Брат болотного края — страница 85 из 105

— А долго? — на сдавленном вдохе спросила Леся и застонала на выдохе, изнемогая от невозможности выпытать сразу и все. — Долго они проспят?

— До утра, — ответил Демьян, возвышаясь над ней, прокопченный жаром, замерзший и пылающий, как она сама, всезнающий и могучий, как лес, испуганный и сбитый с толку, как человек, не ведающий, что творит он и что с ним самим творится.

— Нам хватит?

Смотреть во тьму его глаз было невыносимо, но не смотреть она не могла.

— Для чего? — только и спросил Демьян.

Шаль скрывала их от леса, прятала звуки и шорохи, укрывала надежней крыши родового дома. Но утро, грядущее так же неотвратимо, как смерть, смело бы защиту, связанную женской рукой, что хранила все тайны голодных людей посреди сытой ночи. Никогда еще рассвет не пугал Лесю, никогда еще тьма не звала ее так настойчиво. Никогда еще нависший над ее обнаженной грудью зверь не манил так болезненно и сладко.

— Чтобы стало не холодно. — Измученные поцелуями губы сами знали ответ. — Чтобы стало не голодно.

Зверь опустился на Лесю, не отрывая залитого тьмой взгляда. Он будто ждал, что она его остановит, вскрикнет, заголосит по-бабьи, оттолкнет от себя, вскочит и убежит прочь, подбирая сорванные в пылу борьбы тряпки. Ждал и не дождался. Леся сама подалась к нему, готовая к встрече, словно знала, что той суждено случиться.

Словно пришла в лес, чтобы свершить ее.


Олег.


В ночном лесу царила холодная тьма. Трава хрустела под ногами, подернутая то ли изморосью, то ли густым туманом, что стелился в низинах подобно меховому ковру, да только промозглому и рыхлому на ощупь. Лежка шел по знакомой тропинке, возвращаясь к болотине, но мысли его оставались там — на лосьей поляне. Дорожка петляла, скользкие кочки исчезали из-под ног, тонули в белесом киселе — только ступил, а уже и не видно, в болотине стоишь или на сухой земле. Лежка оступался, хлюпал топью, размахивал руками — правая ныла от неслучившегося прикосновения. Глаза слепо блуждали по темным стволам. Нужно было искать тропинку, а они все ловили во тьме тонкую девичью фигуру в растянутой шали с чужого плеча.

Шаль эту Глаша подвязывала и чинила, укрывала ею плечи и пятки, кутала младенцев и сама куталась, спину обвязывала Батюшке, чтобы та не ныла по осени, а после долго трясла на ветру, прогоняя хворобу. В каждом узелке старой пряжи хранилась память дома, его тепло и покой. Лежка помнил, как зимой его отправили в подпол за кадушкой соленых огурцов, и он прятал лицо в теткиной шали, страшась погребца, живущего под нижней ступенью скрипучей лестницы.

— Ничего не бойся, Леженька, — сказала тогда Глаша. — На вот, обернись платочком моим, и ступай, пока Батюшка не осерчал на тебя, бояку.

Под драной пряжей не было страшно, не было холодно. Не чета городской куртке, сброшенной с плеч Демьяна на Лежкины худые плечи. Кожа скрипела, покрывалась туманными капельками и быстро сырела, отпуская в ночь последнее тепло. Холод пробирался под рубаху — до самых ребер поджимался живот, а вверх по позвонкам бежали колючие мурашки. Тропинка виляла по краю болотины, а в глубине тоскливо плакала кикимора. Лежка не видел ее, но плач тут же узнал, вспомнил, как стращала их, детей еще, Аксинья, мол, пойдете в чащу, в болоте окажетесь, никто вас не отыщет, сами вернетесь, да только мертвыми совсем, болотными кикиморами. Неразумными детишками, потонувшими в мертвой воде. Плакать будете, теток звать. А никто вас домой не пустит. Нечего мертвым кикиморам в живом доме делать.

Лежка перепрыгнул на кочку чуть в стороне от знакомой тропы, вгляделся в туманный сумрак. Под корягой, поросшей влажным мхом, свернулось костлявое тельце, голое и грязное. Острые позвонки рвали кожу, тонкие космы налипли на влажную кожу, серую и влажную на вид. Кикимора плакала, тонко поднывая, скрипела зубами, срывалась на визгливый рёв. Лежка знал, что приближаться к ней, такой тощей и хилой, в ночи, посреди болотины, — гнилая идея, но пройти мимо тельца, так пронзительного похожего на живое и человечье, он не смог. Слишком похожа она была на Стешку, спящую на другом конце детской кровати, обняв острые коленки руками, чтобы те не упирались в холодную стену.

— Эй, — позвал он, не зная, что сделает, если кикимора откликнется.

Обтянутая кожей кость плеча дернулась, тельце напряглось, плач оборвался. В кармане лежал запыленный кусок пересохшего хлеба. Лежка достал его, обтер о штанину, вытянул перед собой.

— На, слышишь, бери!..

Кикимора потянулась на голос. Скрюченное тело ее медленно и скрипуче развернулось, как старый прогнивший кусок коры, забытый на зиму в углу подвала. Пятипалая рука — птичьи кости, обернутые пергаментом серой кожи, — потянулась к хлебу, но не достала, только воздух вспорола длинными когтями. Пахнуло гнилью. Лежка с трудом сглотнул тошноту, наклонился вперед, чтобы подать сухарь. Темные провалы глаз, спрятанные под сосульками волос, вспыхнули. Лежка и вскрикнуть не успел, а кикимора уже вцепилась ему в запястье, рванула на себя с бешеной силой болотной твари, зарычала, кривя побитую тленом морду, потерявшую всякую схожесть с детским личиком, погнившим в мертвой воде.

Лежка закричал, сухарь выпал из рук, ноги заскользили по кочке, та накренилась, утопая в сонной жиже. Кикимора боролась безмолвно, только слюна капала из распахнутой пасти. Цепкие пальцы царапали рукав Демьяновой куртки, когти силились, но не могли пропороть кожу, добраться до плоти. Лежка отпрянул, прыгнул, не глядя, и пока летел в сгустившийся туман, даже испугаться как следует не успел. Страх пришел позже. Удар спиной о притоптанную землю тропинки выбил дух. Лежка схватил воздух пересохшим ртом и тут же подавился, закашлялся, тряся освобожденной от кикиморы рукой. На рукаве остались глубокие царапины, плотная кожа, вспоротая ядовитыми когтями, бугрилась. До Лежки тварь так и не добралась и скуля вернулась в болотину, чтобы снова расплакаться от голода и злобы на все живое.

— Хорек слепой, — выругался Лежка, поднимаясь.

Сердце испуганно трепыхалось в груди, порченая куртка, которую по доброте души одолжил ему Демьян, тянула к земле. Грядущий нагоняй травил Лежку сильнее любой твари. Кикимора не станет насмехаться да кричать, сожрет, если получится, а стыда не нагонит. Демьян же в век не забудет, как братец попал в беду, и шага не успев ступить по ночному лесу. Стыд вспыхнул на шее, пополз к щекам. Лежка утер лицо, огляделся, вспоминая дорогу. Осины темнели в густой тьме, не было слышно сонного шепота листьев, не шумело в чаще, не скрипели ветки. Лес упокоился сном, беззвездное небо опустилось на макушки сосен, туман укутал корни. И только в стороне кто-то хрустел палой хвоей, пробираясь без дороги к лосиной поляне. Лежка запахнул куртку, чтобы не продрогнуть в сонной прохладе, и поспешил на звук.

Тетка встретила его невидящим взглядом. Замотанная в грязный саван, босая и бледная, она то жалась к стволам, то отталкивалась от них и тут же утопала в жидкой грязи. Бормотала чуть слышно, будто боялась разбудить притихший лес, и все глядела куда-то в сторону — мимо Лежки, сквозь болотную темень, на поляну, оставленную позади.

— В болотину провалилась, — сказала Поляша. Обхватила себя руками, сжала судорожно.

Замерзла, значит, бродить впотьмах, промокла, околела до самых костей. Лежка и думать забыл, что мертвая перед ним, истекшая и похороненная, а как вспомнил, то покрылся мурашками липкого страха, стыдного для того, кто в лесу желает хозяйствовать.

— И кабаниха? — спросил он, стараясь не выдать себя.

— И кабаниха, — горестно вздохнула тетка.

В низине скрипуче ухнуло, но застывший воздух заглушил звук. Лежка почувствовал, как ледяные пальцы страха — неживые и скользкие пальцы кикиморы — стискивают горло чуть выше ворота куртки. Тетка застыла напротив, ожидая, что скажет он в ответ, как ужаснет его погибель безумицы с кабаньей мордой. Ничего. Ни горя, ни сожаления. Сколько их, безумных и потерянных, слонялось по лесу в поисках смерти — долгой и быстрой, мучительной и легкой, как перышко горлицы? Скольких приводил в дом Батюшка? Скольких уводил? По ком пела прощальную песню Глаша, укрывая буханку хлеба краем платка, унося на родовую поляну, чтобы закопать поглубже в рыхлую землю ее? Вот и еще одна сгинула. Шагнула в топь, стала топью. Невелика беда. Но Поляша все смотрела на Лежку, ждала, что он скажет.

— Вот же горе-то, — пробормотал Лежка только чтобы не молчать в дурманной ночной тишине. — Меня Демьян в лес послал вас искать. Иди, говорит. Как учиться, если по лесу ночному не ходить? Я и пошел. А он остался девок сторожить.

И перед глазами тут же вспыхнула Леся. Истощавшая в лесу до пугающей прозрачности, грязная, искусанная мошкарой, истерзанная страхом и болью от ран, что щедро даровал ей лес, проверяя на прочность, нежданно крепкую для потерявшей рассудок девки, пришедшей из ниоткуда, идущей сама не знает куда. Драная теткина шаль укрывала ее от мира, хранила сон. Стоило ли нарушить его прикосновением? Отчего так хотелось этого, отчего так томилось внутри? Да и как связать себя с пришлой безумицей, если выбрал путь леса? Лежка застонал бы от муки, но Поляша продолжала терзать его рассеянными вопросами.

— А куртка?

И столько пронзительной боли было в простом вопросе, что Лежка вспомнил наконец теткину тайну, что так стыдливо скрывалась в доме.

Как багровела пятнами Аксинья, как отворачивалась Глаша, как Фекла злилась и бежала к старой яблоньке во дворе, когда под вечер раздавался тихий стук камешков об Поляшино окно. Ничего не смыслил тогда Лежка. Но запомнить — запомнил, как не ценное ему, да важное другим. Черная страсть зверя, расколовшая род. Бабья ворожба молодой тетки, вывернувшая волка наизнанку. Сколько видел их Лежка в лесу, сколько шел за ними, вспоминал их секрет, а смысла ему придать не выходило. А стоило самому обжечься о раскаленную добела нутряную тоску по телесному да запретному, так и понял вмиг. Понял и пожалел мертвую свою тетку.

— Демьян дал, чтобы я не продрог, — мягко ответил он ей. — Сказал, так безопаснее. А почему — лес знает.