Авель слышит голоса в соседних помещениях. Это медицинский персонал обсуждает подробности ночных событий. Говорят о том, что этой ночью Харьков сильно пострадал. На все завалы не хватает рук, разбирают медленно, а под завалами всё ещё могут находиться люди.
Тогда Авель решился. Он шёл по широким коридорам больницы, интуитивно определяя дорогу к выходу. Вдоль стен на скамьях сидели мужчины разных возрастов с перевёрнутыми, искажёнными болезнью лицами. Некоторые беспорядочно бродили, как броуновские частицы, из конца в конец коридора, от запертых дверей в палаты к окнам и обратно. Авель понял, что в дневное время пациентам психиатрической клиники находиться в палатах запрещено и только для него, сына Святослава Гречишникова, было сделано исключение. Однако никакие праздные догадки и умозаключения не собьют человека, у которого есть цель. А целью Авеля Гречишникова являлась девятиэтажка за больничным забором и погребённые под завалами люди.
Авель беспрепятственно вышел из больничного корпуса, но на КПП пришлось объясняться. Охранник отнёсся к его намерениям с сочувствием. Он лишь позвонил кому-то, прежде чем выпустить Авеля наружу.
Начальник спасателей, обладавший звонким командирским баритоном, оценив крепость его мышц, выдал ему светоотражающий жилет, каску и респиратор, указал место приложения усилий.
Спасатели работали слаженно, переговариваясь только по мере необходимости. Через несколько минут Авель уже знал всех по именам. Время от времени кто-то из них присаживался передохнуть, закуривал, жадно пил воду из пластиковой бутылки. Авель замечал на лицах новообретённых товарищей смертельную усталость на грани полной опустошённости. Лишь немного передохнув, они снова принимались за дело, словно двужильные карабкались по горе осколков, где вручную, где инструментом гнули арматуру, цепляли крючья лебёдки, ворочали тяжёлые железобетонные глыбы. Время от времени командирский баритон объявлял минуту тишины, и тогда всё затихало, превращаясь в слух. В такие минуты Авелю становилось страшно. Он желал погребённым под завалами мученикам мгновенной смерти, без осознания своей страшной доли, без последних мук сдавленного, израненного металлом арматуры тела.
За тяжёлой работой позабылись злоключения последних недель. Да какие там злоключения? Ну, стрессанул немного. Но руки-ноги-то целы, а остальное как-нибудь забудется. К злодейству он непричастен. Нет, не причастен!
От долгой работы его руки покрылись ссадинами, под ногтями запеклась кровь. За что бы он ни ухватился, на всём оставались его кровавые отпечатки. Но это всё не страшно. Это искупление. Впрочем, несколько фальшивое искупление, ведь больше всего он боится обнаружить тело человека, мертвеца, принявшего мученическую смерть. А превыше этого он боится наткнуться на живого ещё человека. Увидеть страдание снова? Нет, такой доли для себя он не желает, но и уйти с завала он не может, ведь другие спасатели уже привыкли надеяться на крепость его тела. Он, Авель Гречишников, большое подспорье на такой тяжелой работе.
Авель попытался молиться, но с непривычки молитва не шла на ум. Запеть? Но что же? Надо что-то оптимистическое. «Луч солнца золотого»? Пожалуй, нет.
– «И пусть под ноги одни ухабы судьба, как прежде, бросает мне. Ей благодарен за то хотя бы, что я летаю ещё во сне…»[7] Голос Авеля хрипел, дыхание сбилось, когда он, напрягая жилы, сдвигал в сторону тяжёлый обломок.
– Что же ты замолчал, сынок? Там был ещё припев, – проговорил кто-то совсем неподалёку. – Песня из фильма «Земля Санникова»?
– «И солнце всходило, и радуга цвела, всё было, всё было, и любовь была…»
Голос хрипел, срывался, не слушался, но кто-то рядом уже подпевал. Авель возвысил голос.
– Пылали закаты, и ливень бил в стекло. Всё было когда-то, было да прошло…
Сердце билось в рёбра. Он по-собачьи, ногтями отбрасывал обломки. Чьи-то проворные руки помогали ему. Чьи-то голоса подпевали довольно стройно. Кто-то уже пожимал и гладил выглянувшую из-под цементного крошева серую руку. В ответ она пошевелила пальцами. Они удесятирили усилия. Кто-то ломиком отвалил кусок старого железобетона, и они увидели лицо страдальца. Оно было так же серо, как и всё на этих скорбных руинах. Кто-то дал страдальцу напиться. Кто-то суетился и грёб, как такса в охотничьем кураже.
– Парнишка, ты пой, – прошептали серые губы. – Если б ты не пел, я уж и помер бы наверное.
Что же петь? Авель раздумывал недолго.
– «Счастье вдруг в тишине постучалось в двери. Неужель ты ко мне? Верю и не верю. Падал снег, плыл рассвет, осень моросила. Столько лет, столько лет где тебя носило?»[8]
Кто-то хрипел и ругался. Кто-то крошил ломиком осколок плиты на более мелкие фрагменты. Вот из каменного крошева показались плечи страдальца. Вот выпросталась наружу вторая окровавленная рука.
– Тяни его!..
– Носилки! Где врач?!!
– «Столько лет я спорил с судьбой ради этой встречи с тобой! Мёрз я где-то, плыл за моря. Знаю – это было не зря…»
Страдальца унесли. Авель повалился сначала на живот, потом перевернулся на бок, а потом и на спину. В поясницу впился твёрдый осколок. Глаза уставились в зияющее бесстыдно голубое небе. Губы предательски дрожали. Щёки увлажнились.
– Не напрасно. Не напрасно было… – бормотал Авель.
– Поднимайся. Я помогу тебе, сынок…
Авель обернулся на знакомый голос. Отец! Как он оказался тут?
– Работать голыми руками опасно, – проговорил Святослав Гречишников, потягивая ему брезентовые рукавицы.
Какое-то время они работали плечом к плечу, переговариваясь только по мере необходимости. Наконец командирский баритон снова объявил минуту тишины. Они стояли, склонив головы. Слушали. Минуты текли в полной тишине. Потом старшие решили продолжать разбор с помощью экскаватора, а отец и сын отправились восвояси.
Они вернулись в палату. Авель обмыл окровавленные руки. Кто-то в белом халате протянул ему склянку с перекисью водорода, и он обработал ссадины.
– Ты ранен? – спросил отец.
Авель кивнул.
– Рана болит?
Надо что-то ответить отцу. Сказать правду? Он поднял голову, желая встретиться с отцом взглядом, и понял, что тот осматривает его, выискивая следы ранений.
– Тебе наложили повязки… Я так понимаю, рана оказалась легкой… – В тоне отца слышалась приятная Авелю озабоченность.
– В физическом смысле ран нет, – проговорил Авель. – Я дал согласие отправиться сюда, потому что… потому что… это безумие…
Отец выдохнул, тяжело опустился на постель рядом с ним и проговорил:
– Да, я знаю. Тут двое ваших из «Кракена». Один всё время молчит, а другой… Это страшная война случилась с нами. Страшная.
Они очень похожи, отец и сын Гречишниковы. Оба среднего роста, но коренастые, с широким и тяжёлым костяком, с обильными светло-русыми шевелюрами на головах. Их похожесть не ограничивается внешним сходством. Авель чуть более хрупкий, ранимый, чувствительный, но такой же решительный, твёрдый. Мужик.
– Наше поколение шестидесятников пережило многое. Как там поёт этот татарин на лицо, но с фамилией хохляцкой? «Раньше был ты хозяином империи, а теперь сирота»? Так вот, мы – поколение сирот – хотели, чтобы у наших детей, бумеров, жизнь была посчастливей нашей, и перестарались…
Авель пожал плечами:
– Разве можно быть слишком счастливым? – проговорил он. – Счастье либо есть, либо его нет. Разве можно быть слишком счастливым?
– А ты помнишь, как говорила твоя бабушка? Всё есть, а счастья нет – так говорила она. Счастье – это нажраться хорошей еды, если ты голоден, а не лопать деликатесы каждый день. Счастье – это как следует отдохнуть после плодотворного труда, а не нежиться весь день напролёт семь дней в неделю. Когда нечего хотеть, разве это счастье? От такой жизни человек становится вялым, инфантильным, тупеет. Это с одной стороны. С другой – он боится утратить привычный комфорт, а потому… Крысы в таких условиях перестают размножаться. Я в двадцать пять лет первый раз стал отцом, и это не рано. Тебе тридцать, и мне бы хотелось узнать: где твоя женщина?
Авель вспыхнул. С одной стороны, он был счастлив тем, что через столько лет его суперзанятой отец вдруг заговорил с ним по-человечески. С другой…
– У мужчины должна быть постоянная женщина, – проговорил отец. – Хотя бы одна…
Отец прервал сам себя на полуслове, задумался о чём-то. Кожа на его лице собралась складками, губы сложились в забавную гримасу, и Авель вдруг понял, что очень-очень, больше чем кого-либо на свете, любит этого человека.
– Ты сказал «хозяин империи»…
– Да…
– Мне не совсем понятно, какую империю ты имел в виду.
Лицо отца разгладилось, снова сделавшись обычным – замкнутым, непроницаемым.
– Ту самую, которую имел в виду Юрий Шевчук. Удивлён? Все шестидесятники, да и семидесятники тоже – о стариках я уж и не говорю! – дети совка. Все мы, от Алексея Николаевича Косыгина до самого распоследнего вора, в прошлом – хозяева империи.
– А мы?
– Бумеры? Мозги промыты, но в остальном…
Отец уставился на Авеля. Его лицо ровным счётом ничего не выражало, но голубые глаза-буравчики сверлили голову Авеля, как две бормашины.
– Вы не креативны, – проговорил отец после короткого молчания. – Одурманены, но небезнадежны. Сегодня я наблюдал, как ты вытаскивал этого страдальца… Такая самоотверженность: руки изранены, смертельно устал, но не отступил. А ещё ты пел.
– Ну да! И что?
– Меня удивил не только репертуар, но и аранжировка.
– Ничего удивительного. Репертуар с твоей флэшки, которую ты оставил в моём «ягуаре», ну а аранжировка… Ты знаешь, я не Муслим Магомаев. Не те вокальные данные, вот и приходится выкручиваться…
Отец присел на койку. Архаичная металлическая сетка, на которой лежал тощий ватный матрас, заскрипела. Авель хотел бы сказать отцу, как любит его, но тот, казалось, был где-то далеко, не дотянешься.