь овражьего дна, гомонили, пыхтели, спорили. Одного сопения крепыша с кабаньей мордой хватило бы, чтобы накликать в гости голодных волков, а то и медведя сонного. Пока им до странности везло. Лес продолжал скрывать овраг стволами-спинами, будто был у него план получше, чем пустить безумцев на корм да гниль.
Поляша все посматривала по сторонам, прикидывала, как бы так ловко скользнуть в сторону, раствориться в сумраке и тумане, пробраться между скорченных палых веток и лапищ, выбраться наружу да припустить к озеру что есть сил в истерзанных ногах. Но кабан стерег ее исправно. Стоило пошевелиться, как он впивался угольками глаз, мерцающих в провале маски, и глухо рычал.
Так и хотелось спросить его, кто он, откуда пришел, чьего рода будет и какая нелегкая принесла его на чужую землю, внушила называть ее своей? Но Поляша послушно приникала к камню, ждала, когда все как-нибудь да решится.
Решилось. Шустрая девка заболтала безумцев, задурила их, как детей малых. Ягодки им рябиновые сунула, будто великий дар. Да мало ли где сорвали их? Мало ли что привиделось дуре, ряженой в мертвые перья? Что совой у безумцев кличут бабу, Поля быстро смекнула, сморщилась, сплюнула на землю.
Безумие — мужская хворь. Женщине с избытком даровано испытаний, чтобы терять главное из оружий. Силу разума и хитрости, мудрость жизни, власть опыта. Рассудок всегда остается с той, что едина с миром, лесом, землей и водой. За непрерывность связи плачено кровью. Каждая новая луна встречается с подношением, с каждой луной говорят на языке понятном лишь женщинам. А тут гляди-ка, обрядилась в перья, кудахчет, как курица. Так еще и решать берется, кому жить, кому умирать.
Но спорить Поляша не спешила. Покорно встала, покорно пошла куда повели. По дороге, петлявшей между валунами, что могучим паводком занесло в самую низину, через бурелом и колючие заросли, по влажному мху и острым кочкам. Крутые склоны оврага нависали над ними, сам он сузился — двое не разойдутся. За спиной пыхтел неповоротливый кабан, Поляша чуяла жар его тела своим, и в сгустившейся промозглости ночи ей вдруг захотелось согреться чужим теплом. Давно уже Поляша не скидывала лебяжьи перья, давно не мерзла в людском обличии. А тут озябшими пятками да по холодной земле, когда позади идет жаркое, сильное, злое. В животе вдруг затеплилось, заныло давно забытое.
Поля со всех сил сжала кулаки, отросшие когти впились в мягкое. Если уж тебе тут холодно да одиноко, крыса ты болотная, так представь, как сыну твоему страшно под землей да в топи. Пока ты злишься, мерзнешь, смотришь на кабанье раскаленное тело, он там умирает, умер почти. Сука ты течная. Мерзко быть тобой, мерзко.
Идущая впереди девка будто услышала ее, глянула быстро, вспыхнули во тьме два лесных огонька, может, и сказала бы чего, да они уже пришли, остановилась ряженая дура, рыкнул тот, кто скрывался под волчьей шкурой. Но свет, прозрачный, отдающий свежей листвой свет глаз долго еще горел перед Поляшей нестерпимо и ярко, слишком живой и разумный для безродной девки, приговоренной к смерти в лесу.
Увесистый тычок в спину заставил Поляшу пройти еще немного и опуститься на влажную землю. Не было б тело ее таким же, застудилась бы до самой смерти, а тут ничего, холодно да мокро, но ничего. Девке пришлось хуже. Обернутая в драную шаль, она подобрала под себя ноги, и дрожь колотила ее так сильно, что зубы мелко выстукивали, а непослушные пальцы все никак не могли натянуть колючее полотно повыше, чтобы спрятать гусиную кожу плеч и тонкой шеи. Ослабевший от борьбы и страха Лежка потянулся было помочь, но кабан рявкнул на него, и мальчик затих, безжизненный и равнодушный. Вся прыть их иссякла. Дети оказались простыми детьми. Сколько бы ни скалились в погожий полдень. Сколько бы ни наводили тень на плетень. От этого Поляша стало теплее.
— Оставим здесь? До рассвета еще далеко.
Спрятанный за волчьей мордой наклонился к сове, та приподнялась на носочках, чтобы расслышать его шепот. Поляше даже прислушиваться нужды не было — любая тварь, обитающая в лесу, умеет разобрать, о чем шуршат мыши в норе, иначе как выжить, как выстоять против тьмы и голода?
Сова коротко кивнула, ухнула почти, будто на детском утреннике, чтобы все поверили — не сумасшедшая баба она в куриных перьях, а чудище лесное. Поля сморщила нос, отвела глаза. Смотреть на маскарад безумцев ей наскучило. Время медленно, но неотвратимо ускользало. Дана была седьмица — первый день на исходе, ночь вот-вот перевалит за половину, а она сидит на дне оврага, пока у груди остывает память о сыне.
— Холодно тут, нам бы погреться, — просяще проговорила девка вся из себя кротость, вся простота.
— Может, тебя покормить еще? — Сова зашлась каркающим смехом.
— Еда у нас есть, нам бы огня… — Лежка совсем осип, смотрел загнанно, увидел бы Батюшка, высек бы до крови.
Сова вскинулась, даже перья на куртке взъерошились, будто настоящие, но ответить не успела. Из зарослей бузины неслышно выскользнула та, что носила оленьи рога.
— До рассвета да без огня? Все мы тут околеем. — Голос ее звучал тихо, но уверенно.
Волк не стал дожидаться ответа и быстро скрылся в буреломе, отправился на поиски сухих веток для костра. В его покорности Поляше почудилась верность иного рода, чем привычные лесу права сильного над слабым. Она насмешливо скривилась, благо тьма скрывала ее от глаз кабана, не отходившего ни на шаг, пылавшего гневом и упоительным жаром.
— Благодарю вас, — прошептала девка, даже голову склонила и голосом не дрогнула, пряча смех. То ли правда поверила в силу ряженых, то ли выдумала себе план спасения. Кто в ночи разберет?
Огонь развели споро. Волк вернулся с охапкой сухого валежника, Лежка выудил из мешка зажигалку, одну из тех, видать, что Батюшка приносил из города. Поля тут же вспомнила, как кривилась Аксинья, даже в руки отказывалась брать городскую пакость, но кто спросит глупую бабу, ког