Брат болотного края — страница 77 из 105

— Ну чего тебе надо? — выла мама, пока Кузнецова смотрела в потолок, отказываясь от еды. — Ну чего? Ну скажи? А? Скажи! Кровопи-и-ийца-а!..

Нужен был луг. Небесный василек, желтенькая калужница, клевер с мягкими головками, желтый одуванчик и россыпь мелких ромашек. Названия Кузнецова подглядела в учебнике природоведения — прочитала трижды, пересказала для верности и аккуратно разорвала страницы на маленькие лепестки, похожие на мышиный горошек.

— Вставай немедленно! — грохотал папа, заметивший, наконец, ее существование, из-за которого пришлось отменить две встречи и одну международную видеоконференцию.

Кузнецова, может, и встала бы, да не было смысла. Под ногами у нее тут же оказался бы ровный пол — холодное и неживое дерево паркета, а пока лежишь и мечтаешь о луге, можно поверить, что под зеленым ковром травы прячется земля — влажная и ноздреватая, живая до нутряного восторга.

— Если ты не встанешь, мы отвезем тебя к врачу! — бушевал папа, отстукивая мертвыми каблуками мертвых ботинок по мертвому полу.

Все кругом было мертвым, Кузнецова поняла это с пугающей ясностью и почти захлебнулась своим ужасом, но с луга подул ветерок и стало легче. Луг. Заливной луг. Далекая страна, где нет ничего, кроме травы, воды и земли. Удивительное, обесчеловеченное место. Ни тебе равнодушной мамы, ни тебе папы, который всегда смотрит чуть выше плеча, что бы ни делал с тобой, к чему бы ни принуждал.

— К какому врачу, Костя? Все узнают… Все же узнают! Какой позор! — раскаленным шепотом ужасалась мама, пока над лугом жужжал шмель, деловитый и мохнатый.

— Замолчи! — Папа схватил ее за локоть и сжал, очень больно сжал, Кузнецова помнила, как он сжимает. — Далеко увезем, никто не пронюхает…

И ее повезли. Подняли на руки, по спящей лестнице спустили вниз, уложили на заднее сиденье, машина зафырчала и покатилась прочь от кастрюльной крышки потолка, асфальта и бетона, сжатий, ударов и копошений. И чем дальше оказывался дом, тем свободней дышалось. Ветер с луга пробивался через приоткрытые окна машины, щекотал нос, слезил глаза, Кузнецова считала деревья, мелькавшие по обочинам, и смаргивала слезы, чтобы они не мешали.

Потом были врачи. Много врачей.

— Это последствия стрессового расстройства! — говорили они.

— Не может быть, она благополучная девочка, — уверяла их мама.

— Это депрессия! — уверяли они.

— По заднице ей надавать да на работу отправить… — огрызался папа.

— Апатия, амнезия, пищевые расстройства… — перечисляли они.

— Надо спасать девочку!.. — соглашалась мама, плакала, поглядывала на часы. — Как можно скорее!

— Вам лучше ее здесь оставить, — осторожно предложили они. — Стационар, уколы, процедуры.

— Без проблем, — согласился папа, хлопнул ладонью по столу и был таков.

Кузнецова не слушала, о чем они там бормочут. Она лежала на жесткой кушетке, исколотая и измятая, а мыслями была на лугу, слушала, как развлекается трелью жаворонок, то опускаясь к макушкам трав, то устремляясь в самое небо. Кажется, мама целовала ее на прощание, некрасиво шмыгая идеально слепленным носом, кажется, папа погладил ее по волосам, и от этого волосы захотелось отрезать еще короче, а лучше — содрать вместе со скальпом. Кажется, ее переодели, укололи еще разок и повели по коридору в бесконечное никуда, пахнущее компотом и холодным кафелем. Кажется, ее впихнули в палату, усадили на скрипучую кровать и оставили в темноте.

Луг безмятежно шелестел на ветру, покачивал головами, растекался медом и цветом. Кузнецова лежала ничком, погрузив лицо в зеленое море. Она тонула в траве, захлебывалась росой, удивительно соленой, а потом кто-то схватил ее за руку и потянул к себе.

— Возвращайся, — попросило ее бесплотной красоты существо с пугающей тенью вокруг тоненькой шеи.

И Кузнецова тут же вернулась.

Существо постоянно ранилось, падало, оступалось и билось об углы. Существо мерзло, пугалось, плакало, забывало есть. Существо перешептывалось с темнотой у шеи, когда считало, что за ней никто не подглядывает. Существо и думать не думало, сколько в ней хрупкой нежности и бесконечного тепла. Оно тянуло к Кузнецовой прозрачные пальчики, обхватывало ими, влекло к себе, обнимало молча, легонько приподнимаясь на носочках.

— Не выпадай, пожалуйста, не ходи туда, останься тут, — умоляло оно, а слезы катились по бледным щекам.

Тень у шеи скалилась на Кузнецову, та мотала головой, прогоняя морок.

— Не уйду, ты же тут.

Возвращаться с лугов получалось все хуже. То нога утонет в влажной ямке, холодной на вид, тепловатой и нежной на ощупь. То в траве проклюнется мышиный выводок, розовый на просвет, слепой и бархатистый. То солнце взойдет и застынет на границе рассвета, то ночь разольется черничной ягодой с крапинками звезд. Кузнецова проваливалась все глубже, растворялась в стрекоте и шорохах, приходилось выдирать себя из тишины и покоя, оставлять кровавые ошметки, чтобы вернуться в палату. Глянуть существу в прозрачные глаза, разглядеть его истерзанное когтями тело. Говорить ему через зубы, сведенные жалостью:

— Промывай.

И тащить к раковине, мылить серый кусок хозяйственного, тереть раны, не замечать черных борозд запекшейся крови под ногтями.

— Тварюша испугалась.

Соглашаться. Кивать. Видеть тень на тонкой шее и ненавидеть ее, не зная толком, кого ненавидишь. А когда становится совсем уж невозможно терпеть, отталкиваться от больничного пола и падать в заливную траву. Все глубже, все дольше, все невозвратнее. Куда возвращаться? К ремням, уколам, пене во рту, отцовскому имени, по которому ее теперь будут звать, пока не сдохнет? Зачем? Зачем?

— Возвращайся, — приказал незнакомый голос. — Как, спрашиваю, звали тебя?

Губы сами скривились, выплюнули мертвое имя.

— Будешь Татой теперь. Нравится?

Луг пошел рябью, истончился, затуманился. Новое имя, живое и звонкое, оттеснило его. Пробило насквозь.

— Нравится, — призналась Кузнецова и тут же перестала ей быть.

Живые имена новенькая раздавала легко. И прижились они быстро.

— Звать как? — спросила она прожорливую с боковой койки.

— Людой, — буркнула та, почесала бугристый шрам на виске.

Новенькая сморщилась, прикрыла желтые глазищи, застыла, раздумывая.

— Ладкой будешь, — решила она.

И Ладка просияла, даже рубец терзать бросила.

— А тебя? — спросила новенькая, поворачиваясь к существу.

Существо забилось под одеяло и отвечать не стало. У Таты внутри лопнуло что-то шипучее, разлилось, закусало в груди.

— Не скажешь, я тебя не спасу.

Существо дернулось, но не поддалось. Тата сглотнула шершавый ком, приподнялась на локтях, чтобы голос окреп, и просипела:

— Оля она.

Имя само выскользнуло из памяти. Подсмотренное в бумажках тети Зои, так и не произнесенное, забытое, но не стершееся. Оля. Не существо. Оля. Не тень, Оля.

— Дела-а, — отчего-то удивилась новенькая. — А тварь твою как звать?

Тут уж существо зарыдало в голос. Тата не видела, но чувствовала, как царапают безжалостные когти тоненькую кожу, как скалится тень, обернутая вкруг шеи.

— Ну, тихо-тихо. — Новенькая подошла поближе, похлопала существо через одеяло. — Вельга ты. А твари нет.

Хлопнула еще разок, покачала круглой, неловко посаженной на туловище головой и заковыляла к пустой койке.

— Спать надо, — решила она. — А завтра расскажу про лес. Собираться начнем. Сбежим скоро. В лес.

От леса, мельком обещанного, пахло заливной травой, мшистыми камнями и рыхлой землей. Тата опустилась на подушку, закрыла глаза и послушно провалилась в сон. Сквозь него лес шумел ей до самого рассвета. Упоительный лес, в который так легко будет упасть, чтобы никогда уже не вернуться.

…За год лес из тонкой травяной полоски в промежутках между опущенными ресницами стал рокочущей зеленой стеной, океаном, в который Тата не раздумывая опускала лицо. Анка говорила про лес без устали. О том, как пахнет землей и хвоей, как шумит листва и колется хвоя, как склизко пальцам, если запустить их в грибницу через пластинчатое нутро. Тата и сама уже легко могла рассказать о ночевках в глухом бору, о затопленных низинах и папоротнике, высоком и буйном, никогда не цветущем, сколько бы не обманывались глупцы, не чующие лес.

— А мы не заблудимся? — волновалась Вельга, перебирая тонкими пальчиками упрятанные в пустую наволочку печенья. — Заплутаем и обратной дороги не найдем.

— Я-то знаю, куда идти, — отвечала Анка. Откидывалась на подушку и начинала твердить по-заученному: — Через сосновый бор да березовую рощу, по бурелому на краю оврага, по лещине орешника, там тропинка, и ведет она в дом.

— А в доме-то что? — спросила Ладка, не сводя голодных глаз с запрятанных в дорогу сластей. — Может, нету дома твоего. Обманул, может?

Анка распахнула круглые свои глазенки, зыркнула зло.

— Не обманул, не из тех он, кто обманывает. Я точно запомнила: через сосновый бор к березовой роще до оврага. А там уже рукой подать.

— Вот придем мы, а дальше-то что? — не унималась Ладка.

Тата понимала ее страх. Только зажили душа в душу, только успокоились. Ни тебе шепотов, ни тебе страхов, даже тварь зубастая все реже драла Вельгу, заросли царапины, только полосочки белые остались. А тут срываться с места, бежать, куда глаза глядят, в лесу плутать. Зачем? Лада не слышала, как зовет в ночи далекий сосновый бор, как манит хвоей и сыростью. Но Тата решила строго: не пойдут остальные — одна сбежит. Всех бросит, но сбежит. Потому споров не слушала. Ждала только, чтобы ночи потеплее стали.

— А дальше… — Анка вытянулась во весь свой недолгий рост. — Дальше заживем. Чин по чину. Ни тебе режима, уколов этих, ремней. Как вольные заживем. Как лесные.

— И этот твой… Он тоже, что ли, будет?.. — начала Лада, но желтые глаза вспыхнули так яростно, что она осеклась, даже зубы щелкнули.

Идти решили сразу после вечерней проверки. Тетя Зоя вкатила дребезжащий стол на маленьких колесиках, раздала плошки с водянистым пюре, шлепнула сверху по паровой котлете из рыбы с хлебом, глянула строго, но палата источала идеальный покой, представляла собой идеальный порядок. Тетя Зоя буркнула что-то одобрительное и вышла, заперев за собой дверь.