Рысс вызывающе молчал, смущая своим молчанием молодую редактриссу Перегудину, которая в прениях должна была выступать первой.
- Несомненно, - сказала она, неуверенно поглядывая на Рысса, - план Мастера предпочтительней, здесь и надежность чувствуется, и опыт, и масштаб, если хотите, от масштаба тоже, знаете, никуда не деться. Можно, конечно, раствориться в частностях, их в последнем докладе много, но как-то неясно, куда эти частности могут завести, а в первом докладе, мне кажется, и ясно, и просто, и масштаб...
Она снова взглянула на Рысса. Он молчал, как истина в последней инстанции.
- Значит, ты товарищ Елена, - спросил главред, - отдаешь предпочтение докладу Мастера?
Елена растерялась.
- Я пока никому предпочтения не отдаю, - сказала она, - я пока просто высказываюсь.
- Ну, ну, - произнес Мастер, - удивительно компетентных людей призывают сегодня решать судьбы советского театра.
- Дорогой мой, она от комсомола, - сказал, улыбаясь, Закберг. - Надо же знать мнение юных наших товарищей.
- Мнение? Безусловно, безусловно, - сказал Мастер и тоже закурил, но что-то свое, чужеземное, извлеченное из маленького портсигара с вензелем.
Все проследили путь струйки, пытаясь углядеть в ней резон и решение. Но ничего не обнаружили - дымок и дымок.
- Я думаю, - сказал автор пьесы, - что оба плана великолепны, ничем уж они особенно не отличаются. Конечно, Мастер есть Мастер, но и второй план неплох, с хорошим пониманием дела, можно дать постановку в другом городе.
- Я согласен, - сказал Игорь, - хоть в Тмутаракани, мне пьеса нравится.
- Никакой речи о параллельной постановке, - сказал Мастер. - Пьеса может быть скомпрометирована, это во-первых, вы же признаете ее вредной, и тогда все насмарку. Во-вторых, наш театр много гастролирует по республике, репертуар должен быть неповторим, тем более что затраты на постановку должны окупиться. И в договоре с театром так будет записано, если дело, конечно, дойдет до договора.
- То есть мне нигде больше свои пьесы и поставить нельзя? - спросил автор.
- В таком виде, как она у вас написана, конечно. Вы же слышали экспликацию последнего оратора, пьеса, как он ее понимает, моментально становится идеологически вредной, ее можно повернуть и так, и эдак.
- Может, тогда лучше вообще не ставить?
- Нет, ставить надо, в ней много театральных достоинств, но недостатки могут быть преодолены, только если за работу возьмется наш театр.
Рысс замотал головой.
- Да уж, - сказал он, - да уж.
А больше ничего не сказал, обычно говорливый Рысс, пафос речи почему-то в этот раз хранил про себя.
- Так, может, я пойду? - спросил Игорь. - Извинюсь, что отнял у вас время, и пойду? Если все давно решено?
Главный редактор встал из-за стола, сел рядом с Игорем и обнял его за плечи.
- Не огорчайся, браток! Ты думаешь, меня не прорабатывали? Еще как прорабатывали! А наших товарищей? Здесь на всех места живого нет. Твой план тоже не плох, я даже в толк взять не могу, чем оба плана уж очень отличаются.
- Работай с публикой, - раздражился Мастер. - Я заставлю публику думать, как нужно театру и, следовательно, Советской власти, в другом же случае публике предлагается думать и дискутировать во время спектакля совершенно свободно.
- Так, именно так, - сказал Рысс и глаза его засверкали. А больше он ничего не сказал.
- Ой, можно я выйду? - попросила Перегудина и смутилась. - Я вернусь скоро, мне очень нужно.
- Не могли вы что ли, товарищ Елена, со всеми этими мелочами разобраться до заседания? - возмутился редактор и оставил в покое Игоря. Что за индивидуализм? Важное дело делаем, кажется!
- Хорошо, я останусь, - сказала товарищ Елена и прикусила губу.
- Надо решить, - сказал Закберг. - С одной стороны, мы выслушали план Мастера, он безупречен по тонкости, по подходу, но именно эта изысканность и элегантность постановки может выявить грубость и прямизну нескольких сценических положений и, возможно, потребует новой редакции пьесы.
- Кто здесь говорит о новой редакции? - спросил автор. - Ерунда какая-то.
- Это моя точка зрения, - скромно сказал Закберг. - Во второй, альтернативной разработке готовы принять пьесу, как она есть, со всеми грубостями и шероховатостями, но мы не можем быть совершенно уверены, что это пойдет на пользу Советской власти.
- Правильно, - сказал Мастер, - готовьтесь к крупным неприятностям.
- Нам неприятности не нужны, - сказал уже совершенно обеспокоенный редактор. - Знаете что? Давайте перенесем обсуждение на потом, а пока пошлем пьесу вождям, пусть почитают.
- Читали и одобрили, - сказал автор. - Сказали - пусть спецы решают, ведь вы спецы, спецы?
- Но мы разумные спецы, - сказал Зискин. - А это большая разница.
- Да, - сказал Рысс, - да.
Он посмотрел с презрением на главного редактора, укоризненно покачал головой и, тыча в товарища Елену пальцем, закричал:
- Как вы можете, товарищ, как вы можете? Выпустите немедленно эту трудящуюся женщину, вы что хотите ее опозорить перед коллективом?
- Не надо, не надо, - пискнула Перегудина, потрясенная сочувствием Рысса - Я потерплю.
- Идите, - сказал главред. - Все равно ни черта не разберешь.
Когда товарищ Лена выскочила из комнаты и все поглядели ей вслед, Мастер сказал:
- Долго будет продолжаться эта кукольная комедия? Чего вы добиваетесь? Вам что, неизвестны мои возможности и возможности, с позволения сказать, моих коллег? Долго я еще буду отстаивать право работать в театре, как хочу и как понимаю? Смерти моей добиваетесь? Хотите освободить пролетарскую культуру от моего присутствия?
- Ни Боже мой, - пискнул Зискин и, налив в стакан воды из графина, зачем-то сунул его Мастеру. - Мы ничего такого не хотим.
- Тогда зачем тянуть резину, морочить голову с этим планом, яйца выеденного не стоящим?
- Знаете что, - неожиданно перебил его Игорь, - Мастер прав. Ну не поставлю я и не поставлю. В другой раз как-нибудь, я на таком совещании в первый раз, и у меня за вас за всех прямо сердце разболелось. Особенно за автора. Нельзя же так мучаться! А я как-нибудь в другой раз. У меня еще идеи есть... Мне бы только денег достать.
- Нет уж! - разозлился автор. - Не надо самоуничижаться, я думаю, твой план не хуже, я предлагаю решать сейчас.
- Ну и решайте, - сказал Игорь. - Извините, я не могу. Без меня, пожалуйста.
Встал и пошел к выходу. Он слышал, как ему кричали вслед, хотел было вернуться, но возвращаться было лень, он сел в холле, чтобы дождаться автора и извиниться.
Первым вышел Мастер. Он прошел мимо сидящего Игоря, потом вернулся и, остановившись перед ним, стал раскачиваться, становясь с каждым движением уже совсем непомерно высоким, потом сказал:
- Я вас уничтожу.
- Зачем вы так? - спросил Игорь смущенно - молодого режиссера...
Что-то вроде сожаления о сказанном, казалось, мелькнуло в Мастере, что-то вроде даже сочувствия шевельнулось в нем, как показалось Игорю, вроде сомнения - не ошибся ли, пожалеть собеседника, не пожалеть - и вдруг сухое, не подлежащее жалости:
- Это я так шучу. Учитесь. Неужели вы подумали, что я вас принимаю всерьез?
И пошел себе - великолепный, седой, ученый, гениальный.
16
Чтобы проехать мимо газетного киоска на углу Мэдисон авеню и 72-й стрит, где работал Миша, нужно было сделать крюк в сторону от Центрального парка, и это смущало Нину, не желавшую расстраивать пятнадцатилетнюю Алису Брюн, уход за которой стал ее главным занятием после того, как она с Мишей и сыном перебралась в Нью-Йорк. Обе эти работы доставил им Александр Аркадьевич Зак, глава российского информационного агентства, почему-то очень охотно опекавший их семью с тех пор, как Мишу изгнали из консульства.
- Владейте, - сказал Зак, подводя Мишу к киоску, - все, что могу, по старой памяти...
Теперь они были совершенно бесправны, и Нина знала, кого считать виноватым, слишком глубоко она носила в себе обиды прожитой жизни, чтобы обойти этой заразой тех, кто попадался ей на пути. Душа наливалась свинцом и способна была влиять даже на погоду.
Андрюшу она сделала невольным свидетелем своих монологов, не могла же она целыми днями держать в себе жалобу на неосуществившееся, почти физически ощущая жажду по своему петербургскому горю, по своей печальной участи, от которой ее насильно увезли, не дав до конца испить всей чаши унижений.
Жажда эта вернулась почти сразу же, как они с полковником Томпсоном переплыли на пароходе из Владивостока в Сиэтл и началась ее американская жизнь.
Это было какое-то второе зрение, нищенское зрение полуслепой, не желающей признаться в своем прогрессирующем недуге и продолжающей идти на ощупь, не прося окружающих о помощи. Душа томилась, и никто не смог бы убедить Нину, даже Миша, что страданиям этим когда-нибудь наступит предел. Усталость от страданий - да, но и этого придется слишком долго ждать молодому здоровому сердцу.
И сейчас она с удивлением понимала, что согласилась на работу по уходу за несчастной парализованной девушкой, рассчитывая найти даже какое-то утешение в постоянном общении с человеком, которому хуже, чем тебе, но оказалось, что человек этот вполне счастлив, правда, своим американским перевернутым счастьем, когда все всегда впереди, все возможно даже для тех, у кого ничего нет и не предвидится, но счастлив, счастлив, счастлив - своим пребыванием на земле, возможностью дышать, глазеть по сторонам, быть американцем.
Миша тоже считал, что Нина выздоровеет, когда он чудодейственным образом, но все же наладит свое существование в этой стране, где им пока приходится жить нелегально, тайком, с угрозой каждую минуту быть высланными. Как он этого боялся! Боялся и хотел, а то, что хотел, в этом была уверена Нина, да, он любил ее, но тех, в России, любил еще больше, и сейчас, когда приходилось прятаться, снимать под чужим именем квартиру, быть обязанным Заку самим существованием, он страдал, что может посылать туда все меньше и меньше денег, и больше всего боялся раскрыть перед ними