Брат болотного края — страница 90 из 105

Вторая остервенело копалась в мешке со скудными пожитками. Доставала и отшвыривала от себя все, найденное в лесу, а значит, подаренное им. Первой в кусты боярышника полетела волчья маска. Поляша подобралась к ней, наклонилась, провела ладонью по свалявшемуся меху — настоящий. И тускло блестящий сухой нос, и желтоватые зубы, и кожистые полоски губ над ними, — все волчье. Искусная работа. Трудился же кто-то над ней, свежевал, дубил и выделывал звериное тело, чтобы вышло из него чучело на потеху. Морда слепо глядела перед собой. Поляша поддела ее босой ступней, чтобы та отвернулась к лесу.

— Сколько волка ни корми, — пробормотала она, фыркнула и тоже отвернулась.

Та безумица, что звали волчихой, уже разделалась с оленьими рогами товарки, а теперь пыталась разгладить скомканную рубашку, выстиранную до серости. Грубая ткань шла заломами. Пережеванная днями на дне мешка, она не желала принимать искомую форму, не хотела прятать наготу тела, отрекшегося от него. Лесное тряпье ее полетело в сторону. Безумица не стеснялась наготы — сверкнула голой кожей, скользнула в рубаху, потянула за подол. Короткие волосы облепили вспотевший лоб. Их безумица смахнула, пригладила. И все молча, и все не глядя по сторонам, будто не следили за ней притихшие лесовые люди. Решительно запустила руку в мешок, выудила из него вторую рубашку, бросила рыдающей товарке.

— Надевай, — процедила сквозь зубы.

Та невидяще посмотрела на нее, но к больничному рубищу не притронулась.

— Надевай, говорю, — повторила безумица. — Слышишь меня? Надевай.

Молчание. Только в зарослях тихонько жужжало и попискивало.

— Надевай, сейчас же надевай! Возвращаться надо. Надо, чтобы пустили. Поняла?

В боярышнике кто-то завозился, но выбираться из кустов не стал, улегся только поудобнее и затих.

— Татушка, погоди, — это пришлая девка подобралась к ней со спины.

— Не трожь! — взвизгнула безумица.

Ее крик пробудил застывшую товарку. Она схватила рубашку, прижала к груди одной рукой, а второй принялась судорожно сдирать с себя лесную одежду. Кожаная безрукавка скрипела под неловкими пальцами. Тата принялась рвать перетянутые завязки. Леся опустила перед ней на колени, отвела в сторону дрожащие руки и осторожно потянула первый узелок. Голые позвонки ее тощей спины попали в растянутые петли шали и стали похожи на бусинки, нанизанные на шерстяную нитку. Только теперь Поляша заметила, что девка вернулась из леса голой. Одна только шаль да растоптанные ботинки скрывали ее наготу. Поля искоса бросила взгляд на Демьяна. Заросшие бородой щеки пылали злым жаром. Поля сплюнула под ноги и спряталась за сосной.

…Когда она вышла к лосьей поляне, солнце уже начало путь к зениту. Тепло еще не обернулось жаром, но роса высохла, оставив на траве темные следы. Пахло крапивой. Поляша вдыхала ее, пробуждая в памяти, как нежно жглись и кусали молодые крапивные стебли, когда она рвала их, не пряча руки под тряпкой, чтобы боль стала платой за молодость, хранимую темными зарослями на дне лога позади родовой поляны. Румянец вспыхивал на щеках, стоило приложить к ним резные листья. Сердце билось чаще, кровь бежала быстрее. Грозная трава узнавала лесную девку. Не жгла ее, а щекотала. Пахла заливным лугом, молодой силой, опасной, но рьяной. Жизнью пахла она. И Поляша ей пахла. Хранила молодость, боялась морщин, а смерти не боялась, чего страшиться ее, думала, если солнце твое к зениту не подобралось еще? Глупая девка.

А на лосьей поляне уже бушевала беззвучная буря. Оставленная в топи кабаниха, будто камень, брошенный в спящее озеро, разошлась кругами, взбаламутила и без того мутный разум безумиц, разлилась слезами, вспыхнула гневом.

— Уходить надо, надо уходить, — повторяла и повторяла волчиха, срывая с обмякшей от страха товарки грязное тряпье.

— Тата, погоди, ты же ее пугаешь… — просила Леся.

— Уйдем, прямо сейчас уйдем, Вельгушка… Уйдем.

— Уйдете, — соглашалась за рыдающую Вельгу пришлая девка.

— Нельзя нам здесь.

— Нельзя.

Они все шептали, то ли переругиваясь, то ли вторя друг другу. А Вельга беззвучно плакала. И было это так жутко, что Поляша, скрытая сосной, уперлась в ствол лбом. Насколько мучительно было сбрасывать черные перья, так и смотреть, как другой меняет шкуру, оказалось до скрежета тяжело. С безумиц опадали найденные в лесу дары, с ними они лишались последней силы. Голые и дрожащие, в больничных рубашках с чернильными печатями на подолах, они остались сидеть на земле, а лес глядел сквозь них, не узнавая.

— Они готовы, — сказала пришлая, поднимаясь на ноги.

Хвоя отпечаталась на ее коленях красными рубчиками. Поляше захотелось провести по ним пальцем, почувствовать, как пульсирует там живая и горячая кровь. Леся потерла лицо ладонями. Она осунулась, постарела даже. Серая кожа натянулась на скулах, вот-вот порвется.

— До ночи дойдем? — спросила она и пошатнулась.

Ее подхватил подоспевший Лежка. Нагота пришлой девки его смущала, Поляша видела, как покраснела у него шея, как заалели мочки ушей. Но вопросов мальчик не задавал. Покорно держал обмякшую Лесю, смотрел в сторону, но взгляд его то и дело скользил по обнаженной груди девки, сверкающей из-под шали. Поля закусила губу, чтобы не фыркнуть. Глянула на Демьяна, мол, хорош волк, нечего взять, огулял безумную девку у братца под носом, а теперь глаза прячет да в стороне стоит. Но Демьян уже подхватил куртку, закинул за плечо и молча пошел через траву к тропинке, ведущей прочь от лосьей поляны. А за ним, будто привязанные ниточкой, заспешили оставшиеся безумицы. Поля проводила их взглядом. У той, что осталась без оленьих рогов, на тонкой шее свернулась хищная тень, сверкнула зубами на утреннем солнце. Безумица ойкнула, потерла там, где расцвел красным укус. Поляша отвернулась. Чужое безумие волновало в ней мутную воду собственного. Мертвое в ней видело тени, чуяло запахи боли, одиночества и страха. Наливалось синим там, где сжимали тела безумиц злые руки. Рвалось острыми клыками невидимых тварей, полных тьмы и сокрытой боли. Пусть идут прочь. Пусть уносят с собой свою память. Не травят ею и без того обреченный лес.

— Поля! — это пришлая девка разглядела ее между сосновых стволов. — Надо идти. Сегодня стемнеет быстро…

Сказала уверенно, так, будто и правда знала, что день после сытой ночи короткий. Короче зимнего. Слабее его. Поляша устала удивляться. Истерзанные живой землей ступни ломило, слабо теплился сыновий листочек у груди. Только спрятанный за пазухой кинжал и грел ее, наполнял силой.

— Ты б оделась хоть, — недовольно поговорил Лежка, отпуская локоть пришлой девки.

Поля замерла, прислушиваясь, что та ответит. Как объяснит наготу свою и усталость. Но девка лишь зашуршала в траве, выбирая из вороха лесного тряпья что-нибудь, себе по размеру. С лосьей поляны Леся вышла, неотличимая от лесных ряженых. Рубаха, перехваченная тесемкой, плотные шаровары, перемазанные травой, курточка из дубленой кожи, грубо сшитая, как умела только старая Глаша. Поля подошла поближе, обнюхала удивленную девку, пощупала и рубаху ее, и пояс. Хмыкнула.

— Вот откуда у ряженых лесное тряпье. — Глянула на Лежку. — Не узнаешь? Тоже мне, Хозяйский сынок. — Смех защекотал в груди. — Куда тетка твоя рваное да старое носила?

— В лес, — непонимающе ответил Лежка.

— В лес. — Поляша одернула девкину рубаху за край, расправила пояс. — Глаша в лес сносила, а лес по своему разумению пристраивал. Сирым да убогим. Ряженым лесовым. — Хлопнула Лесю по плечу. — Носи, девка, тебе в самую пору.

Догоняя Демьяна, Поляша все кусала губы. Ей и смешно было, и горько. Обращаясь в болото, сонный лес будто игру затеял. Все законы свои вывернул. Все устои перемешал. Девку, что Хозяин новый привел и под себя на поляне положил, одел лес-господин в родовое тряпье, как положено. Старое, духмяное, дом знающее, чащу повидавшее. Все по правилам, хоть бери да Матушкой новой безумицу кличь.

Жаль, недолго ей осталось по тропинке идти. Бор поредел, засверкали прогалины. Затихли птицы. Попрятался болотный народ. Потянуло городским, дымным да измученным. Скоро-скоро обернется лес хилым пролесочком. Скоро-скоро уступит место свое унылым стенам серого кирпича. Скоро-скоро выйдет из леса пришлая девка, уманит за собою ряженых, и не важно станет, кто привел ее, кто взял, кто родовой рубахой укрыл.

Ничего не станет важно. Только кинжал, запрятанный в саване. Только листик, помнящий тепло того самого сына.


Олег.


Лежка выстукивал тропинку перед собой сломанным осиновым суком. Идти было легко, болотина осталась позади, сухая земля крошилась под ногами, пыль оседала на одуванчики и подорожниковые листы. Город дышал в лицо чужими запахами. Вроде и по лесу идешь — стволы прячут от злого взгляда, укрывают от зноя листьями, поглядывают желтыми цветками сурепки. Но в каждом шорохе, в каждом настороженном скрипе, в каждом приглушенном свисте овсянки все меньше слышится леса, все больше — пустого шума. Тревожной волной окутывало Лежку предчувствие. Нить, связывающая его с домом, натянулась, задрожала, тонко звеня. Отойдешь подальше — и лопнет.

— Городом пахнет, — пробормотала Леся, отводя от лица ветку бузины.

Лежка и забыл, что она идет рядом. В ушах еще стоял плач безумиц, еще рвали горло слова, сказанные им. И смерть кабанихи, оглушившая их, словно и Лежку тоже прибила, как бьет по ушам раскатистый гром — вроде далеко, не по твою душу, а жутко до одури.

— Пахнет, — согласился он и ускорил шаг.

Говорить не хотелось. Вернувшаяся из чащи Леся со всей ее наготой и лихорадочным жаром на грязных щеках тянула Лежку к себе с такой силой, что он только и мог, что не глядеть на нее, чтобы не выдать своего желания. На первый взгляд, все в ней осталось прежним. Но сытая ночь меняет каждого. Вот и Леся, вся — острые углы да выпирающие кости, вдруг сгладилась, идти стала мягче, с удовольствием приминая ногами землю, говорить — тише, глядеть — зорче. И так, пугающе лесной, даже пахнущей сосновым бором и землистым духом чащи, она нравилась Лежке особенно сильно. Настолько, что слова путались в голове, а пот выступал над верхней губой.